Взятие Львова затушевало страшное поражение под Танненбергом. Но Танненберг должен был повториться, и если русские могли держаться против австрийцев почти до самого конца, то уже тогда было ясно, что они не могут устоять против немцев. Фактически Танненберг был прелюдией русской революции. Он был для Ленина вестником надежды. За него ухватилась тайная армия агитаторов на заводах и в деревнях; гибель головки русского командования внесла колебания в боевой дух народа, который по своей природе и вследствие суровости русского климата всегда был неспособен к какому-либо длительному усилию.

Разумеется, переход от оптимизма к пессимизму совершился не сразу, и, хотя на русском фронте не было такой неподвижности, как на французском, все же были длительные периоды монотонной бездеятельности.

Упадок духа фактически был постепенным, и, когда выяснилось, что война стала затяжной, жизнь стабилизировалась. В Москве, которая была далека от линии фронта, буржуазия не унывала. Правда, было мало попыток к экономии и пожертвованиям. Не было движения общественного мнения против рвачей, а «окопавшиеся» могли найти приют в организациях Красного Креста без опасности прослыть трусами. Театры и места развлечения процветали, как в мирное время, и в то время как пролетариат и крестьянство были лишены водки, подобные ограничения не были наложены на имущие классы. Для пополнения их частных запасов вина требовалось разрешение, но, так как жизнь вздорожала, а русские чиновники получали маленькое жалованье, разрешение было легко получить. В ресторанах разница была в том, что спиртные напитки наливали из чайника, а не из бутылки. Когда же контроль стал менее строгим, исчезла и необходимость в чайниках.

С другой стороны, огромное и исключительно важное дело обеспечения армии нужной сетью госпиталей и заводов проводилось так называемыми общественными организациями, представленными Союзом городов и Союзом земств. Без этой помощи русская военная машина оказалась бы испорченной гораздо раньше, чем это имело место. Но вместо стимулирования этого патриотического усилия и поощрения общественных организаций во всех областях их деятельности, русское правительство делало все возможное, чтобы препятствовать и понижать их активность. Нужно сказать, что общественные организации обладали политическим честолюбием, были на строены либерально и явились поэтому угрозой самодержавию. Вероятно, и Союз городов, и Союз земств контролировались либералами, на которых Санкт-Петербург смотрел с большим недоверием. К тому же их главной квартирой была Москва, которая никогда не пользовалась расположением императора.

Но как бы то ни было, в начале войны их энтузиазм был единодушным, а политические домогательства, которые появились впоследствии, были прямым результатом политики постоянных булавочных уколов. Трагедией России было то, что царь находился под влиянием женщины, которая была во власти одного стремления — передать самодержавие непоколебленным своему сыну, и никогда не оказывала доверия общественным организациям. Тот факт, что Москва постепенно оказалась вовлеченной во внутреннюю политическую борьбу сильнее, чем в войну, был следствием преимущественно этой фатальной тупости царя. И хотя его лояльность по отношению к союзникам осталась незапятнанной до конца, несостоятельное стремление ограничить лояльность своего собственного народа стоило ему впоследствии трона.

Лично для меня эта первая зима 1914/15 года была периодом грусти, облегчавшейся лишь непрерывной усердной работой. Моя жена медленно поправлялась от своей болезни. Ее нервы были расстроены, и она должна была отправиться в русскую санаторию, опыт, который принес ей мало пользы и которого я никогда не сделал бы, если бы был лучше осведомлен о русских санаториях. Мы оставили свою прежнюю квартиру и на время поисков новой заняли меблированную квартиру одних наших друзей, отправившихся в Англию. Мои дни, а часто и ночи были полностью поглощены консульской работой, которая более чем утроилась во время войны. В частности, блокада и многочисленные постановления о контроле ввоза и вывоза требовали огромной счетной работы, которую я делал почти один. Москва тоже превратилась в важный политический центр, а так как Бейли почти полностью возложил на меня получение политической информации, время мое было совершенно занято. Другой трудностью моего положения было безденежье. Роды моей жены стоили дорого. В новых условиях положение наше изменилось, наши социальные обязанности возросли. Деловые круги, а Москва была главным торговым городом России, процветали от щедро раздаваемых выгодных военных поставок; жизнь вздорожала, и мы оказались в несравненно худшем положении сравнительно с русскими и с нашей собственной английской колонией. Более того, война автоматически привела к концу мои заработки журналиста. Мне не разрешали писать о войне. Английские же газеты интересовались только ею.

Приятным нарушением монотонности нашего существования в то время было посещение Гуго Вальполя, который прибыл в Москву вскоре после начала войны и который оставался с нами в течение нескольких месяцев. Он был частым посетителем нашего дома, и его непоколебимый оптимизм был благодеянием для моей жены. В то время он уже написал несколько книг, в том числе «Силу», и уже упрочил свой успех. При этом он был совершенно неиспорченным, обладал еще способностью краснеть и производил на меня впечатление скорее большого и неуклюжего школьника, полного кротости и энтузиазма, чем прославленного писателя, мысли которого воспринимались с благоговением и уважением. Мы, за исключением Бейли, сердечно приняли его, и он отвечал на нашу дружбу неизменной симпатией и благожелательством. У Бейли он имел меньше успеха. Бейли был тогда болезненным, циничным и властным человеком. Он не верил энтузиастам. Еще меньше любил он споры. Гуго, энтузиазм которого по поводу русских успехов не имел границ, любил рассуждать и имел свои собственные суждения. Он раздражал Бейли, и я думаю, что чувство раздражения было взаимным.

Когда Гуго покинул нас, он отправился на фронт в качестве санитара при Красном Кресте. Впоследствии он стал главой Бюро британской пропаганды в Санкт-Петербурге. С самого начала он решил использовать возможно лучше свое пребывание в России. Несомненно, оно принесло ему пользу. Его приключения на фронте породили «Темный лес». Его опыт в Санкт-Петербурге вдохновил его на «Тайный город».

Мой дневник показывает, что в то время я мало выходил из дому и все свободное время посвящал чтению. В течение двух последних недель января 1915 года я прочел «Войну и мир» по-русски. Иногда я ходил на балет или в цирк с Вальполем. Я был с Гуго, когда впервые встретился с Горьким в «Летучей мыши» Никиты Валиева. В эти дни «Летучая мышь» была излюбленным местом литературной и артистической Москвы. Ее представления начинались не раньше окончания театральных представлений, и многие артисты и артистки появлялись там, чтобы поужинать, а также чтобы посмотреть представление. В начале своего существования «Летучая мышь» была своего рода клубом Московского Художественного театра, а сам Валиев был членом труппы, но оказался как артист не на высоте этой строгой школы. Теперь его труппа так же хорошо известна в Париже, Лондоне и Нью-Йорке, как раньше она была известна в России, но, по моему мнению, представления потеряли много в смысле приятной интимности прежних московских дней, ибо тогда не было оторванности между артистами и публикой. Кстати, Валиев — армянин и происходит из ранее богатой семьи.

Горький произвел на меня сильное впечатление как своей скромностью, так и своим талантом. У него необыкновенно выразительные глаза, и в них сразу можно было прочесть сочувствие человеческим страданиям, которое является преобладающей чертой его характера и которое в конце концов привело его после длительного периода оппозиции в объятия большевиков. Теперь Горький пишет против буржуазии и против умеренных социалистов с гораздо большим ядом, чем самый свирепый чекист Москвы, но, несмотря на эти литературные выпады, я отказываюсь допустить, что он утратил свое основное доброжелательство, которое в прошлом он никогда не забывал проявлять в любом случае, который возбуждал его сострадание. Ни один человек, когда-либо видевший Горького с детьми, с животными и с молодыми писателями, не поверит, что он может причинить зло или страдания хоть одному человеку.