Не причастный к принятию решений, он был одним из главных информаторов большевистского руководства о положении в мире и одновременно, «рупором» Кремля. В этой связи его имя, хоть и нечасто, мелькает в переписке Сталина. Генсек считал целесообразным послать его на Антивоенный конгресс в Амстердам в 1932 г., одобрил его доклад на Первом съезде советских писателей в 1934 г., подумывал о его назначении руководителем наркоминдельской газеты на французском языке «Журналь де Моску» вместо арестованного сменовеховца С.С. Лукьянова в августе 1935 г., а в октябре того же года запрашивал у него конституцию Швейцарии. Однако о личных контактах речь не шла — за связь отвечал все тот же Каганович.

Прочитав в середине октября 1933 г. книгу О. Танина (О.С. Тарханова) и Е. Иогана (Е.С. Иолка) «Военно-фашистское движение в Японии», выпущенную в Хабаровске для «распространения по особому списку» (командно-политический состав Особой Краснознаменной Дальневосточной армии, партактив Дальнего Востока, научные работники), вождь велел издать ее «открыто и для всех немедля с предисловием и некоторыми исправлениями от Радека» и «вообще начать длительную солидную (некрикливую) подготовку читателя против мерзавцев из Японии» (14). Сказано — сделано. 25 октября в кремлевском кабинете Сталина члены Политбюро совещались с заведующим Отделом пропаганды и агитации ЦК А.И. Стецким, редактором «Правды» Л.З. Мехлисом и редактором «Известий» И.М. Гронским. В тот же день «Известия» напечатали статью Раде-ка «Динамит на Дальнем Востоке», которая заканчивалась многозначительным предупреждением: «Те, кто, быть может, лелеет надежду, что взрыв на Дальнем Востоке окажется локализированным, глубоко ошибаются: мир представляет одно целое, и если лавина обрушится в одном пункте, она вызовет обвалы по всему миру» (15). 28 октября книга Танина и Иогана была сдана в производство, 1 ноября подписана к печати и вышла двадцатипятитысячным тиражом с «установочным» предисловием Радека «Японский и международный фашизм», также написанным в рекордно короткие сроки. Книга разделила печальную судьбу авторов, расстрелянных на спецобъекте НКВД «Коммунарка» под Москвой: она угодила в спецхран, где оставалась до конца 1980-х годов, в отличие от английского перевода, «расконвоированного» уже после XX съезда.

«Военно-фашистское движение Японии, — писал Радек, оперируя привычными клише, — является одним из тех механизмов, которые должны перевести Японию из состояния скрытой в состояние открытой мировой империалистической войны… Не подлежит никакому сомнению, что японский фашизм пытается решить в основе те же самые задачи, которые пытается решить германский и итальянский фашизм» (16). Сейчас, когда политическая наука давно отказалась от коминтерновских клише «германского фашизма» и «японского фашизма», это звучит наивно. Семь десятилетий назад это было руководство к действию. Радековские формулы оставались в арсенале советской пропаганды и через много лет после того, как их автор попал в число «запрещенных людей».

Впрочем, эти высказывания не свидетельствуют о какой-либо особой японофобии: в подобных выражениях Радек «крыл» империалистов всех стран. Комментируя — в качестве авторитетного представителя советской стороны — для официоза МИД Японии «Japan Times» [11] завершение переговоров о продаже КВЖД, Радек отметил, что русские, несмотря на опыт войны и интервенции, не питают антипатии к японцам и не разделяют «европейского», презрительно-расистского, взгляда на них, а также напомнил о волне сочувствия, которую вызвало в России Великое землетрясение Канто осенью 1923 г. Признавая, что «Маньчжурский инцидент» пробудил беспокойство в СССР, особенно на Дальнем Востоке, он красноречиво обмолвился, что советские люди привыкли полагаться только на свои силы и понимают подобную позицию других народов.

Гораздо больший интерес представляет деятельность Радека в качестве полуофициального эмиссара Кремля. На случай разного рода затруднительных вопросов традиции «буржуазной» дипломатии предполагали обращение к «независимым» посредникам, не занимавшим постов в правительственных структурах, — бизнесменам, журналистам или ученым. Советская система наличие таких людей исключала в принципе, но спрос на них был. В первой половине тридцатых эту роль с успехом играли Радек и секретарь ЦИК Авель Енукидзе, «белокурый, голубоглазый добродушный грузин с явными прогерманскими симпатиями» (17), считавшийся личным другом Сталина и «серым кардиналом» Кремля, но формально не имевший никакого отношения к внешней политике.

История одной такой встречи не раз пересказывалась в литературе, хотя найти ее первоисточник мне не удалось. Л.А. Безыменский ссылается на запись германского посла в Москве Герберта фон Дирксена [12] без точного указания на публикацию, А.М. Некрич на монографию германского историка, которою я не имел возможности видеть. Сказанное обоими в целом совпадает с кратким рассказом самого посла (18).

16 августа 1933 г. Енукидзе пригласил на подмосковную дачу Дирксена и советника посольства фон Твардовски, к которым присоединился заместитель наркома иностранных дел, бывший полпред в Берлине Николай Крестинский, считавшийся прогермански настроенным. В июле Крестинский и Енукидзе — «как обычно», по замечанию Дирксена, — проводили отпуск в Германии. «Из этой поездки, — вспоминал посол, — Енукидзе, по-видимому, вынес явно благоприятное впечатление о Германии. Он наблюдал новый дух активности и энергии на фоне отсутствия инцидентов, которые омрачили бы его пребывание в стране» [13]. Официальные заявления Гитлера, несмотря на воинственный антикоммунизм, в отношении Москвы все еще звучали вполне примирительно. Добавлю, что только в апреле 1933 г. рейхстаг ратифицировал протокол о продлении Берлинского договора о нейтралитете 1926 г., подписанный двумя годами ранее.

А.М. Некрич писал: «Советское руководство продолжало надеяться, что после того, как острый период в установлении власти национал-социалистов пройдет, станет возможным установление прежней гармонии… Енукидзе откровенно высказывался в том смысле, что руководящие деятели СССР прекрасно отдают себе отчет в развитии событий в Германии. Им ясно, что после взятия власти „пропагандистские“ и „государственно-политические“ элементы в партии разделились. Енукидзе подчеркивал, что Германия и СССР имеют крупные общие интересы, заключающиеся в ревизии Версальского договора в Восточной Европе. Енукидзе высказывал надежду, что в скором времени оформится „государственно-политическая линия“ и в результате внутриполитического урегулирования германское правительство приобретет свободу действий в сфере внешней политики. Для понимания образа мыслей советского руководства и его оценки национал-социализма особенно важны слова Енукидзе, что подобной свободой внешнеполитических действий „советское правительство располагает уже много лет“. Енукидзе, таким образом, проводил прямую параллель между тем, что происходило в России после революции, и тем, что происходит в Германии после прихода к власти Гитлера, то есть тем, что сами нацисты называли национал-социалистической революцией. Продолжая эту параллель, Енукидзе сказал, что как в Германии, так и в СССР „есть много людей, которые ставят на первый план партийно-политические цели. Их надо держать в страхе и повиновении с помощью государственно-политического мышления“. „Национал-социалистическая перестройка, — утверждал Енукидзе, — может иметь положительные последствия для германо-советских отношений“. Енукидзе явно искал и находил общие линии развития, схожие черты между германским национал-социализмом и советским коммунизмом».

Итогом встречи стала устная договоренность о встрече Гитлера с Крестинским. «Я сам сформулировал идею, — рассказывал Дирксен, — что в случае, если беседа будет успешной, можно будет приступать к выработке новой политической и экономической основы и политического протокола, регулирующих отношения двух стран… После моего отъезда из Москвы Твардовски был проинформирован, что Гитлер готов принять Крестинского… Но этот план был сорван: от Твардовски была получена телеграмма, в которой говорилось, что Литвинов сообщил ему, что Крестинский (лечившийся в Бад-Киссингене. — В.М.) возвращается в Москву через Вену. Я был рассержен и разочарован тем, что план примирения, казавшийся столь удачным и обещавший хороший результат, был, скорее всего, сорван из-за какой-то московский интриги… Позднее я узнал, что отмена визита Крестинского в Берлин была подстроена самим Литвиновым в ходе личной интриги против своего коллеги. Литвинов был довольно ревнив к другим сотрудникам Наркоминдела, привлекавшим всеобщее внимание. Он мог также с неодобрением воспринять любую попытку помешать его усилиям выстроить советскую внешнюю политику в одну линию с внешней политикой западных держав» (19).