Да что ему нужно, в конце-то концов?
— Начнём игру, Мэй? — предлагает Джилонг.
Непроизвольно морщусь.
«Мэй» — это имя с подачи Юанмэя приросло ко мне, и теперь демоны только так и называют. Я и сам уже начинаю забывать своё настоящее имя. Оно кажется таким далёким, таким чужим.
Отмахиваюсь от этих мыслей и сажусь напротив Джилонга, беру игральный камень, ставлю на доску. Я всегда играю чёрными, а чёрные ходят первыми. Но даже эта фора не помогает. Нет, я разрабатываю свою стратегию, просчитываю несколько ходов вперёд, пытаюсь угадать действия Джилонга, я помню, что возле моих камней должна остаться хотя бы одна незанятая точка — точка свободы, дамэ. Я всё это помню и делаю, но в итоге всё равно проигрываю. Потому что не понимаю Джилонга, не вижу логики в его действиях и ходах, они кажутся хаотичными, непоследовательными, я просто путаюсь, он сбивает меня с толку.
И вот опять. Игра едва насчитала с полторы дюжины ходов, а он уже снимает мои камни с доски. Наверное, я слишком примитивно мыслю.
— Ты делаешь успехи, Мэй, — говорит Джилонг, высыпая в крышку от чаши захваченные камни.
Издевается? Какие ещё успехи? О чём он?
Видимо, всё написано у меня на лице, потому что Джилонг поясняет:
— Раньше я мог снять твои камни уже с шестого хода.
Удивлённо смотрю на него, но он не шутит и говорит серьёзно. Значит, и правда делаю успехи. А ведь сам того не замечаю. Но… к чему всё это? Зачем ему мои успехи? Я уже замучился гонять эти вопросы у себя в голове и не находить ответа.
— Знаешь, — продолжает Джилонг, не отрываясь от игры, — у вэйци есть ещё одно название — шоу тань, беседа рук. Догадываешься почему?
Киваю. Игра действительно похожа на беседу. Ходы как немые реплики, которые могут сказать, наверное, очень многое, если быть внимательным. Жаль, но это не про меня.
— Такие беседы весьма интересны и занимательны, но я бы не отказался поговорить с тобой обычным способом. А то слышу твой голос только во время секса, когда ты стонешь.
Заливаюсь краской. Стиснув зубы, возмущённо вскидываю на Джилонга глаза и замираю. Потому что внезапно понимаю: он прав. Я ведь действительно давно ничего не говорю, уже сам позабыл, как звучит мой голос.
— Качественно же вас там муштруют, на корню выбивая способность и желание задавать вопросы, — усмехается Джилонг. — Но нужно отдать ему должное: боясь отвечать, Бог избрал умную стратегию. Нет вопросов — нет и ответов. Браво. Хорошая политика для труса.
— Хватит!
Едва узнаю свой голос: хриплый, надсадный и злой. Эта злость вскипает во мне за какие-то считанные секунды. И я не понимаю почему. Неужели из-за клеветы про Господа? Но ведь смешно на такое злиться. Джилонг говорит всё нарочно. Почему же я сорвался?
— Наконец-то я тебя услышал, — улыбается Джилонг. — Хочешь сказать ещё что-нибудь? Не стесняйся.
— Хватит оскорблять Господа, — упрямо повторяю я.
— Да почему же оскорбляю? Наоборот — восхищён. Так грамотно всё устроить и столько лет продержаться не всякий сможет. Я бы даже зауважал его, если бы все эти манипуляции не были обусловлены трусостью.
— Прекрати называть Бога трусом! — кричу я и вскакиваю.
Сжав кулаки, на автомате принимаю боевую стойку. Я готов к любому удару. Готов к тому, что Джилонг швырнёт меня на пол и отымеет со всей жестокостью. Ведь он не потерпит дерзости от пленника. Да и кто бы стал терпеть? Но проходит секунда, другая — а я всё ещё стою. Джилонг сидит, смотрит на меня и растягивает губы в улыбке.
— Почему же нельзя назвать труса трусом?
— Потому что это ложь! Клевета!
Знаю, звучит глупо, смешно, жалко, но мне хочется кричать. Меня переполняет злость, детская, непонятная злость. Как тогда, в споре с дядей. И точно как тогда, сейчас я не могу придумать достойный ответ, поэтому несу эмоциональный бред.
— Мало того, что ты не убил меня, а сделал своей игрушкой, выжег мои крылья, лишил чести, насилуешь постоянно, забавляешься, ничего не объясняешь, ни слова не говоришь о том, зачем всё это тебе нужно, зачем я тебе сдался, так теперь ещё и мозги пудрить вздумал!
— Если бы я хотел запудрить тебе мозги, то начал бы уже давно. И сделал бы всё так, что ты бы не заметил.
Джилонг усмехается, и я понимаю, что это правда. Захоти он, и я бы запутался в его силках, ничего не подозревая о том. Хотя, быть может, я уже запутался? Путаюсь прямо сейчас?
— Что же касается моих объяснений, — продолжает Джилонг, — иногда, чтобы понять «зачем» и «почему», нужно проделать немалый путь. И проделать его самостоятельно. К тому же ты сам ни о чём не спрашивал. Какие же ответы, Мэй, ты рассчитывал получить, не задав ни одного вопроса?
Он прав. Он опять прав. Я же ведь действительно ни о чём его не спрашивал. Даже мысли такой не возникло. Был уверен, что бесполезно, что он не ответит, проигнорирует. Так же, как учителя в Академии, как старшина на службе, как любой, кто выше тебя рангом. Я не привык задавать вопросы. Меня так воспитали.
Нас всех так воспитывают. И я никогда не задумывался почему. Что плохого в вопросах? Почему быть любопытным — это дурно? Почему любопытного маленького ангелочка ругают и называют сомневающимся, неверующим, стыдят за лишние вопросы? Как это вообще связано? Может, наставники не хотят чего-то рассказывать? Чего-то опасаются, боятся?
Боятся?
Стоп!
Но ведь с этого и начался наш разговор: с того, что Джилонг усомнился в святости и силе Бога, назвав Его трусом. И это взбесило меня. А теперь я сам думаю про наставников такие вещи…
Дьявол всегда остаётся Дьяволом. Он роняет гнилые зёрна сомнений во всё, к чему прикасается. А уж ко мне он «прикасался» достаточно.
— Нет, — говорю скорее себе, чем ему. — Ты снова пытаешься поймать меня. Я и так у тебя в плену. Моё тело… Теперь хочешь пленить и разум?
— Напротив, я хочу его освободить, — произносит Джилонг. — Освободить от шор и оков.
— Освободить? — нервный смешок вырывается сам собой. — То есть моё тело ты тоже «освобождал»? Так, что ли?
— Конечно. Разве ты не стал более раскованным?
Хочется просто задушить Джилонга за невозмутимость и спокойствие. Значит, то, что со мной делали, и то, что я сам вытворял, это раскованность? Раскованность, да?
— Какой, однако, интересный способ «освобождать»! — нервозность набирает обороты, чувствую, что ещё немного и сорвусь в истерику. — Значит, по-твоему, свобода — это быть животным? Диким похотливым зверем?
— Если заперты разум и дух, а свободно лишь тело, то да — такая свобода подобна звериной. Но повторюсь: я желаю снять оковы с твоего разума.
— И теперь вместо тела ты будешь иметь мой мозг? Просто отлично!
— Да, сейчас тебе кажется это насилием. Ты не принимаешь, отвергаешь, хочешь вернуться в свой уютный привычный мирок подобно выпущенному на свободу скоту, что возвращается к кормушке. Возвращается, потому что не знает ничего другого, не знает, что ему делать со своей свободой.
— Кормушка?.. Свобода?!
Я задыхаюсь. Не могу уже нормально говорить. Эмоции рушатся лавиной, давят, путаются.
— Да ведь это же ты превращаешь меня в скот! В животное. Ты сломал мою гордость, нравственность, всего меня. Растоптал. Просто стёр начисто. Это ты посадил меня в эту тюрьму и держишь здесь. Ты! И у тебя хватает наглости называть мою прошлую жизнь скотской кормушкой, а это рабское существование — свободой? Просто уму непостижимо!
— О да, твоим умом сложно такое понять, ведь ты до сих пор не знал, что такое свобода. Они сковали твой разум, твой дух и твоё тело. Сковали так, что ты считал эти путы за благо. Сейчас, вырванный с корнями из привычной почвы, ты формально свободен, но всё ещё остаёшься скованным. Только не я твой тюремщик, Мэй. Ты сам себе тюрьма и сам себе тюремщик.
Сжимаю кулаки, сдерживая бессильное рычание. Зачем я заговорил с ним? Зачем вообще открыл рот? Мне не победить его в споре. Пусть даже он говорит жутчайший бред, который не укладывается в голове, — всё равно не одолеть. Никогда. На каждое моё слово и довод он найдёт сотню своих. У нас разные весовые категории, и мне остаётся лишь паясничать.