Доктор Шульц берет черный саквояж, заходит к Вере и захлопывает за собой дверь. Он проводит у нее девятнадцать минут. Пра с Болеттой ждут в коридоре и не улавливают ни звука. Но выходит доктор от Веры таким трезвым, каким его давно никто не помнит. Он садится на тот же стул и тоже погружается в молчание.
У старухи лопается терпение. – Не будете ли вы столь любезны сказать нам хоть что-нибудь? Что с Верой? – Доктор Шульц обращается не к ней, а к Болетте: – Вы правы. У нее своего рода шок. Или психоз. – Болетта тихо оседает на стул: – Психоз? – Если хотите, затмение. Как вам больше нравится. – Пра подходит к нему поближе, размахивая кулаком. – Немедленно скажите, что с ней такое! И прекратите жонглировать словами! – Доктор Шульц достает носовой платок и промакивает высокий лоб. Капля на носу дрожит. – Она потеряла много крови и очень ослабла. Видимо, она упала и получила сотрясение мозга. Ей нужно как можно больше отдыхать. Я дал ей успокоительное. – У нее никогда не бывало таких кровотечений, – глухо произносит Болетта. – Мы все проживаем необыкновенные времена.
Доктор Шульц отлепляется от стула, они провожают его в прихожую. И пока Болетта достает две купюры из ящичка под буфетом, Пра отводит его в сторону. – Что вы думаете о ссадине у нее на шее? – Доктор Шульц задумывается. – Ссадина на шее? Верно, укус, а она его расчесала. – Он перекидывает через плечо пальто и делается нетерпелив. Но старуха держит его цепко. – Вы осмотрели ее по женской части? – спрашивает она тихо. Доктор Шульц с клацаньем захлопывает саквояж. – Простите? – Вы прекрасно понимаете, о чем я! Она девственница? – В этот момент возвращается Болетта с деньгами. Он проворно сует их в карман и столь же проворно вытирает пальцем под носом, но капля остается висеть. – Я не вижу ничего, кроме того, что Вера потеряла много крови, что, естественно, вызвало слабость и нервозность. Давайте ей утром и вечером по таблетке железа. – Болетта берет его за руку. – А молчит она почему? – спрашивает она.
Доктор Шульц долго не находит ответа. – Центр речи временно утратил дееспособность. Это может быть следствием кровоизлияния. Я имею в виду сотрясение мозга. Когда гематома спадет, речь вернется. – А когда она спадет? – нетерпеливо спрашивает Пра. – Может, завтра, может, позже. Это лечится только временем.
Болетта отпирает дверь, и доктор выходит на площадку. Он сдвигает шляпу задом наперед. – Звоните мне, если она не оправится до осени. – И он крепко вцепляется в перила и спускает себя по лестнице вниз, где палкой разгоняет по-прежнему торчащих там мальчишек, а потом медленно ползет к себе в Бишлет, в квартиру, куда не позвонил в поисках неотложной медицинской помощи ни один из героев последних сражений войны. Пра захлопывает дверь, запирает ее и поворачивается к Болетте: – Ну, что я говорила?! Этот идиот в своем репертуаре. Раньше панацеей служил свежий воздух. Теперь от всего лечит время.
Потом они заглядывают к Вере. Спит. Они не будят ее, достают флажок, которым пользуются дважды в год: в День независимости и в День тезоименитства – и ставят его на балкон в пустом цветочном горшке. Все еще светло. Высокий свод неба туго натянут над городом. Дотлевает костер из штор затемнения, а посреди Киркевейен валяется соломенная шляпа, и мягкий ветерок с фьорда гонит ее вдоль мостовой. Вдруг в гостиной вырастает Вера. Они разом поворачиваются к ней и едва не вскрикивают от испуга и радости тоже, они думают: вот сейчас она заговорит, они надеются, Вера пришла в себя, вместо этого она берет свой фотоаппарат и щелкает их, как они стоят на узеньком балконе перед игрушечным норвежским флагом, Болетта в коричневом костюме, бедра грузные, рот открыт, рука тянется заслонить лицо, точно она хочет спрятаться, и прабабушка Пра в длинном желтом платье и с развевающимися седыми волосами, а три пальца правой руки неожиданно поджаты при оттопыренных большом и мизинце, это знак дьявола, она сгорблена, согнута, но смотрит прямо в глаза мне, который пытается раскрасить это фото своими беспомощными описаниями, ибо я проявил снимок, я наткнулся на эту пленку, разбирая мамины вещи, она затерялась, и я внушил себе, что на фотографии видно и ее тоже, ту, которая сделала этот снимок, нашу маму, как если бы вязкий майский вечер за спинами двух женщин на балконе был зеркалом, в котором тень Веры отражается, как черная печаль, как боль, никогда мной дотоле не виденная в том, что я называю ручной выдержкой памяти.
(весна)
В день возвращения в Норвегию короля Хокона Пра вскочила ни свет ни заря, воткнула в цветочный горшок вдобавок к норвежскому флагу датский крест, и еще семи не было, а она уже спешила ко дворцу, чтобы занять на Карл Юхане место в первом ряду и безжалостно гонять всякого, кто посмеет заслонить ей обзор, когда мимо нее будет проезжать ее собственный король. Болетта работала в ночную смену и еще не вернулась, поэтому, когда Вера проснулась в огромной кровати, она была дома одна. Она натянула на себя первое, что под руку попалось, не думая ни смотреться в зеркало, ни причесываться. Какая разница. В бабушкиных тапках она спустилась по черной лестнице и пересекла двор. Тихо-тихо. Окна открыты. Она остановилась перед подъездом Рахили. Белый кот крался между цветами и помойкой. Она шмыгнула на третий этаж. Встала под дверью, прислушалась. И вдруг радость ударила ей в голову: она услышала в квартире голоса! Вера позвонила, никто не открыл. Тут она поняла, что дверь не заперта. Толкнула ее и вошла. Голая кухня. Пустые шкафы. Ни чашки, ни стакана, ни блюдца. Чистота. Все выкинуто. Она едва-едва улавливает запахи странных блюд, которые готовила мама Рахили, особенно по воскресеньям, аромат ванили и специй, дух, среди которого выросла Рахиль, тоже исчез, вымыт и проветрен. Никаких голосов Вера не слышит. Может, она обозналась? Вера идет вглубь квартиры. Открывает дверь в комнату Рахили. Штор нет. И кровати нет, и стола. На полу валяется вешалка. На окне в гостиной пустой горшок. Это все. Голые стены. С выцветшими пятнами на месте висевших здесь картин. Но вдруг она опять различает голоса. Кто-то идет. Она снова поддалась радости, радости и страху, но больше все же радости, и вихрем пронеслась по квартире в коридор. И замерла там как вкопанная. Двое рабочих в комбинезонах волокли наверх черное пианино, с них лил пот, они матерились через ступеньку, задний заметил Веру и гаркнул: «Прочь с дороги!» Вера притиснулась к двери, и они втащили пианино в гостиную и поставили у камина. Потом грузчики перекинули ремни через плечо и закурили. Время от времени они взглядывали в Верину сторону и улыбались. Тот, что поменьше, сдвинул козырек на затылок и поскреб рыжую челку. – Ты будешь служить у этих господ? – спросил он. А второй раскурил еще сигарету, снял с шеи навьюченные на нее ремни и сказал: – Слушай, тогда тебе надо причесаться. У тебя на голове сорочье гнездо прямо. – И они в голос захохотали. – Хочешь мой гребень? – предложил рыжий.
Вера сиганула вниз по лестнице. Грузчики проводили ее удивленными взглядами. На улице стоял грузовик, рядом была составлена мебель. Домоуправ Банг в черном костюме беседовал с дамой в светлых перчатках и с зеленым пером на шляпе. Вера видела ее впервые. Даме далеко за тридцать, и она в положении: пальто барабаном натянулось на животе, который она несла, клином выставив вперед, да еще для верности заложив руки за спину, демонстрируя всей улице безоговорочную полноту своей беременности. Вера уставилась на барыню. В конце концов дама почувствовала неловкость, указала на нее Бангу, тот обернулся и обнаружил на лестнице Веру. И захромал к ней, улыбаясь и качая головой одновременно. Из подъезда вышли грузчики. Вера припустила бегом, она кинулась за угол, и пока бежала, думала, что просто Рахиль переехала, в другую квартиру, поменьше, наверно, такая огромная, с комнатой для прислуги, им не по карману после всего, что случилось. Уцепившись за эту мысль, она прокручивала ее в голове раз за разом. Чтобы снова попасть во двор и к черной лестнице, она пошла через подвал. Все будет как раньше, твердила она, все будет как раньше, эти слова жили в ней, весомые и осязаемые, она видела их, чувствовала, но вслух произнести не могла, вслух она не могла поговорить хотя бы с собой, словно теперь немота по собственному почину взяла ее в плен. Вера поднялась в квартиру. Никого еще не было. Она прошла в ванную, разделась, достала ножницы и сунула их в рот. Сжав ручки ножниц обеими руками, она вдавливает острие в язык, зажмуривается и – боль, но тоже безгласая, еще одно наречие, на котором говорят молча, крик потонул где-то глубоко внутри ее. Она чувствует, как лезвие входит в податливую мякоть языка и кровь заливает рот. Тогда она достает чистую прокладку, пропитывает ее в крови, кладет в корзину с грязным бельем, смывает кровь в раковине и на полу, вставляет новую повязку между ног, идет в спальню и ложится. Вера улыбалась. Рот перестал быть чужим. Она обратила его в своего, в свойского. Язык разбух во весь рот. Так, с кровью порядок, думает она. Хватит на все месяцы. Пришла Болетта. Вера услышала, как она захлопнула за собой дверь и прошагала через всю квартиру на балкончик. Тут же вернулась и заглянула к Вере, которая притворилась спящей. Хотя мать ей было видно, точно веки сделались прозрачными. Болетта держала в руке датский флаг, она была бледная и разгневанная. Бесшумно обошла кровать, взяла «Руководство сотрудника Центрального телеграфа», которое лежало на ее ночном столике, и села в гостиной читать его, услышала Вера. Болетта зачитывала себе вслух, как исчисляются тарифы и как работает экспедиция, было похоже, что только на слух она в состоянии все это понять. Чтение звучало как поношение. Но было похоже на жалобную мольбу. Расчет слов. Одним словом в связном языке считается слово длиной не более пятнадцати знаков, а в кодированных и цифровых телеграммах слово или группа знаков размером не более пяти букв или цифр. Противоречащие языку слияния слов не допускаются. Названия административных единиц, площадей, улиц, равно как и морских судов, могут писаться слитно и засчитываться за одно слово при количестве знаков не более пятнадцати. Вера слышала каждое слово, а Болетта перечитывала их раз за разом. В этом тексте, в его строе, названиях было нечто угрожающее, похожее на войну. Кодированная телеграмма, похоронная телеграмма, радиотелеграмма. Единственное, что звучало по-человечески, это поздравительная телеграмма. Посылается на норвежские, шведские, датские и исландские станции, а также североирландские и английские, за дополнительную плату в размере пятьдесят эре вручается также на праздничном бланке. Под этот бубнеж Вера погружается в фантазии о том, как к ним в дверь стучится почтальон в форме, например, голубой, да, точно, в голубой униформе с блестящими пуговицами, он добрый вестник – гадости не его профиль, и телеграмма на праздничном бланке за дополнительную плату в размере пятьдесят эре волшебным образом все меняет, превращает плохое в хорошее. Это мог быть привет от Рахили, где она коротко, чтоб не тратить слишком много, сообщает, что скоро вернется домой. Или кто-то нашел Вильхельма во льдах и снегах, и теперь у Пра появится могилка, куда можно пойти поклониться. Или просто короткий текст: «Все, что было, тебе приснилось». Но в дверях не почтальон, а Пра, она тоже шваркает дверью и с ходу начинает скандалить: – Где мой флаг? Мой датский флаг где?! – Вера слышит, что Болетта страшно медленно закрывает книгу и встает. – Я убрала его, мама. Ты позоришь нас перед всем городом. – Старуха топает ногой: – Что за чушь! Король Хокон датчанин! – Теперь Болеттина очередь срываться на крик. Вера натягивает на голову одеяло, едва сдерживая смех. – Король Хокон норвежец! И не смей говорить ничего другого! – Да, он король Норвегии. Но для меня он датский принц! С какой стати мне запрещают держать датский крест в собственном цветочном горшке? – Я отказываюсь дальше это выслушивать! – Старуха вздыхает: – Это ты из-за этого талмуда яришься. У тебя в голове только тире да точки. – Теперь Болетта топает ногой, а может, они вместе топают, продолжая переругиваться. – И ты оставила Веру одну дома. У тебя совсем мозгов нет, ведьма старая!