– Погоди, Селиван. Жизнь ещё не кончилась. Обстоятельства, так сказать, всего лишь дали трещину… Я, например, своё дело доведу до конца. Обязательно закончу техникум и пойду работать на строительство метро. Там у меня дядька работает. Начальником участка. Квартира в центре Москвы. Он обещал меня взять к себе в бригаду. Дядя Кузьма, материн старший брат. Правда, он сейчас тоже на фронте. Мать написала, что ушёл добровольцем. Ещё в августе. В ополчении воюет.

– Значит, где-то здесь, – сказал Селиванов.

– А я, ребят, ни разу в метро не ездил, – признался Воронцов.

В другой раз Смирнов, конечно бы, поднял на смех Воронцова, не преминул бы воспользоваться таким удобным случаем потешить товарищей. Но теперь только хмыкнул и сказал:

– Это не горе. Горе б было, если бы я сейчас услышал, что ты ни разу девку не пробовал.

Они сидели и смотрели, как разгорается, потрескивает костерок, охватывая еловые дощечки. Уже стало тепло, а рукам, вытянутым к огню, даже жарко.

– Засеем мы нынче твои поля, сержант, белыми косточками. – В голосе Селиванова колыхалась такая тоска, что у Воронцова защемило в груди. – Эх, ребята, я вот о чём горюю: пулемёт бы мне, мы бы их там, в деревне той… Не в дверь бы, а в окна выскакивали.

– Пулемёт… Твой пулемёт сейчас на шоссе воюет.

– Без пулемёта нам туго придётся, – не унимался Селиванов.

– Да что ты, Селиван, заладил? Пулемёт… Пулемёт… Ты и штыком вон как ловко этого кавалериста прикончил!

Смирнов снял с карабина Селиванова штык-нож и ловко вскрыл им банку тушёнки, умостил её на сдвинутых кирпичах, поворошил угли и принялся колоть дощечки.

Вскоре в жестянке забулькало. Запахло вкусным, домашним.

– Давайте-ка, братцы, попробуем горяченького. А потом будем думать, что делать дальше. – И Смирнов весело посмотрел на товарищей, подмигнул хмурому Селиванову. – Ты, Селиван, главное, носа не вешай. Добудем и пулемёт. Не пропадём. И за Краснова, и за всех наших товарищей мы ещё отомстим им сполна.

– Да, раздобыть бы пулемёт… – твердил своё Селиванов.

И Воронцов вдруг понял, что без пулемёта Селиванов чувствует себя более чем неуверенно. Когда оружие рядом, и ты чувствуешь его надёжность, страх сам собой пропадает, рассеивается. К оружию быстро привыкаешь. Своё оружие всегда кажется более надёжным. Видимо, Селиванов никак не мог привыкнуть к трофейному карабину. Хотя о таком карабине мечтали многие.

– Война только начинается. Ротный правильно сказал. – Воронцов поправил палочкой уголёк. Палочка загорелась, и он сунул её под донце банки. – Через день-два нас сменят. Свежие части подойдут.

– Поскорее бы подошли.

– А если за нами и правда никого нет?

– Под Малым Ярославцем, вы ж сами видели, окопы копают. Так что не здесь, а там основные силы будут развёртываться. А здесь пока мы должны постоять.

– Значит, мы – буфер, смертники.

После этих слов Смирнова долго молчали. Говорить никому не хотелось. Каждый думал о своей участи. И снова их вывел из оцепенения Селиванов. Вздохнув, он распоясал вещмешок, достал сухари, разложил их на обрывке газеты на ящике.

– Ты сухари пока припрячь, – сказал Воронцов. – Я вас сейчас трофейными галетами угощу. Вчерашние гостинцы. С Угры.

Смирнов с любопытством взял лёгкую тонкую пластинку, повертел её, понюхал, похрустел и сказал:

– И вот этим они нас взяли?

– Взяли они… – Селиванов тоже откусил галету. – Пресная. И крошек много.

– Наши хоть и покорявей, но посытнее. – Смирнов нагнулся к банке и с блаженством потянул ноздрями. – Наш сухарь твёрже. Вот чем мы их возьмём. А эти уж больно слабенькие. Видать, немка плохо тесто месила.

– При чём тут немка?

– А это так… Было дело. Рассказывать, что ли? – словно того и ждал, подмигнул товарищам Смирнов. – Была-жила старуха, у ней – дочь. Большая неряха. За что ни возьмётся, всё у неё из рук валится. Пришло время, нашёлся дурак, сосватал её и взял замуж, прожил с нею год и прижил сына. Пошла она один раз в гости к матери. Та её, понятное дело, угощать да потчевать. А дочь ест да приговаривает: «Ах, матушка, какой у тебя хлеб вкусный, сытный, а у меня такой, что не проглотишь – настоящий кирпич». Навроде вот этого. – И Воронцов повертел в руках серый, аккуратно сформованный брусочек, подбросил в костерок ещё несколько сухих лучинок, заглянул в банку, помешал в ней штык-ножом. Посмотрел на лезвие и вдруг спросил: – Селиван, а ты свой тесак помыл?

– Целый час по дождю шли, всё обмыло, – ответил Селиванов.

– Тьфу! Как теперь это есть?

– Галеты же немецкие жрём – не тошнит.

Теперь Воронцов внимательно рассматривал штык-нож, повертел его в руках и выбросил под капель.

– Ну и гад же ты, Селиван. Поели тушёнки… Хуже, чем в той байке.

– Брезгуешь – не ешь. Другим больше достанется. Так что там, у дочки хлеб не заладился?

– А, ну вот… «Послушай, дочка, – говорит мать, – ты, наверно, плохо месишь тесто, оттого у тебя хлеб невкусный». – «А как, – говорит, – надо месить, чтобы вкусный получился?» – «А вот слушай, – говорит ей мать. – Попробуй тесто вымесить так, чтобы у тебя спина стала мокра. Тогда и хлеб будет вкусный».

– Вы как хотите, а я тушёнку есть не буду. – И Воронцов загрёб из кулька ещё несколько галет.

– Как хочешь, командир. Только для одного Селивана этой банки многовато будет. Ну, дальше-то рассказывать?

– Тихо!..

Они схватились за оружие. Воронцов залёг за доской, положил автомат рядом и стал наблюдать в бинокль за противоположным берегом реки. Изумрудная полоска заречного луга, серые осклизлые лысины пригорков, пустынная опушка леса, одинокие тоскливые деревья в косяках дождя, как в тумане. Тихо, пустынно. Только дождь шуршал по тесовой крыше, топтал её лёгкими лапками, вкрадчиво, будто на цыпочках, подбегал к краям, заглядывал под навес удивлёнными серебряными каплями – на непрошеных пришельцев, нашедших здесь, в его владениях, временный приют, – и срывался вниз прерывистыми струями, которые наполняли лужи в канавках, разбиваясь вдребезги, в пыль о белые голыши, о стальной клинок, лежавший в одной из канавок, и о его рукоятку. Воронцов лежал неподалёку и, посматривая на лезвие штык-ножа, думал о том, что, нет, дождь не может смыть с него прошлого. Прошлое вообще невозможно смыть ничем. Дождь, как и время, может только охладить его, на большее он, как и человек, не способен.

– Что, командир, ложная тревога?

– Это там, на шоссе…

Смирнов снова стал собирать раскиданный костерок. Бережно подул на дымящиеся щепки, и пламя тут же охватило их, вытянулось и начало лизать закопчённое дно банки. Селиванов сел рядом, толкнул сержанта плечом и спросил:

– Ну, что там дальше-то было?

– Где?

– В произведении устного народного творчества?

– Что? Отжился! Интересоваться стал!

– Да так, не особенно. Мне любопытно, как ты всё это запоминаешь.

– Вообще-то, у меня память хреновая.

– А как же ты такие длинные сюжеты воспроизводишь? Да с тонкостями, с подробностями.

– Мне главное – удерживать в памяти общий сюжет. Понял? А остальное я по ходу дела домысливаю, досочиняю.

– Ну, ты даёшь! Действительно талант! Ну, давай, бреши дальше, пока тихо.

– Ну вот… Пришла дочь домой, поставила тесто и начала месить. Помесит-помесит да подымет подол и пощупает, мокра ли? И опять принимается за тесто…

– Хватит трепаться. По-быстрому едим и уходим. – Воронцов вытащил из-за голенища ложку. – Давай, навались.

– А говорил: не буду.

– После твоей сказки немец – невинный цветочек.

– Цветочек, конечно, цветочек… За обедом – соловей… – Смирнов ловко подхватил с кирпичей банку, бережно поставил её на ящик, оторвал крышку. – Во! Кипит твоё молоко!.. Всё стерильно! За обедом, говорю, соловей, а после обеда – воробей.

– Ты о чём, сказочник?

– Да так. Я говорю, на троих приспело, а четвёртый и так сыт. Отоваривались-то мы на четверых.

– За Алёхина не волнуйся. Если дошёл, голодный не останется.