И так они сидят, обнявшись, Вера и Пра, на вершине Стенспарка, с видом на город, тот самый, в котором заплутал и я, хотя он лежит кучно в теснине между горами, а небо над ним меньше крышки от обувной коробки. – Я рассказывала тебе о Ночном палаче? Его так называли. Ночной палач. Он стаскивал сюда павших лошадей и хоронил их тут. Мы с тобой сидим на кургане из дохлых кобыл. А что он делал днем, никто не знает. Поговаривали, что он спал там, у лошадей. А потом пропал.
Теперь старуха кладет голову на плечо Веры. – Многовато у нас в семье ночных призраков, – шепчет она.
Они отправляются домой – не ровен час просквозит еще, – и Веру укутывают в бабушкину шаль. Пересекая улицу Пилестреде чуть ниже аптеки, там, где по сию пору стоят покосившиеся немецкие бараки, в которых теперь детский сад, они натыкаются на Арнесена с супругой, у нее тот же срок, что и у Веры, на ней необъятная шуба, и она с улыбкой оглядывает Верин живот, пока Арнесен приподнимает шляпу. – Я вижу, счастливое событие уже не скрыть, – говорит он. Пра упирается глазами в его глаза: – Любезный, нам нечего скрывать! Прощевайте!
Она берет Веру под локоть и увлекает прочь. Арнесен возвращает шляпу на место. – Я скоро зайду забрать деньги! – кричит он им вслед. – И не забудьте об увеличении премии. Конечно, если вы оставите ребенка.
Пра идет выпрямив спину и цепко держит Веру. – Не оборачивайся, – шепчет она. – Такой радости мы этой мерзкой парочке не доставим!
Старуха видит, что у Веры отлила кровь от губ и они дрожат, по лестнице она взбирается тяжело и нетвердо, ловит ртом воздух, а в прихожей вскрикивает и садится на пол. Тут же появляется Болетта. – Час от часу не легче, – шепчет она. – Теперь она простудилась? – Пра опускается на колени перед Верой и отвечает тихо: – Нет, она рожает.
Ну и как мне описывать эту боль, как описать неукротимость и страсть собственно родов, мне, мужчине, обойденному этим таинством? Я ограничусь вот чем: начинаются ритмичные сокращения мышц матки. Шейка матки раскрывается, образуя туннель для движения ребенка, который провел в теплом убежище, в пузыре с водой, тридцать восемь недель, иначе говоря, нетерпеливый и настырный ребенок давит на родовой канал, схватки усиливаются, опоясывая и грудь, и спину, время пришло, плод изгоняется наружу, Болетта ловит такси и вместе с Пра спускает Веру вниз, устраивает на заднем сиденье, и Пра кричит шоферу, юноше в форме и новенькой фуражке, вытаращившемуся на них с ужасом: – В больницу «Уллевол»! В родильное отделение! Срочно!
И он несется вверх по Киркевейен, превышая скорость, а Вера катается и стонет, с нее градом льет пот. Потом она смолкает и вытягивается на сиденье. Болетта аккуратно приподнимает край платья и видит головку, сплюснутую, в слизи головку, которая вывинчивается наружу и уже хватает ртом воздух для крика, а следом выпадает тельце, плацента, ошметки крови и пузыря, это мальчик, шофер бьет по тормозам, ребенок, лежа у Веры меж ног на сиденье, надсадно орет – так появляется на свет мой брат, мой сводный брат, рожденный в такси на пересечении Киркевейен и Уллеволсвейен.
И к Вере возвращается речь; не открывая глаз, она произносит свою первую фразу, странные слова: – Сколько у него пальцев? – Болетта смотрит на Пра, та наклоняется над разрывающимся от крика младенцем, пересчитывает пальцы на обеих руках и шепчет невозмутимо: – У него ровно десять прекрасных пальчиков.
Вера открывает глаза и улыбается. Шофер упирается лбом в руль, ему плевать на уделанные кровью, калом и гольём кожаные сиденья, не об этом он думает в миг, когда в его машине родился человек, он отсчитывает недели и месяцы и получает май, мирный май сорок пятого. – Как хотите, но у нас есть только одно имя со значением «мир», – заключает он наконец. – Фред.
Фред так и говорил. Имя и то мне дал шофер посреди уличного перекрестка. Етить, говорил он, имя и то мне дал какой-то сраный шофер посреди гребаного перекрестка. Мне кажется, ему нравилось это озвучивать, потому что, сказав так, он всегда начинал улыбаться, пусть нешироко, издавал короткий смешок и быстро проводил рукой по лицу, словно краснея, хотя слушателей было всего-навсего один какой-то я.
(имя)
Вера просыпается. Возле нее сидят Болетта и Пра. За ними ширма. По ту сторону ее медленно двигаются тени. Она слышит тихие голоса и вдруг детский крик. – Где он? – спрашивает Вера. Пра осторожно промакивает ее потный лоб. – Им занимаются. – Вера садится: – Что-то не так? С ним что-то не в порядке? Скажи правду! – Пра мягко укладывает ее назад на подушку. – Все в полном порядке, Вера. Он здоровый, нормальный мальчик, кричит громче всех. Ты помнишь, какое мирное имя дал ему таксист? – Вера переводит на нее взгляд, на лице мелькает улыбка. – Фред, – шепчет она. – Фред разговорил тебя, – произносит Пра, оборачиваясь к доселе молчащей Болетте, которая теперь наклоняется и берет дочь за руку. – Вера, им надо кое-что знать, – говорит она. – Мам, я хочу его видеть! – Сейчас ты его получишь. Но сперва они зададут тебе вопрос. Кто его отец? – Вера закрывает глаза. Лицо каменеет. – Не знаю, – говорит она. – Ты его не видела? – Старуха прикладывает палец к губам. – Надо тише говорить. Кругом уши. – За ширмой стоят тени. Вера плачет. – Он напал сзади, – шепчет она. – Я видела только его руки. – Болетта подается вперед. – В те дни по чердакам пряталась куча народу. Он что-нибудь сказал? – Вера качает головой. – Он молчал. Но у него нет пальца на руке. – Она смеется. – Да, пальца на руке не хватало! – повторяет, отсмеявшись. – Девятипалый он, вот! – Тени переминаются, потом вздрагивают и отходят от ширмы. Болетта закрывает ей рот рукой, Пра опускает голову: – Вера, прости нас! Прости нас, Вера!
А Фред лежит со всеми новорожденными – дети мира, белая кость, как на заказ красавцы и баловни судьбы, не нюхавшие войны, они будут расти, не зная нужды, и зажрутся, что аж мозги набекрень, вследствие чего они сперва покроют презрением потребительство, взамен которого прельстятся играми в бедность и опрощение, чтобы позже добрать упущенное в тройном размере на шведском столе бюргерской сытой жизни. Фред спит так беспокойно, будто его, двухдневного, уже донимают кошмары, а бодрствуя, он вопит пронзительнее всех, он сжимает кулачки как красные шары, его еще ни разу не приложили к материнской груди, а поят подогретым молочком из бутылочки. Когда его вопли заводят остальных детей и они начинают вторить ему столь же оглушительно, его выносят в другую комнату полежать одного, и Фред стихает, замолкает, он не закрывает глаз, а таращит их, словно уже приступив к изучению одиночества, написанного ему, наверно, на роду, но на котором он в конце концов остановит и свой осознанный выбор.
Когда ширму расставляют в следующий раз, перед Вериной кроватью собираются трое мужчин. Двое – врачи, а третий в черном костюме и с папкой под мышкой. Они становятся кругом. – Я хочу увидеть своего ребенка, – говорит Вера. – Пожалуйста! – Один из врачей берет стул и присаживается к кровати. – Твоя мама говорит, что ты подверглась изнасилованию. – Вера отворачивается, но они со всех сторон. – И ты не знаешь, кто отец ребенка, – продолжает второй. – Это мог быть норвежец. Или немец. Ты этого не знаешь. И отца у ребенка нет. – Они ведут речь неспешно и дружелюбно. Мужчина в темном костюме достает бланк. – Дело было закрыто. В связи с недостатком доказательной базы. Обращение в полицию последовало четыре месяца спустя. – Доктора замолкают. Тот, что сидит, берет Верину руку. – Как ты себя чувствуешь? – спрашивает он. – Я хочу видеть Фреда. Вы можете его принести? – шепчет она. Доктор улыбается: – Ты уже имя придумала? – Вера кивает. – Я хочу поговорить с доктором Шульцем, – просит она. – Доктора Шульца нет. Он пропал без вести во время лыжного похода. – Врач выпускает ее руку и смотрит в потолок. – Она пережила глубокий психоз и девять месяцев молчала. – Сестра двигает ширму, и на миг Вера видит в кровати у окна фру Арнесен, под спину подоткнута пышная подушка, у груди ребенок, господин Арнесен замер со шляпой в одной руке и букетом в другой, они впиваются в нее глазами, все происходит без звука и без движения, затем ширма возвращается на место, тени растворяются в свете и исчезают. – Почему я не могу понянчить Фреда?! – плачет Вера. Мужчина в темном садится. – Ты должна понимать: все, что мы делаем, мы делаем для твоего же блага. И, соответственно, блага ребенка. Потому что благо ребенка превыше всего, правда? – Он кладет бланк на столик рядом со стаканом воды. – И здесь, в Осло, и в других частях страны есть много прекрасных семей. Наверно, это самое разумное. – Что? – шепчет Вера. – Что лучше, наверно, определить мальчика куда-нибудь подальше. Это самое правильное.