Влади…
…Хотел бы я сегодня перечесть ту телеграмму в Пицунду. Как это мне удалось смягчить обиду от столь витиеватого оскорбления «сверху». Помню лишь многословие своего объяснения и дальнейшее спокойствие Володи по поводу репетиций пьесы без него. В главной роли в конце концов снялся Леонид Филатов».
Таким образом, требуя присутствия рядом с Высоцким его жены, чиновники от искусства намекали: пьяные выходки этой знаменитости пусть сдерживает своим авторитетом его жена. Для Высоцкого, с его гордым и независимым характером, не могло быть большего оскорбления, чем это.
Еще об одном случае, произошедшем тем летом с нашим героем в Пицунде, рассказывает его биограф В. Новиков:
«Высоцкий позвал после ужина своих друзей на пляж, к самому дальнему зонтику-гибочку, чтобы спеть им свои песни. Очень подходящее время, поскольку публика вся кино смотрит. И надо же: только кончился сеанс — механик врубил на всю мощь эстрадные мелодии и ритмы. Вот черт бы его побрал, как не вовремя! Будто услышав его проклятье, дурацкая музыка замолкает, и он показывает друзьям самые новые песни.
Наутро выясняется — люди, выходившие из кинотеатра, услышали голос Высоцкого, попросили киномеханика вырубить репродуктор, выстроились на балконах Дома творчества и слушали до конца. Тех, чьи окна смотрят на шоссе, приглашали к себе обитатели номеров с видом на море. А Высоцкому и его компании вся эта аудитория из-за высоких деревьев не видна была…»
Кстати, именно в Пицунде у Высоцкого родилось очередное произведение — «Песня о шторме» («Штормит весь вечер…»). Вот как об этом вспоминает В. Суходрев:
«Был такой день: штормило, купаться нельзя, какая-то неопределенная погода — дождь вперемежку с солнцем… Потом дождь прошел, и большинство отдыхающих вышло на берег полюбоваться бурным морем. На следующий день море стихло, и Володя за завтраком сказал: „Ребята, а я песню написал — про шторм“. И прочитал ее нам. Именно прочитал, а не спел. Про этот самый шторм, где он сравнивал волны с шеями лошадей, а потом переходил на себя: „Я тоже голову сломаю…“
Да, и эта песня была очередной жалобой Высоцкого на свою судьбу. Причем снова жалобой весьма талантливой, что лишний раз убеждает — пока власти чинили ему всяческие препятствия, его поэтический дар от этого только выигрывал. Новые рубцы на сердце, несомненно, появлялись, но и талант огранивался и шлифовался, превращаясь в драгоценный камень.
…Я слышу хрип, и смертный стон, И ярость, что не уцелели, — Еще бы — взять такой разгон, Набраться сил, пробить заслон — И голову сломать у цели!.. И я сочувствую слегка Погибшим — но издалека…Несмотря на то что речь в песне идет о неодушевленном предмете — морских волнах, — в подтексте читается совсем иное: видимо, Высоцкий сочувствовал издалека диссидентам, которые не боялись в открытую (а не как он — иносказательно) «голову сломать у цели». Отметим, что песня эта писалась как раз в те дни, когда советские диссиденты терпели сокрушительное поражение от своих же — нож в спину им воткнули Петр Якир и Виктор Красин, которые должны были в ближайшие недели (в сентябре) дать в Москве свою саморазоблачительную пресс-конференцию.
Однако это «сочувствие издалека» самим Высоцким далее ставится под сомнение — ему кажется, что и он в будущем может ступить на ту же тропу и тогда:
…Придет и мой черед вослед: Мне дуют в спину, гонят к краю. В душе — предчувствие, как бред, — Что надломлю себе хребет — И тоже голову сломаю. Мне посочувствуют слегка — Погибшему, — издалека. Так многие сидят в веках На берегах — и наблюдают Внимательно и зорко, как Другие рядом на камнях Хребты и головы ломают. Они сочувствуют слегка Погибшим — но издалека.Многие факты (в том числе и данное стихотворение) указывают на то, что Высоцкий отдавал дань уважения диссидентам. Не всем, конечно, но многим. Например, таким двум столпам этого движения, как Александр Солженицын и Андрей Сахаров, а также генерал-диссидент Петр Григоренко, который однажды приходил в Театр на Таганке и был представлен нашему герою. Известный нам уже приятель Высоцкого Давид Карапетян вспоминал следующий случай из 1973 года:
«Показывая мне у себя дома фотографию Солженицына в журнале „Пари матч“, Володя с расстановкой произнес:
— Ну, его-то они никогда не сломают…»
Отметим, что Солженицын (русский националист) и Сахаров (либерал-западник) имели разные взгляды на реформирование СССР, однако в одном смыкались: в отрицании того советского социализма, который был построен в стране. Так, Сахаров по этому поводу писал: «Советская история полна ужасного насилия, чудовищных преступлений… пятьдесят лет назад рядом с Европой была сталинская империя — сейчас советский тоталитаризм». То же самое, но несколько иначе, говорил и Солженицын. Они расходились во взглядах лишь в одном — в национальном аспекте: Солженицын всячески превозносил русский народ, Сахаров же был интернационалистом. Историк А. Вдовин по этому поводу пишет следующее:
«Сахаров полагал, что ужасы Гражданской войны и раскулачивания, голод и репрессии в равной мере коснулись и русских и нерусских народов, а такие акции, как насильственная депортация, геноцид и подавление национальной культуры, — „привилегия именно нерусских“. Сахаров не соглашался с утверждениями Солженицына о том, что дореволюционная Россия жила, „сохраняя веками свое национальное здоровье“. Вслед за западниками и русофобами он повторял: „Существующий в России веками рабский, холопский дух, сочетающийся с презрением к иноземцам и иноверцам, я считаю не здоровьем, а величайшей бедой“. Сахаровское отношение к стране отличало выдвижение им на первый план права на эмиграцию. Свободный выезд из своей страны он считал самым главным демократическим правом ее граждан…»
Отметим, что Сахаров с конца 60-х стал одним из «друзей „Таганки“, войдя негласно в ее художественный совет. Многими своими утопическими (а то и вовсе бредовыми) идеями он делился с Юрием Любимовым, с тем же Владимиром Высоцким, и они находили отклик в их сердцах. Еще бы: как-никак высказывает их академик с мировым именем! Однако Сахаров был сведущ в вопросах ядерной физики, но являлся абсолютным профаном в делах внутренней и международной политики, а также экономики и культуры. Достаточно почитать его „Открытое письмо Л. Брежневу“, которое он написал в марте 1971 года, чтобы убедиться в этом. Большинство предложений, изложенных в письме, вроде бы кажутся разумными, но они совершенно не учитывают главного тогдашнего фактора —