спектакль, практически все время показа продолжали стоять возле театра, надеясь неизвестно на что. Видимо, им просто хотелось дышать одним воздухом с актерами и теми, кому все-таки повезло очутиться в зале. Как вспоминал позднее сам Высоцкий:
«Когда у нас в театре была премьера „Гамлета“, я не мог начать минут пятьдесят: сижу у стены, холодная стена, да еще отопление было отключено. А я перед началом спектакля должен быть у стены в глубине сцены. Оказывается, ребята-студенты прорвались в зал и не хотели уходить. Я бы на их месте сделал то же самое: ведь когда-то сам в молодости лазал через крышу на спектакли французского театра… Вот так я ощутил свою популярность спиной у холодной стены…»
Другой участник спектакля — В. Смехов, игравший Полония, так вспоминает о том дне: «На премьере „Гамлета“ Смоктуновский в зале был всеми сразу замечен — живой кумир и прославленный принц датский из фильма Г. Козинцева. Пусть говорят что угодно об умении Иннокентия Михайловича ласково лицемерить похвалами, но никто, как он, не мог бы так вскочить с места в финале и, забыв о регалиях и возрасте, плача и крича „браво“, воодушевлять зрительный зал. Никто другой не пошел бы, зная цену мировой славе своего Гамлета, по гримерным, по всем переодевающимся и вспотевшим жильцам кулис, не целовал бы всех подряд, приговаривая неистово „спасибо, милый друг, это было гениально“ — всех, включая электриков и рабочих сцены, сгоряча спутав их с актерами.
Ночью, выпивая и закусывая у меня дома со своими друзьями-финнами, И. М. сумел убедить в серьезной подоплеке своих восторгов, удивил беспощадностью своего огорчения.
«…Я же умолял Козинцева не делать из меня красавца, не играть из чужой роскошной жизни! Вот вы и доказали, что я был прав! Вы играете так, что публика забывает о классике и старине! Ошибки ваши меня не интересуют! Это живые, настоящие чувства, как настоящий этот петух слева от меня… Как он бился, как он рвался улететь! Я у вас тоже играл — это я был петухом, рвался и орал: „Козинцев — м….!“ Нецензурность слова вполне соответствовала нетипичности волнения…»
Успех Владимира Высоцкого в роли Гамлета был грандиозным. Правда, следует учитывать, что видело его ограниченное количество людей — за все годы всего-то несколько десятков тысяч на многомиллионную страну — и все же успех этот был. Его можно было объяснить тем, что Высоцкому в этой роли не нужно было ничего особенно играть, поскольку судьба Гамлета была и его собственной судьбой. Так же, как и принц датский, он был одинок в этой жизни и буквально раздираем внутренними сомнениями. «Я один, все тонет в фарисействе». Речь здесь шла не только о высоких материях — о большой политике, но и о низких — о той же зависти со стороны коллег. Даже символика спектакля подчеркивала духовное родство Гамлета и Высоцкого: тот тяжелый занавес, что висел на сцене, был символом рока, фатума, Дании — тюрьмы, довлеющих над Гамлетом — Высоцким. Вот как пишет об этом театровед либерального розлива А. Смелянский:
«Владимир Высоцкий начинал спектакль строками Бориса Пастернака, исполненными под гитару. Это был, конечно, полемический и точно угаданный жест. Ответ на ожидания зрителей, вызов молве и сплетне: у них, мол, там Высоцкий Гамлета играет!.. Да, да, играет и даже с гитарой. „Гул затих, я вышел на подмостки…“ Высоцкий через Пастернака и свою гитару определял интонацию спектакля: „Но продуман распорядок действий и неотвратим конец пути“. Это был спектакль о человеке, который не открывает истину о том, что Дания — тюрьма, но знает все наперед. Сцена „Мышеловки“ Любимову нужна была не для того, чтобы Гамлет прозрел, а исключительно для целей театральной пародии. Его Гамлет знал все изначально, давно получил подтверждения и должен был на наших глазах в эти несколько часов как-то поступить. Совершить или не совершить месть, пролить или не пролить кровь.
Михаил Чехов сыграл Гамлета в 1924 году в кожаном колете. Когда Станиславскому сообщили об этом, учитель Чехова огорчился: «Зачем Миша подлаживается к большевикам». Кожа была тогда принадлежностью комиссаров, и Станиславский этого знака времени заведомо не принял.
Высоцкий был в свитере. Это был точный знак поколения «шестидесятников», которые считали свитер не только демократической униформой, подходящей настоящему мужчине, но и сигналом, по которому отличали «своего» от «чужого». Среди Гамлетов послесталинской сцены Высоцкий отличался, однако, не только свитером. Он вложил в Гамлета свою поэтическую судьбу и свою легенду, растиражированную в миллионах кассет. Напомню, что к началу 70-х песни Высоцкого слушала подпольно вся страна…
Высоцкий одарил Гамлета своей судьбой. Он играл Гамлета так же яростно, как пел. Принц не боялся уличных интонаций. Его грубость ухватывала существо вечных проблем, опрокидывала их на грешную землю. Распаленный гневом, он полоскал отравленным вином сорванную глотку и продолжал поединок. Гамлет и Лаэрт стояли в разных углах сцены, и лишь кинжал ударял о меч: «Удар принят». Это был не театральный бой, а метафора боя: не с Лаэртом, с судьбой…»
Справедливости ради отметим, что далеко не все приняли того Гамлета, которого сыграл Высоцкий. Например, Василий Шукшин, побывав на одном из представлений, иронично заметил: «Гамлет с Плющихи».
Между тем в день премьеры «Гамлета» в столичных кинотеатрах состоялись сразу две премьеры фильмов, имевших непосредственное отношению к герою нашего рассказа — Владимиру Высоцкому. Речь идет о дилогии Виктора Турова «Война под крышами» и «Сыновья уходят в бой». В первом наш герой сыграл эпизодическую роль полицая, и за кадром звучали две его песни («Аисты» и «Песня о новом времени»), во втором — звучали только песни («Он не вернулся из боя», «Темнота впереди», «Баллада о Земле», «Сыновья уходят в бой»).
30 ноября Высоцкий дал сразу два концерта: в НИИ радио (Москва) и в подмосковном городе Электростали.
В эти же дни в Театре на Таганке в очередной раз приступили к реанимации спектакля «Живой» по Б. Можаеву. Как мы помним, еще ранней весной 1969 года он был готов к выходу, однако министр культуры Екатерина Фурцева наложила на него свое решительное «нет», мотивируя это тем, что спектакль «иделогически вредный». С тех пор на «Таганке» стало своеобразным ритуалом раз или два в год вспоминать про «Живого» и пытаться протащить его сквозь цензурные рогатки. Видимо, в конце 71-го что-то сдвинулось в верхах (в том