А я так и не рассказал про Рахиль, потому что ее история началась гораздо раньше и уже успела закончиться: мамина любимая подружка, чернявая Рахиль, давно мертва, скинута в общую могилу в Равенсбрюке, и никто никогда не найдет и не опознает ее, она обезличена, умерщвлена мастеровитыми палачами, лощеными корректными убийцами, которые каждое утро, отправляясь в свою душегубскую контору, чмокают в щечку супругу и детишек. Малышка Рахиль из угловой квартиры со стороны улицы Юнаса Рейнса, пятнадцати лет от роду, угроза Третьему рейху. Ее забрали с родителями в октябре 1942-го, но, будучи милосердными людьми широких взглядов, конвоиры позволили ей под дождем сбегать на ту сторону двора к матери. – Не бойся, Вера, я скоро вернусь, – сказала Рахиль. – Я вернусь, Вера. – Две девчонки, две закадычные подружки посреди войны, одна – наша мама, вторая – ее товарка, которую увозят. Что они понимают? Что знает она? Капля дождя ползет по носу Рахили, Вера смахивает ее, и обе хохочут, на секунду кажется, что это самые простые проводы. На Рахили коричневое пальто на вырост, бывшее мамино, а на руках серые варежки, которые она не успела снять. Она ведь торопится. Ее ждут родители и полицаи. Ей далеко ехать. На судне «Дунай». Они обнимаются, и Вера думает, твердя, как заклинание, про себя, что Рахиль скоро вернется, она сама так сказала, не бойся. – Береги себя, – шепчет Рахиль. – И передай привет Болетте и Пра. – Они пошли поискать картошки, – улыбается Вера, и снова обе хохочут. Но вдруг Рахиль размыкает объятия, снимает с правой руки варежку, скручивает со среднего пальца кольцо и протягивает его Вере. – На, поноси, пока я не вернусь. – Можно? – Но Рахиль уже передумала, столь же порывисто: – Нет! Оно твое! – Я не хочу! – рывком отстраняется Вера. – Давай бери! – Нет! – говорит Вера твердо и почти сердито. – Я не хочу его брать! – Рахиль хватает ее руку и надевает кольцо на палец: – Но ты же можешь похранить его, пока меня нет! – Она целует Веру в щеку и убегает, ей некогда, дорога дальняя, еще опоздает. А Вера остается стоять на кухне, ей хочется, чтоб лучше Рахиль не отдавала ей своего кольца. Она слышит быстрые шаги вниз по лестнице, коричневые детские ботинки стучат по ступеням, Рахиль не вернется. Я помню слова матери, она повторяла их часто: Я все еще слышу, как эти шаги уходят из моей жизни. Я взял эти слова себе. И иногда играю с мыслью, что Рахиль стоит на полях нашей истории или обретается в глубине тогдашнего Вериного обета молчания и следит за нами оттуда с грустью и смирением.
Пра заткнула бутылку пробкой и сказала: – Значит, по-твоему, я выгляжу как бродяжка, да? – Болетта завернула испорченную одежду в бумагу, увязала и сунула в самый низ шкафа. – Я просто сказала, что мы можем пойти постричься все втроем, – вздохнула она. – Нет, ты сказала, что я выгляжу как бродяжка! – Мы с Верой сами сходим. Если ты не хочешь. – Идите, идите. Расфуфыривайтесь для мирной жизни.
Близилась ночь, а Пра еще не успела одеться. Она сидела на кровати в своей линялой комбинации и красных туфлях, и хотел бы я знать наверняка, о чем она думала. Что новое несчастье настигло их? Болетта встала у нее за спиной и обеими руками подняла длинные седые волосы. – Ты выглядишь не как бродяжка, а как ведьма. – Старуха хмыкнула: – К утру Вера наверняка оклемается. Может, ей захочется прогуляться с ведьмой?
И на том они постарались успокоить себя: что у Веры в этот необычный день, 8 мая 1945 года, пришли крови такой необычной, обильной силы, что там наверху, на чердаке в сушилке, они сшибли ее с ног. – Все-таки я позвоню доктору, – шепнула Болетта. – Не до тебя ему сегодня, – повторила Пра так же тихо. И трижды перекрестилась, быстро. Болетта опустила волосы на сгорбленную спину и заглянула матери в лицо: – Что это ты сделала? – А что я сделала? – Что это значит? – Ты отлично знаешь, что это значит. Не притворяйся. А я устала, – сказала Пра раздраженно и собралась встать. Но Болетта удержала ее: – Ты крестилась. Я видела. – Пра отдернула руку: – Перекрестилась, и что? Старая ведьма осеняет себя крестом! Это так важно? – Я считала, ты порвала с Богом и больше к нему не обращаешься. Разве нет? – Старуха снова перекрестилась. – Бесед мы с ним давно не ведем. Но изредка я нет-нет, да и подам ему знак. Чтоб он не чувствовал себя одиноко. Все, я устала!
Пра ушла в гостиную и легла там, а Болетта прикорнула подле Веры, обняв ее, как они часто засыпали в минувшие пять лет, иной раз и все втроем, вернувшись из подвала после воздушных налетов и взрывов. Тогда Пра, бывало, читала им вслух, пока они валялись так в ожидании ночи, сна и мирной жизни, письма Вильхельма, и Вера начинала плакать, когда Пра доходила до конца, до последней прекрасной фразы, которую Вильхельм, отец Болетты, написал, прежде чем сгинуть среди льдов и снегов.
Болетта долго лежала без сна. Она думала о матери, которая осенила себя крестом, – сочла, что сегодня ей нужно пообщаться с Богом языком жестов. Болетту била дрожь так сильно, что она, чтоб не разбудить Веру, отняла свои руки. Напугала ли ее скоропостижная набожность Пра так же, как подаренное Рахилью кольцо лишило покоя Веру? О, разве упомнишь все благие намерения, обернувшиеся несчастьями, все поступки, приведшие к прямо противоположному результату: утешение, отозвавшееся болью, награду тяжелее, чем наказание, молитву, прозвучавшую, как проклятье? На улице по-прежнему звенели смех и голоса. Вот она, мирная жизнь. Тербовен скинул труп Редисса в бункер Скаугума и велел охраннику поджечь бикфордов шнур от огромной бочки со взрывчаткой. Ходят легенды, что в последнюю секунду Тербовен пожалел об этом: не о содеянном, а о методе исполнения, и попробовал затоптать бегущий по шнуру на каменном полу огонек пламени. Да не сумел – слишком был пьян, и никто не обратил внимания на чудовищный взрыв, от которого в окрестных лесах рядом вспорхнули с веток все птицы. Война окончилась. В первый раз Болетте было страшно по-настоящему.
Она все-таки заснула, хотя и не запомнила этого. Когда она проснулась – подскочила как ужаленная, разбитая и невыспавшаяся – Веры рядом не было. Комнату заливал свет. Болетта села. В кровати рядом пусто, Веры нет. Времени восьмой час. Болетте пора на службу. Сегодня еще только среда и лишь начало мая. В столовой кто-то разговаривал. Болетта поспешила туда. Пра заснула под радио. Говорит Норвежское государственное радиовещание. Действительно объективное вещание. Болетта выключила приемник и в наступившей тишине разобрала другой звук, давешнее бормотание, клекот, но еще утробнее, чем вчера, как если б кто-то полоскал горло. Звук шел из ванной, от него стыла кровь. Болетта растолкала Пра и потянула за собой в прихожую. Дверь в ванную была заперта. Внутри гудела Вера.
Болетта постучала: – Вера?! Открой, ладно… – Бульканье сошло на нет, как вздох. Стало тихо-тихо. Но изредка из-за двери доносился звук то ли капающей воды, то ли тряпки, которой возят по полу, он был сродни тому гудению, которое Болетта услышала накануне на чердаке. – Вера, что ты там делаешь? Выходи! – Пра нагнулась и заглянула в замочную скважину. Она почувствовала слабое дуновение, что-то подуло в левый глаз. – Ничего не видно. В замке ключ. – Болетта вдруг кинулась на дверь и стала дергать ее с воплями: – Вера! Открой немедленно! Хватит дурить. Ты меня слышишь? Сейчас же выходи! – Пра пришлось схватить ее, чтобы утихомирить. – Держи себя в руках! Так ты весь дом разнесешь! Болетта отпустила ручку, зажала рот рукой и прошептала сквозь пальцы: – Что ж нам делать? – Во-первых, не надо крика. Я этого не выношу. – Болетта хохотнула: – Вот как? Ты теперь так хорошо слышишь, что тебе режет ухо? – Не твое дело. – Или твои уши промыла победа? – На это Пра нечего было ответить. Вместо пререканий она вытащила шпильку, вставила ее в скважину и принялась крутить и тыкать, пока они не услышали, что ключ упал на пол ванной. Болетта дернулась распахнуть дверь, но она оставалась запертой. Пра опять заглянула в замочную скважину. – Что-нибудь видно? – прошептала Болетта. – По-моему, она сидит в ванне. Я вижу руку. – Болетта тут же наклонилась к замку. В глаз засквозил холодный ветер, и с тех пор всегда, сколько я помню, Болетта выставляла этот сквозняк единственной причиной того, что один ее глаз иногда вдруг краснел, распухал и начинал течь, словно заливался слезами из-за своего одиночества.