– Каких пушек? – удивился тот.

– Которые Хабаровск обещал мне выделить из крепостных арсеналов вашего города.

– Ну вот! – ответил Гаупт. – Владивосток полностью беззащитен, мы сами выклянчиваем артиллерию у Хабаровска.

– Да что за бред! Будет ли когда на Руси порядок?

Адмирал Гаупт, не мигая, смотрел на Ляпишева:

– Вы что? Первый день на свете живете, господин генерал-лейтенант? Неужели до сих пор не научились понимать, что в этом великом всероссийском бедламе и затаилась та могучая русская сила, которая приведет нас к победе над коварным врагом…

10. Могучее сахалинское «ура»

Закружили над Сахалином морозные метели; чиновники, собираясь по вечерам в клубе, еще с порога оттирали замерзшие уши, отогревались в буфете за разговорами:

– Если двадцать восьмого сентября сего годика не напали на нас японцы, значит, войны вообще не будет. В самом деле, соображайте, господа, сами; не станут же в Токио начинать войну, прежде завезя на Сахалин яблоки с ананасами!

– Кто его там знает… Может, случись война, мы бы духом воспряли? Может, перестали бы собачиться?

– Иди-ка ты… знаешь куда! Не живется тебе спокойно. Или подвигов захотелось? Крест тебе в петлицу да геморрой в поясницу. Ты пенсию уже выслужил, так сиди и не дергайся…

Отряд дюжих японских молодцов, завезенных Кабаяси в Александровск под видом магазинных приказчиков, до самой зимы не покинул сахалинской столицы, тоже бывая в русском клубе. Некая чиновница Марина Дикс, очевидица этих дней, вспоминала, что японцы «спокойно поедали свои консервы с ананасами, запивая их шампанским, и, слушая разговоры русских, загадочно ухмылялись». Но однажды они явились с рулеткой, тщательно измерили кубатуру танцевального зала, открыто рассуждая о том, сколько здесь можно разместить кроватей. И никто не выгнал их вон, никто не спросил, чего они тут измеряют (лишь потом стало известно, что японцы рассчитывали площадь клуба под размещение в нем военного госпиталя). В декабре, оставив после себя завалы из пустых банок и бутылок, японские «приказчики» бесследно растворились в вихрях метели…

Только теперь Слизов догадался спросить:

– Господа, а куда же подевался Оболмасов?

– Какой еще там Оболмасов?

– Да тот, кто желал подставить ножку самому Нобелю, а наш полицмейстер Маслов ему толстущую книгу подарил.

– Да не подарил, а обменял на роман Боборыкина.

– Не Боборыкина, а Шеллера-Михайлова!

– Ну это уже мелочи, кто там написал… Важно, что его роман никакой пулей не прошибешь.

– Нет, мы не видели Оболмасова! Из Корсаковска приезжие говорили, что осенью он уплыл на японском пароходе.

Сахалин погибал в сугробах; обывателей Александровска тянуло с улиц ближе к теплу печей, к мажорной воркотне самоваров. Но это не относилось к арестантам, которых поднимали в четыре часа ночи – как всегда. Выплевывая в кашле на черный снег красные комки отмирающих легких, они, толкаясь, выстраивались во дворе тюрьмы, а над зубьями осторожных «палей» слабо мерцали холодные звезды. Начинали обычный развод по работам: будут они весь день добывать уголь в жутких гробницах шахт, будут тащить громадины бревен из леса, убирать с улиц тонны сыпучего снега, делать все, что ни прикажут, и не посмеют отворачивать «морду», если начальство пожелает ее расквасить до крови. Вечером же, вернувшись в камеры, развесят свое тряпье по веревкам, жирные вши будут шевелиться в пропотелых рубахах… Из строя людей иногда слышалось:

– Мать честная, когда ж амнистия выпадет?

– Будет! Аль не слыхал, что сказывали: царь свою царицку уже истаскал по куротам, чтобы наследник у них получился.

– Эва! Выходит, по-людски и ребенка соорудить не могут. Дома не получается, так на куроты поехали.

– А что это такое, курот?

– Тебе, дураку, и знать того не надобно. Вот когда отволокут, словно собаку, до кладбища, вытянешься там в стельку, тогда сразу узнаешь, что такое жить на куроте…

В дни рождества арестантов не гоняли на работы. Над Сахалином надрывно вызванивали церковные колокола, все храмы были отворены настежь – для невинных и виноватых; шли торжественные службы, и хорошо пел на клиросах хор из старых каторжан. Фенечка Икатова тихо плакала… Не стало на Сахалине Ляпишева, вот приедет другой губернатор, оглядит ее грешную красоту и спросит: «А ты по какой статье? Ах, всего лишь за отравление соперницы? Так мы скоренько найдем тебе мужа хорошего!» С некоторой надеждой улавливала Фенечка, стоящая на коленях, тихие пересуды чиновников за своей спиной:

– А хороша… не хочешь, да залюбуешься!

– Плачет, будто Магдалина на покаянии.

– Верно. Есть такая картина у Тициана, так он ее будто с нашей Фенечки Икатовой рисовал.

– Сравнили! Магдалина-то ведь в пустыне каялась.

– А нашу Фенечку в пустыню не загонишь. Появись новый губернатор, она из него второго Ляпишева сделает…

Святки прошли слишком весело. Чиновный Сахалин ватагой ездил в Дуэ, Арково и Рыковское – на праздники тюремных команд. Ставили любительские спектакли с участием арестанток, пили и одичало грызли друг друга в скандалах, находя себе удовольствие в сведении старых счетов: кто-то сказал не так, а другой не так поглядел… скука! Но за кулисами каторги шла потаенная борьба за власть, которая с удалением Ляпишева оставалась бесхозной, но слишком выгодной. Как два паука в банке, отважно сражались за прерогативы власти два могучих сахалинских гладиатора – статский советник Бунге и полковник Тулупьев. Бунге говорил, что лучше отдаст жизнь, но с казенной печатью Сахалина не расстанется, а Тулупьев утверждал, что гарнизон Сахалина не будет подчиняться гражданской администрации.

– Что же касается вашей печати, то я навещу Рыковскую тюрьму, и там уголовники за одну бутылку спирта наделают мне таких печатей еще целую дюжину…

Слизова однажды подошла к прокурору Кушелеву:

– Генерал, разве можно быть таким сердитым на святках? Вы так серьезны, словно обдумываете юридическое злодейство.

– Да, обдумываю смертную казнь через повешение.

– Кого же, если не секрет, вешать собрались?

– Наших Монтекки и Капулетти. Но первым бы я повесил Тулупьева, а Бунге заставил бы прежде намылить веревку…

– Вы не слышали, кто будет новым губернатором?

– Наверное, назначат Фенечку Икатову… ей-ей, госпожа Слизова, она бы справилась с Сахалином и его каторгой гораздо лучше Бунге и Тулупьева. Не верите?

– Какой у вас злющий язык, господин генерал-майор!

– За это меня и сослали сюда… прокурором!

Но в один из дней Бунге сам навестил полковника Тулупьева и раскрыл перед ним бархатный кисет, из которого извлек печать губернского правления Сахалина.

– Вы победили, – сказал он оскалясь. – Забирайте себе эту игрушку и можете ее прикладывать к любому месту.

Тулупьев даже разнежился:

– Голубчик вы мой, Николай Эрнестыч, да что с вами?

– Со мною-то ничего, а вот что с вами теперь будет?

– Не понимаю. Расшифруйте свое глубокомыслие.

– С великим удовольствием, – ехидно отвечал Бунге. – Я уступаю вам печать, ибо гражданская часть управления Сахалином самоустраняется ото всех важных дел на острове…

– Опять не понял. В чем дело?

– Дело в том, что вчера ночью японские корабли совершили вероломное нападение в Порт-Артуре на нашу эскадру.

Тулупьев стал запихивать печать обратно в кисет.

– Что делать, а?.. Что делать мы будем?

– Как что делать! – с пафосом возвестил ему Бунге. – Сразу берите свой героический гарнизон, высаживайтесь на берегах Японии и начинайте штурмовать Токио…

Печать выпала из тряских рук полковника. Сухо громыхая, она покатилась по полу, чему обрадовался котенок, который, шаля, загнал ее в темный крысиный угол.

* * *

Море сковывал лед, и с материка, как это бывало не раз, забрел на Сахалин бродячий уссурийский тигр («почтенный полосатый старик», как уважительно именовали тигров китайцы). Но этот «почтенный» наделал хлопот: он загрыз почтальона-гиляка, сожрав половину собак из его упряжки, потом в Арково нашли останки одной поселянки, наконец он дерзко блокировал дорогу между Рыковским и Александровском; свирепое рычание тигра по ночам уже слышали жители Рельсовой улицы…