Автор : Панченко Григорий Константинович Название книги: Английский детектив. Лучшее за 200 лет (сборник) Читать на сайте: https://mir-knigi.org/author/panchenko-grigorii-konstantinovich/angliiskii-detektiv-luchshee-za-200-let-sbornik Английский детектив. Лучшее за 200 лет. Сборник © Григорий Панченко, 2016 © DepositРhotos.com / ozaiachinn, amiloslava, обложка, 2016 © Shutterstock.com / AVN Photo Lab, Roberto Castillo, adike, обложка, 2016 © Книжный клуб «Клуб Семейного Досуга», издание на русском языке, 2017 © Книжный Клуб «Клуб Семейного Досуга», художественное оформление, 2017 Даниэль Дефо Представлять Даниэля Дефо современным читателям излишне. Однако, хотя многим известно, что он написал не только «Приключения Робинзона Крузо», все же требуется пояснить, каким образом творчество этого автора связано с детективом. Детектив как таковой в XVIII в. еще не родился, но литература уже нащупывала пути к нему. Одним из «преддетективных» жанров были истории о разбойниках. Иногда они представляли собой так называемые «тайбернские романы» [1], то есть повествования обо всем жизненном пути сколько-нибудь знаменитых разбойников: начало преступной деятельности, наиболее колоритные эпизоды, обстоятельства ареста, подробности судебного процесса и путь на виселицу в Тайберне. Хотя иногда сюжет мог завершиться иначе: разбойник, порвав со своей прежней деятельностью, получив помилование (или «отработав» вину, например, участием в военных действиях – конечно, на _правильной_ стороне), удачно женится, богатеет и остаток жизни проводит «с точки зрения закона безупречно». Одна из разновидностей этих историй – рассказы о хайвэйменах. Слово «хайвэй» существовало со времен средневековья, означало же оно… безусловно, не скоростной автобан, а общедоступную дорогу, по которой имел право передвигаться каждый, не спрашивая разрешения у владельцев земли и не платя пеню даже в тех случаях, когда трасса проходила через территории, находящиеся в частной собственности. Отсюда другое их название – «королевские дороги». Так что хайвэймены, промышлявшие грабежом на таких дорогах, в каком-то смысле не просто разбойники, а люди, покушающиеся на устои государственной власти… Впрочем, как ни странно, политический подтекст чаще всего проявлялся в действиях тех разбойников, которые выступали за короля: например, некоторые так называемые джентльмены большой дороги, грабившие путников во время Английской революции, после возвращения королевской власти получали не просто помилование, но даже шанс на карьеру. Правда, потом их обычно тянуло к прежним занятиям – и дело все равно заканчивалось Тайберном… Считать ли эти разбойничьи сюжеты художественными произведениями или отчасти беллетризированными хрониками? Единого ответа на вопрос нет. Однако очевидно, что в ряде случаев авторы работали не столько с реальными фактами, сколько с устоявшимися легендами, многие из которых потом вошли в каноны детектива. По крайней мере, это точно касается Даниэля Дефо. О разбойниках он писал немало, а в его совершенно неизвестной нашим читателям книге «Беспересадочная поездка по Великобритании» хайвэйменам посвящен лишь один из эпизодов (повествующий только о скачке «Быстрого Никса»), да еще примечания, присутствующие не во всех изданиях. Но именно в примечаниях и описано то, как создается искусственное алиби, которое впоследствии будет широко использоваться в откровенно детективной литературе. Причем Дефо, конечно, понимал: в данном случае он не излагает хронику, а экспериментирует с литературой. Дело не только в том, что расстояние, преодоленное разбойником за день, безбожно преувеличено. В конце концов, если речь шла о колоссальной по тем временам сумме 650 гиней, можно было спланировать преступление очень тщательно и загодя позаботиться об алиби, известив троих-четверых «сочувствующих», находящихся вдоль намеченного пути (у уважающего себя хайвэймена такая «группа поддержки» обычно имелась), чтобы они держали наготове сменных лошадей. Тогда действительно появлялся шанс успеть к запланированной на восемь вечера игре. А что на ней будет лорд-мэр, сомнений не вызывало: в годы Английской революции пуритане добились запрета подобных состязаний, вернувшийся к власти «веселый король» Карл II торжественно снял его, так что для городских властей присутствие на игре в кегли – показатель лояльности. Но автор «Робинзона» никак не мог допустить такого количества анахронизмов, из-за которых события должны происходить «не позднее 1681-го, но не ранее 1684-го, да еще с эпизодическими заходами в конец 1660-х». Хотя бы потому, что в молодости он примкнул к восстанию Монмута, которое тот поднял в первый же день своего возвращения из Голландии (для того и прибыл!), так что Дефо было отлично известно: никакие разбойники мятежного герцога не грабили. Любопытно, что у нас восстание Монмута вообще-то обычно связывается не столько с историей, сколько с литературой. Это отправная точка приключений капитана Блада, самого знаменитого из героев Сабатини, и Михея Кларка, все-таки не самого известного персонажа Конан Дойла. Причем в одном из эпизодов романа «Михей Кларк» появляется разбойник-хайвэймен на необычайно быстрой кобыле: имя он называет другое – но ведь и участник скачки из Кента в Йорк (реальна она или нет) имел много имен… (Этот эпизод с бешеной скачкой, обеспечивающей ложное алиби, лег в основу нескольких «разбойничьих детективов» через десятилетия и даже через век после Дефо. Их авторы обычно приписывали его Дику Тёрпину, самому знаменитому из хайвэйменов, промышляющему уже в 1730-х. Однако «Беспересадочная поездка по Великобритании» доказывает: история считалась старой уже в 1720-х!) Еще один примечательный момент. Обычай хайвэйменов представляться своим жертвам все-таки нельзя назвать непреложным (да и необязательно разбойник называл свое подлинное имя), но как бы то ни было эти «джентльмены удачи» не стремятся обеспечить молчание ограбленных самым надежным способом. В случае отчаянного сопротивления _объекта_ такое, конечно, бывало, но даже тогда являлось скорее исключением, нежели правилом. Так что, хотя название «рыцарей большой дороги» английским разбойникам подходит более чем условно, «работниками ножа и топора» они тоже не были (по крайней мере, предпочитали не быть). И дело тут, разумеется, не в их собственной цивилизованности, а в неписаном, но при этом четко воспринимаемом всеми современниками правиле. Пока хайвэймен лишь грабит – его будут ловить только те, кому это положено по должности. Окрестное же население в таком случае ограничится когда дружественным, когда враждебным, но именно нейтралитетом. А вот если он из грабителя превратится в убийцу – его начнет травить вся округа, как бешеного волка… Возможно, это полуофициальное проявление джентльменского кодекса, негласно соблюдаемого всеми сторонами, и привело к тому, что классическим детективом стал именно _английский_ детектив. Хоть и произошло это через несколько поколений после Даниэля Дефо. Галопом из Кента в Йорк …Если ваш путь лежит от Грейвзенда, то на нем вы не встретите ничего достойного внимания, по крайней мере, вплоть до Гэдс-хилл с его крутыми склонами, покрытыми лесом. Этот последний пункт тоже пользуется популярностью не у всех, а главным образом у разбойников: нет места удобнее, чтобы грабить моряков, прогуливающих тут жалование, выплаченное им в Четэме. Впрочем, самое знаменитое из гэдсхилльских ограблений имело место довольно давно, примерно в 1676 году. Время суток (около четырех часов утра) и точное место (участок дороги у подножья первого холма на запад от Гэдс-хилл) известны достовернее, чем дата. Так же как имя грабителя: некто Никс – во всяком случае, считается, что он, восседая на резвой кобыле, так и представился ограбленному им джентльмену. Совершив ограбление, мистер Никс вначале вернулся в Грейвзенд, где у него уже была договоренность с паромщиком, рассчитывая переправиться через Темзу немедленно, однако с этим по каким-то причинам возникли затруднения. Лишенный возможности пересечь реку, грабитель тщетно прождал на берегу целый час, что стало, как он рассказывал потом, «величайшим разочарованием в его жизни». Однако эта помеха оказалась великолепным вызовом резвости его лошади – и когда переправа все-таки состоялась, мистер Никс погнал свою кобылу быстрым аллюром, не останавливаясь в Тилбери и безостановочно проскакав через Биллерикей вплоть до Челмсфорда, где он все-таки дал лошади примерно получасовой отдых, сам наспех перекусив несколькими лепешками. Далее он таким же образом проследовал через Брейнтри, Бокинг, Уэтерсфилд; затем спустился в Кембридж и, выбрав нужный перекресток, поспешил мимо Фенни Стантона к Годманчестеру, а потом и к Хантингтону – там он уже позволил себе и лошади отдохнуть около часа, проспав где-то половину из этого времени. После чего, следуя по северной дороге и бо́льшую часть пути держа жеребца на галопе, прибыл в Йорк [2]. Добравшись туда задолго до наступления темноты, он переменил кавалерийские сапоги и одежду, выдававшую его путешествие верхом, на обычный костюм йоркского горожанина-домоседа – и принял участие в народных гуляниях, проходивших как раз тем вечером. Среди прочих мероприятий там имела место игра в кегли, на которой, кроме множества известных и уважаемых джентльменов, присутствовал сам лорд-мэр. Мистер Никс, присоединившись к рядам играющих и увидев его светлость, понял: теперь ему для полной безопасности остается только осуществить нечто, дабы и лорд-мэр его запомнил. Приняв непосредственное участие, он сумел сделать несколько бросков, признанных не столь выдающимися, сколь до чрезвычайности необычными. Их результаты обсуждали многие горожане, в том числе и его светлость, что позволило мистеру Никсу обратиться непосредственно к лорд-мэру и задать вопрос, который сейчас час. Его светлость, достав карманные часы, назвал время: было без четверти восемь либо, наоборот, восемь с четвертью. Так или иначе, обстоятельства этого разговора остались в памяти мэра, и теперь он мог показать на суде, что видел мистера Никса не только в определенный день соответствующего месяца, но даже в определенный час этого дня. Когда впоследствии разбойник подвергся судебному обвинению, свою защиту он построил именно на этом пункте: истец совершенно точно назвал место и время преступления – Гэдс-хилл, что в графстве Кент, такой-то участок дороги у подножья холма, такое-то число, такое-то время суток. Кроме того, он категорически настаивал на тождестве ответчика, мистера Никса, с тем человеком, который и совершил ограбление. Мистер Никс, взятый под стражу, вызвал для подтверждения своей невиновности несколько почтенных граждан, включая лорд-мэра Йорка, единогласно подтвердивших, что в те дни он был в их графстве, а именно в указанный истцом день играл в кегли на городских состязаниях. Эти свидетельства, особенно с учетом показаний мэра, оказались настолько убедительными, что присяжные единогласно вынесли оправдательный вердикт, ибо сочли само собой разумеющейся невозможность для человека в течение одного дня находиться в двух местах, до такой степени удаленных друг от друга. Судья Твисден, разбиравший это дело, не был полностью удовлетворен подобным вердиктом, но так или иначе обвиняемый оказался вне опасности. Есть также более развернутые описания этой истории, которые я не берусь подтвердить или опровергнуть. Например, утверждается, будто Никсу покровительствовал сам король Карл II. Даровав разбойнику прощение, он все же присовокупил: в дальнейшем желал бы не иметь от него подобных неприятностей. И будто бы мистер Никс в частном порядке описал Его Величеству все детали как самого ограбления, так и последовавшей за этим беспримерной скачки; после чего король пожаловал ему, наподобие титула, дополнение к фамилии, так что отныне сей джентльмен звался уже не просто Никс, а Быстрый Никс. Впоследствии он будто бы поступил на службу в полк лорда Мондкастла в Ирландии, получил звание капитана, женился, приняв за супругой огромное приданое – и с тех пор жил с точки зрения закона безупречно. Впрочем, судя по некоторым описаниям, эта беспримерная скачка была начата не в Кенте, а в Барнете [3], причем человека, совершившего ее, называют то Ник без буквы «с» в конце, то Свифтникс [4] в одно слово, при этом его христианское имя – Сэмюэль. Другие же и вовсе утверждают, что эта честь, если ее можно назвать так, должна быть приписана известному йоркширскому _хайвэймену_ по фамилии Невисон. Существует вероятность того, что Никс и Невисон – одно и то же лицо. Наконец, весьма распространена версия, связывающая историю данного ограбления с именем Ричарда Дадли, он же капитан Дадли, будто бы напарника Никса, тоже пользовавшегося покровительством короля. Этот Дадли, казненный в 1681 году, безусловно, реальная личность. По происхождению он был джентльменом из очень хорошей, но обедневшей семьи, чьи владения находились в Нортгемптоншире. Этих владений его отец, сохранивший лояльность династии Стюартов, лишился во время злосчастного восстания республиканской партии, в ходе которого произошло множество преступлений, а наитягчайшим из них является вероломное лишение жизни короля Карла I. В результате Ричард Дадли уже не имел никакого имущества, кроме дома, в котором проживал. Но Карл II, вернув себе корону, в награду за службу его отцу даровал молодому Дадли капитанский чин в пехотном полку, где тот зарекомендовал себя поистине ревностным служакой. Когда во время одного из сражений за Танжер [5] кто-то из его людей осмелился, вопреки приказу, слегка нарушить строй, капитан Дадли отдал своему сержанту распоряжение сбить этого человека с ног. Сержант приказ выполнил, но, как сообщают, «по своему разумению»; что бы ни крылось за этими словами, капитан вновь подозвал к себе сержанта, взял из его рук алебарду и сказал: «Когда я приказываю сбить кого-либо с ног, это следует делать вот ТАК!» После чего обрушил на него удар даже не древком, а лезвием алебарды, раскроив тому череп надвое. Как опять же сообщают, от этого удара сержант незамедлительно скончался. Когда Танжер был разрушен и все наши силы выведены оттуда [6], Дик Дадли вернулся в Англию. Однако, уже успев привыкнуть к крайне экстравагантному образу жизни, он никак не мог понять, отчего грабеж на проезжих дорогах в своей стране должен считаться менее законным делом, чем рейды за военной добычей на вражеской территории. В результате этого прискорбного непонимания бывший капитан вскоре сделался сущим разбойником, чрезвычайно смелым и удачливым. Тем не менее при попытке ограбить герцога Монмута в Харроу-он-зе-хилл [7] удача ему изменила, и Дадли попал в печально известную лондонскую тюрьму Поулти Комптер, она же «Курятник», она же «Корабль», который не отправляется в плавание, а на его верхней палубе существование можно считать сносным, однако беда «цыплятам», оказавшимся запертыми в клетушках под палубой, и совсем уж горе тем, кто содержится еще ниже, в балластном трюме. Корабль сей заслуживает особого описания, ибо судебная казуистика – его такелаж, смертные приговоры – якоря, ордер на арест заменяет ванты, канцелярские отчеты идут на паруса, срок заключения длинней грот-мачты, закон – его штурвал, а судья – штурман, адвокат – судовой казначей, стряпчий – боцман. Судебные клерки драят палубы этого корабля, долговые расписки качают его на волнах, нарушители законов соответствуют внезапным порывам ветра, а вердикты присяжных заседателей – жестоким шквалам, ну и, наконец, мера терпения – те скалы, о которые этот корабль все-таки может разбиться. Вы скажете, тюремное здание нельзя назвать кораблем? А велика ли разница? Допустим, первое неподвижно, а второй пребывает в движении, в основании первого – фундамент, а второго – киль; но мучения неизбывны что во время тюремного заключения, что при корабельном плавании. В равной мере и корабль, и тюрьма – притон разврата, одинаково терзает заключенных и матросов цинга, теснота тюремной камеры и кубрика, голые стены и скудная похлебка. В столь же равной степени корабль и тюрьма могут быть названы университетом, особым учебным заведением для тех, кому не повезло, где постигаются специфические науки страстно молиться, виртуозно богохульствовать и писать письма, не зная, дойдут ли они до адресата. Как бы там ни было, Дадли сумел вырваться из этой юдоли скорби, но привычек своих не изменил. Вскоре после этого он остановил на дороге из Вудстока карету Джона Уилмота, графа Рочестера, и, несмотря на сопровождавшую последнего свиту (которая состояла из капеллана, пары лакеев на запятках вкупе с грумом), успешно востребовал у его светлости более ста гиней, да еще и золотые часы. А когда капеллан привел Дадли цитату из катехизиса, доказывающую греховность разбоя, тот возразил: «Не думаю, будто совершаю грех, ограбив столь обеспеченного человека, потому что в целом мой поступок довольно близок к тексту “Насытил благами голодных, а богатых отослал ни с чем” [8]». Что было не так уж далеко от истины, поскольку всякий раз, сорвав большой куш, он проявлял щедрость по отношению ко многим людям, насчет которых знал, что их бедность неподдельна. Некоторое время спустя Дик Дадли на дороге между Лондоном и Танбриджем повстречался с ехавшим верхом капитаном Ричардсоном, хранителем тюрьмы Ньюгейт, у которого бывал в оковах уже дважды или трижды, однако теперь их роли переменились. Разбойник приказал тюремщику спешиться, но тот отказался, к тому же начал угрожать Дадли карами в будущем, когда тот снова попадет к нему в руки. На это Ричард ответил: «Я в любом случае не жду добра от тюремщика, ибо тюремщики, безусловно, ангелы, но именно той породы, что были низвергнуты с неба вместе с Люцифером; и вам не вознестись обратно. Много ключей храните вы, однако ни единый из них не откроет райские врата. Волею небес душа человеческая должна зиждиться на двух столпах, Справедливости и Милосердия – но закон этот писан не для тюремщиков, чьи души воздвигнуты на двух опорах ада, Неправосудия и Жестокости. Так что не надо больше слов, давай мне кошелек или я возьму твою жизнь». Капитану Ричардсону не оставалось ничего, кроме как подчиниться и отправиться домой пешком, без лошади и без единой монетки. Среди ограблений, к которым причастен Дадли, имелись, как говорят, и совершённые в компании с другим знаменитым разбойником, коему король Карл II даровал прозвище Быстрый Никс. Одним из них и было то, что связывают с беспримерной скачкой в Йорк. Если о нем говорят применительно к Ричарду Дадли, а не к Никсу, то обычно называется сумма, с которой пришлось расстаться ограбленному (650 гиней). В качестве начального пункта скачки фигурирует Барнет и пять часов утра, в качестве конечного же – Йорк и шесть часов пополудни, когда разбойник обратил на себя внимание мэра во время игры в кегли. Однако в конце концов климат Британии показался Дику Дадли слишком жарким: это произошло после ограбления генерала Монка [9], организовавшего неотступный поиск. В результате разбойник предпочел бежать во Францию, откуда совершил паломничество в Рим (что действительно было крайне необходимо для спасения его души), но потом все же вернулся на родину. Одним из его первых дел после этого стало ограбление мирового судьи на дороге между Мидхарстом и Хоршемом, что в графстве Суссекс. «Стой и выкладывай, что есть!» – таковы были слова, с которыми разбойник обратился к судье, но его честь оказал отчаянное сопротивление, пистолетным выстрелом смертельно ранил коня под Дадли, однако в конце концов, будучи сам ранен в руку, оказался вынужден сдаться на милость противника. Тот очистил его карманы, найдя в них восемь гиней, присовокупил к добыче золотые часы и серебряную табакерку, а также захватил в свою собственность лошадь судьи, после чего сказал: «Ваша честь, вы первым нарушили мир меж нами, кроме того, совершили ужасное, непростительное злодеяние, пролив кровь моего славного скакуна, с помощью которого я всегда находил спасение в Англии и за ее пределами. Я рискну взять на себя смелость конфисковать вашего коня в качестве частичного возмещения ущерба. Но не подобает такому человеку, как вы, ваша честь, отправляться домой на своих двоих, поэтому снова возьму на себя риск и сделаю так, что один судья будет нести другого». И, поскольку неподалеку был ослиный выпас, отправился туда, вернулся с ишаком, насильно усадил его честь животному на спину, связал ноги под брюхом – после чего напутствовал подневольного всадника словами: «Я знаю, что совершаю грех перед геральдикой, ибо, согласно ее принципам, “нельзя помещать подобное на подобное”, но нет правил без исключений. Поэтому не сомневаюсь, что все герольды простят мне это солецистское [10] вторжение в область их искусства, к которому я отношусь с не меньшим уважением, чем к астрологии. То есть без уважения вообще, ибо как честный разбойник может уважать заведомое мошенничество?!» Затем Ричард Дадли расстался с судьей, который поневоле отправился в весьма знаменательное путешествие, и память о нем сопровождала его до смерти, ибо жители Питворта (первого населенного пункта, куда принес судью осел), встретили обоих, всадника и ездовое животное, не менее бурными проявлениями восторга, чем в Древнем Риме приветствовали триумфаторов. В конце концов, однако, при попытке ограбить герцога Лодердейла, проезжавшего через пустошь Хаунслоу Хит, Дик Дадли потерпел поражение, был схвачен и отконвоирован в Ньюгейт; когда он предстал перед судом Олд-Бейли, ему предъявили свыше восьмидесяти обвинений в грабежах, совершённых только в графстве Мидлсекс, не говоря о других. Без лишних проволочек он признал себя виновным. Затем, получив смертный приговор (вынесенный несмотря на заступничество со стороны короля Карла, в данном случае, однако, не воспользовавшегося своим правом монаршего помилования [11]), Дадли был казнен в Тайберне, в среду, 22 февраля 1681 года, в возрасте сорока шести лет. Томас де Квинси Де Квинси (по правде сказать, при рождении он получил имя просто Томас Квинси, но через одиннадцать лет семья решила, что их фамилия будет хорошо смотреться с дворянской приставкой «де») – очень своеобразный писатель, для британцев как будто объединяющий в своем творчестве XVIII и XIX века. Его первые литературные опыты датируются концом 1810-х, однако личность де Квинси сформировалась в конце предшествующего столетия. И эта «смесь эпох» во многом определила неповторимый литературный стиль, характеризующийся не столько подлинной печатью старины, сколько использованием литературной маски, для которой такая печать выглядит совершенно естественно. Самое знаменитое произведение Томаса де Квинси – «Исповедь англичанина, употребляющего опиум»; увы, это не роман и не повесть, жанр произведения – автобиографическое эссе. К опиуму, тогда входившему в состав многих медицинских препаратов, писатель пристрастился еще в студенческие годы. Столь пагубная привычка, конечно, наложила драматический отпечаток на всю его дальнейшую жизнь. Но вообще-то прожил де Квинси долго, да и как литератор трудился много, плодотворно, в самых разных жанрах. «Убийство как одно из изящных искусств» вошло в каноны детективного жанра; впрочем, в равной степени его можно рассматривать в качестве образца черного юмора. Тут де Квинси выбрал весьма оригинальную «маску», во многом пародирующую его собственный стиль, но все-таки надо понимать: невыносимый манерно-умничающий зазнайка, что совсем уж словечка в простоте не скажет – это не сам автор, а _повествователь_, от лица которого излагается данный текст, представляющий собой словно бы стенограмму лекции. Бесполезно пытаться вычислить, в каких случаях автор (нет, именно _повествователь_, фактически и сам являющийся литературным персонажем!) опирается на подлинные исторические источники, а в каких создает их по собственному усмотрению. Так, великий Декарт действительно был опытным фехтовальщиком и в своих поездках носил на поясе боевую шпагу, что вполне могло помочь ему при обстоятельствах, описанных в «Убийстве…»; но вот подробности смерти Спинозы откровенно домыслены. А шведский король Густав Адольф был смертельно ранен на поле боя, в ходе внезапной стычки с вражеским разъездом, так что говорить о политическом убийстве на самом деле более чем сложно – и, похоже, _повествователь_ (вряд ли сам де Квинси) «путает» этого короля с его правнучатым племянником, Карлом XII. Он на самом деле тоже погиб в бою от выстрела со стороны вражеских позиций, но при таких обстоятельствах, что слухи (пускай безосновательные) о ближнем выстреле кого-то из «своих» действительно ходили долгое время. И т. д. и т. п. Успех «Убийства…» был настолько велик, что де Квинси дважды возвращался к нему, снабжая первоначальное «ядро» разного рода дополнениями, так что в конце это произведение разрослось до масштабов книги. Но мы предлагаем читателям исходный вариант: ту историю, которую современники автора увидели в 1827 г. на страницах журнала «_Blackwood_’_s Magazine_». Убийство как одно из изящных искусств _ПРЕДИСЛОВИЕ, НАПИСАННОЕ ЧЕЛОВЕКОМ, ДОБРОДЕТЕЛЬНЫМ ДО КРАЙНОСТИ (В СОКРАЩЕНИИ)_ Многие любители чтения слышали, вероятно, про Общество содействия пороку и Клуб Адского огня, основанные в прошлом веке сэром Фрэнсисом Дэшвудом. Общество это подверглось запрету, но я обязан с прискорбием сообщить, что в Лондоне существует еще одно, гораздо более одиозное. По сути своей оно могло бы именоваться Обществом поощрения убийств, однако члены его употребляют деликатный эвфемизм, предпочитая называться Обществом ценителей убийства. Каждое новое злодеяние того сорта, который находит отражение в полицейских сводках Европы, обсуждается и разбирается ими, как если бы оно было произведением искусства. Но мне нет необходимости утруждать себя описаниями: читатель поймет все гораздо лучше, ознакомившись с текстом одной из ежемесячных лекций, прочитанных в этом обществе год назад. Публикация несомненно расстроит их ряды – в чем и состоит моя цель. _ЛЕКЦИЯ_ О первом в истории убийстве известно всем без исключения. Каин, его изобретатель и основоположник этого рода искусств, безусловно, был гением. Все сыны Каиновы также являлись людьми выдающимися. Тувалкаин [12] ковал орудия медные и железные – или что-то наподобие. Но, невзирая на оригинальность и гений мастера, искусства в ту пору не перешагнули порога раннего детства, а значит, любое творение надлежит судить лишь с учетом этого факта. Даже дела рук Тувалкаина, вероятно, едва бы нашли одобрение в современном Шеффилде [13]; и поэтому, не умаляя заслуг Каина (старшего Каина, я имею в виду), следует заметить, что сработал он так себе. Однако Мильтон [14], по всей видимости, не согласен с таким утверждением. Его манера изложения в строках, относящихся к данному эпизоду, показывает, что он к нему явно неравнодушен, поскольку описывает его с заметным волнением и не жалеет изобразительных средств. И в пастыря он бросил острый камень. Смертельно в грудь ударом поражен, Упал пастух, струится кровь ручьями, И дух его из тела отлетает [15]. В ответ на эти строки Ричардсон, живописец, который разбирался в предмете, сделал следующее замечание в своих комментариях к «Потерянному раю», стр. 497: «Каин (по общему мнению) вышиб из брата дух, ударив его большим камнем; Мильтон отмечает этот факт, добавляя, кроме того, упоминания о глубокой ране». Дополнение представляется вполне разумным: грубое орудие убийства, не возвышенного и не обогащенного теплом и оттенками пролитой крови, несет в себе слишком многое от незамутненности первобытных умений, как если бы его совершил какой-то Полифем [16] – без должных навыков, подготовки и вообще чего-либо помимо бараньей лопатки. Однако сие замечание отнюдь не было лишним: оно доказывало, что Мильтон являлся дилетантом. Относительно Шекспира дело обстояло куда лучше, и это успешно доказывают принадлежащие его перу описания убийств Глостера, Генриха Шестого, Дункана, Банко и многих других. Итак, основы данного искусства были заложены в свой срок: тем плачевнее наблюдать, как век за веком оно топталось на месте без всякого прогресса. Фактически дальше я буду вынужден пренебречь всеми убийствами, как недостойными внимания, и ритуальными, и профанными, совершёнными и до рождения Христа, и на протяжении долгого времени после него. Греция, даже в эпоху Перикла, не имеет здесь ни малейших заслуг, у Рима можно отыскать слишком мало оригинальной одаренности в любом виде искусств, не следующем за успешным образчиком. По сути, даже латынь клонится под тяжестью мысли об убийстве. «Человек был убит» – как это звучит по-латыни? _Interfectus est, interemptus est_ – что означает просто любое лишение жизни, и потому средневековой христианской латыни пришлось ввести новое слово, до которого не способно было дотянуться бессилие классических понятий. _Murdratus est_ – гласит высокое наречие готической эпохи. Тем временем евреи сохранили все свои знания об убийстве как искусстве и постепенно делились ими с западным миром. В самом деле, иудейская школа всегда, даже в темные века [17], оставалась солидной и уважаемой – и тому примером служит дело Хью [18] из Линкольна, которое удостоил похвал сам Чосер, упомянувший его в связи с другим произведением той же школы, вложив рассказ о нем в уста Леди Аббатисы [19]. Однако, возвращаясь на минуту к классической древности, не могу не вспомнить о Катилине [20], Клавдии, а также других участниках той же клики, которые могли бы стать первоклассными художниками своего дела; весьма и весьма прискорбно, что Цицероново крохоборство не позволило Риму показать себя и в этой области искусств. Кто бы справился с ролью жертвы успешнее, чем он? «Юпитер величайший!» – вопил бы Цицерон от ужаса, если бы обнаружил Цетега [21] у себя под кроватью. Слушать его было бы чистым наслаждением, и я, джентльмены, не удивился бы, если бы он предпочел пользу – укрывшись в шкафу или даже в отхожем месте, – почести прямо взглянуть в лицо свободному мастеру убийств. Возвратимся теперь к средневековью (под которым мы, говоря конкретнее, подразумеваем преимущественно десятый век и время, непосредственно примыкающее к нему) – эта эпоха вполне закономерно благоприятствовала искусству убийства точно так же, как церковной архитектуре, витражному делу и так далее. И, соответственно, на исходе этих лет миру является величайший представитель нашего искусства – имею в виду Горного старца. Он, безусловно, блистателен, и мне нет нужды упоминать, что самим словом «ассасин» – «убийца» мы обязаны именно ему. Он был настолько влюблен в свое дело, что, став сам жертвой покушения, по достоинству оценил талант ученика, который попытался убить его, и, несмотря на неудавшееся посягательство на свою жизнь, тут же, на месте, даровал неудачливому убийце титул с наследованием по женской линии, назначив ему три пожизненных пенсиона. Политическое убийство – особый жанр, требующий специального изучения, поэтому я намереваюсь посвятить ему отдельную лекцию. Пока же не могу не заметить: как ни странно, этот вид искусства развивается в некоторой степени конвульсивно. То пусто, то густо. Наше время может похвастать несколькими превосходными образцами, а около двухсот лет назад возникла целая блестящая плеяда убийств подобного сорта. Не думаю, что нужно напоминать, о чем речь – о пяти великолепных произведениях, таких, как убийства Вильгельма Оранского, Генриха IV, герцога Бекингэма (превосходно описанное в письмах, опубликованных мистером Эллисом из Британского музея), а также убийства Густава Адольфа [22] и Валленштейна [23]. Заметим, что убийство короля Швеции не дает покоя множеству писателей, подвергающих сей факт сомнению, однако они неправы. Он был убит, и это убийство я считаю уникальным в своей безупречности, поскольку оно совершилось в полдень, а местом преступления стало поле сражения – идея настолько оригинальная, что я не помню произведения искусства, подобного этому. Действительно, все оные случаи готовят немало открытий опытному исследователю. Все они – _exemplaria_, примеры для подражания, о которых можно сказать: «Nociurnâ versatâ manu, versate diurne» – «Перечитывайте их денно и нощно». Особенно нощно. В убийствах князей и государственных мужей нет ничего, что могло бы возбудить наше любопытство; но их смерти зачастую влекут за собой важные изменения, и высокое положение, которое они занимают, невольно привлекает к себе внимание любого художника, одержимого сценическими эффектами. Однако существует и другая разновидность политических убийств, которая получает развитие с начала семнадцатого столетия, что меня не на шутку удивляет; я имею в виду убийства философов. Ибо, господа, печальный факт состоит в том, что на протяжении двух последних столетий какого философа ни возьми – каждый либо был убит, либо рисковал быть убитым. Так что тот, кто называл себя философом и ни разу не был жертвой покушения, будьте уверены, не стоил ни гроша. В частности, этот аргумент работает и по отношению к Локку как философу, хотя вопрос его принадлежности к данной науке является чисто риторическим (если вообще когда-то ставился) – за семьдесят два года не нашлось ни одного желающего перерезать ему глотку. Пусть дела с покушениями на философов не слишком известны, но отменно хороши и прекрасно организованы в имеющихся обстоятельствах. Я позволю себе небольшой экскурс касательно сего предмета, позволяющий в особенности продемонстрировать мои собственные знания. Первым из великих философов XVII века (исключая Галилея) я назвал бы Декарта, и если говорить о человеке, которому до гибели было рукой подать, то нельзя не вспомнить именно о нем. Об этом повествует Байе в первом томе «Жизни Декарта». В 1621 году, в возрасте около двадцати шести лет, Декарт по своему обыкновению путешествовал (вернее, рыскал, как гиена). Добравшись до Эльбы около Глюкштадта или Гамбурга, он вознамерился отплыть в Восточную Фрисландию [24]. Неизвестно, что вообще способно понадобиться в Восточной Фрисландии кому бы то ни было – может быть, он решил лично составить мнение по этому поводу, но, достигнув Эмбдена, немедленно вознамерился переместиться во Фрисландию Западную. Будучи очень нетерпеливым и не вынося промедления, он нанял барку с несколькими матросами, для того чтобы они перевезли его. Едва судно вышло в море, Декарт с превеликим удовольствием обнаружил, что его спутники – убийцы. По свидетельству Байе, вскоре он узнал: команда – сплошь злодеи, причем отнюдь не преступники по случаю, господа, как мы с вами, а настоящие профессионалы, горящие одним желанием – перерезать ему горло. История эта слишком занимательна, чтобы сокращать ее, я изложу порядок событий так, как излагал их биограф Декарта, в переводе с французского: «Мосье Декарт не имел иной компании, кроме слуги, с которым говорил по-французски. Матросы, приняв его за иностранного купца, а не дворянина, заключили, что у него водятся денежки. Дальнейший их план угрожал содержимому его кошелька самым непосредственным образом. Тем не менее между морскими разбойниками и разбойниками с большой дороги существовало отличие: последние имели возможность сохранить жизнь жертве, бросив ее в лесу, первые же не могли доставить путника на берег без риска оказаться под арестом. Команда приняла меры, чтобы избежать этой опасности. Они смекнули, что путешествует он вдали от дома, не имеет знакомств в их стране и никто не станет тревожиться, если он исчезнет в пути. Представьте, господа, как эти фрисландские псы обсуждали судьбу философа, словно говорили о бочонке рома. Они заметили, что Декарт был умеренного и терпеливого нрава, а по мягкости его обращения и любезности, с которой он держался, решили, что имеют дело с молокососом, и заключили: избавиться от него будет очень просто. Они настолько в этом не сомневались, что даже обсуждали его судьбу в его же присутствии, посчитав, будто жертва не знает иного языка, кроме того, на котором говорит со слугой, и рассудили наконец, что нужно убить его, бросить тело в море и разделить содержимое кошелька». Простите мне мой смех, господа, но факт остается фактом – я не могу не смеяться каждый раз, когда думаю об этом; особенно забавляют меня две детали. Первая – убийственный ужас, или «мандраж» (как называют подобное чувство в Итоне), в который Декарт впал, услышав не слишком занимательные подробности представления, финалом коего должна была стать его смерть, погребение и дележка наследства. Но дело в том, что еще более забавной мне видится вторая: если бы фрисландские мерзавцы оказались в выигрыше, мы лишились бы картезианской философии, и что бы мы без нее делали, учитывая уйму вдохновленных ею томов, предоставляю судить почтенным библиофилам. Однако продолжим: несмотря на охватившую его панику, Декарт показал, что готов дать отпор, внушив тем самым ужас антикартезианским негодяям. «Обнаружив, – повествует Байе, – что шутками здесь не пахнет, Декарт в мгновение ока вскочил на ноги и с выражением самым грозным – чего эти мерзавцы никак не ожидали – обратился к ним на их языке, угрожая уложить на месте, если они попытаются нанести ему оскорбление. Понятное дело, господа, для этих молодчиков было слишком высокой честью насадиться, подобно жаворонкам на вертел, на острие декартова меча. И поэтому с не меньшим удовольствием спешу заметить, что мосье Декарт не оставил без работы палачей, тем более что, убив команду, он едва ли смог бы привести судно в порт и курсировал бы веки вечные по Зюйдер-Зее, подобно “Летучему Голландцу”, что ищет путь домой, вероятно вводя в заблуждение встречных моряков. Присутствие духа, проявленное мосье Декартом, – говорит биограф, – возымело волшебное действие на этих негодяев. Нападение было столь внезапным, что они растерялись и, позабыв о численном перевесе, доставили Декарта к месту его назначения так спокойно, как только можно было пожелать». Весьма возможно, господа, что вам могло бы показаться, будто мосье Декарт должен был поступить так же, как некогда Цезарь, заявивший бедняге паромщику: «Ты везешь Цезаря и его счастье» – то есть сказать: «Канальи, вы не можете перерезать мне горло, потому что везете Декарта и его философию» – и угроза была бы предотвращена. Такого мнения придерживался один германский император – на совет поостеречься при пушечном обстреле он заметил: «Еще чего, приятель! Ты когда-нибудь слышал, чтобы императора убило пушечным ядром?» Не могу поручиться за императора, однако философу бывало достаточно и меньшего; и еще один великий европейский философ был-таки убит – я говорю о Спинозе. Мне отлично известно, что бытует распространенное мнение, будто он скончался в своей постели. Может, и так – но все-таки он был умерщвлен; могу в доказательство сослаться на книгу, озаглавленную «Жизнь Спинозы» и выпущенную в Брюсселе в 1731 году Жаном Колерю с многочисленными примечаниями, сделанными от руки одним из друзей Спинозы. Философ скончался 21 февраля 1677 года, будучи немного более сорока четырех лет от роду. Смерть в таком возрасте сама по себе выглядит подозрительно, а мосье Жан замечает, что некоторые фразы в рукописном тексте дают основание для вывода о том, что «смерть его нельзя определенно назвать естественной». Живя в Голландии – стране туманов, стране моряков, – он, как наверняка предполагали, злоупотреблял и грогом, и особенно пуншем [25], который начали изготовлять совсем недавно. Никто не станет отрицать, что подобное могло иметь место – но все-таки не случилось. Мосье Жан называет Спинозу «крайне умеренным в выпивке и еде». И хотя появлялись дикие слухи о том, что он употреблял сок мандрагоры и опиум, ни одно из этих названий не значится в счете от его аптекаря. И как же с таким аскетическим образом жизни вяжется смерть от естественных причин всего в сорок четыре? Послушаем еще раз рассказ биографа: «Утром в воскресенье, 21 февраля, когда еще не звонили к службе, Спиноза спустился вниз и беседовал с хозяином и хозяйкой дома». Допустим, было около десяти утра – и мы можем сказать, что Спиноза в это время оставался жив и благополучен. Но притом «он вызвал из Амстердама врача, – утверждает биограф, – которого я считаю нужным назвать двумя инициалами, Л. М. Этот Л. М. приказал челяди доставить ему старого петуха и немедленно приготовить его, чтобы Спиноза в полдень поел бульона. Так и случилось, а кроме бульона, после того как домовладелец и его супруга возвратились из церкви, Спиноза с аппетитом съел еще и кусок старой петушатины. Днем Л. М. оставался со Спинозой наедине, потому что домочадцы вновь отправились в церковь. Возвратившись обратно, они были поражены, узнав, что Спиноза умер около трех часов пополудни в присутствии Л. М., который тем же вечером отбыл в Амстердам ночным судном, не уделив покойному ни малейшего внимания и не заплатив по счету. Без сомнения, он как нельзя охотнее пренебрег своим долгом, так как заполучил серебряные монеты – и крупные, и мелочь, – а также нож с серебряной рукояткой, и скрылся с добычей». Мы видим, господа, что совершилось убийство, и понимаем, каким именно образом это произошло. Именно Л. М. убил Спинозу из-за денег. Крови обнаружено не было: без сомнения, Л. М. задушил несчастного Спинозу, больного, истощенного и слабого, при помощи подушки – ведь бедняга едва выжил после поистине адского обеда. Но кто такой этот Л. М.? Уж точно, речь не идет о Линдли Мюррее: мне доводилось лично встречать его в Йорке в 1825 году и, между нами, не думаю, что он на такое способен, тем более по отношению к собрату-филологу – а как вам известно, господа, Спиноза – автор еврейской грамматики, достойной всяческого почтения. Гоббс – и я никогда не мог понять, почему и на каком основании, – так и не был убит. Здесь профессионалы семнадцатого века крупно просчитались, ведь он, с какой стороны ни посмотри, явился бы превосходной жертвой покушения: в самом деле, кроме худобы и слабости – я могу доказать это – у него водились деньжата, и, что особенно забавно, он даже не имел права оказывать сопротивление. По его же собственным воззрениям, непреодолимая сила по праву властвует над всеми, так что сопротивление ей, коль она вздумает лишить тебя жизни, есть худший из всех видов бунта. Однако, господа, хоть он и не был убит, я счастлив уверить вас, что, по его собственному свидетельству, Гоббс трижды оказывался на волосок от смерти. Первая попытка убийства состоялась весной 1640 года, когда он пытался распространять от имени короля некую рукопись, направленную против Парламента. Кстати, после этого рукописи никто не видел, но Гоббс утверждал: «Если бы Его Величество не распустил в мае Парламент, моя жизнь подверглась бы опасности». Роспуск Парламента, однако, ни к чему не привел: вскоре, в ноябре того же года, Долгий парламент [26] был созван опять, и Гоббс, во второй раз опасаясь за свою жизнь, успел скрыться во Франции. Опасения его носили оттенок безумия – подобно тому, каким страдал Джон Деннис [27], который полагал, что Людовик XIV никогда не заключит мир с королевой Анной, если французы не получат его (Денниса) голову, и под воздействием своей паранойи бежал подальше от побережья. Во Франции Гоббсу и его горлу удавалось избегать опасности в течение десяти лет, но, в конце концов, желая заслужить милость Кромвеля, он опубликовал «Левиафан» [28]. Тем самым старик отпраздновал труса [29] в третий раз: ему казалось, что мечи людей короля вот-вот коснутся его глотки – точно так же поступили с послами Парламента в Гааге и Мадриде. Вот как он изложил это на плохой латыни: Tum venit in mentem mihi Dorislaus et Ascham; Tanquam proscripto terror ubique aderat [30]. И, соответственно, бежал домой, в Англию. Сейчас, конечно, мы можем справедливо полагать, что за написание «Левиафана» этот человек заслужил палок и заработал их вдвое или втрое за сочинение пятисложного стиха с такой отвратительной концовкой, как «terror ubique aderat!» Но желать ему чего-либо сверх этого избиения никому не приходило в голову. И, по сути, всю историю он выдумал, чтобы похвастаться. В безудержно язвительном письме, адресованном некоему «ученому мужу» (а именно Уоллису, математику), он приводит совершенно другую версию происходящего и утверждает, что бежал домой, «потому что не мог доверить свою безопасность французскому духовенству», намекая, что, вероятно, будет убит из-за вероисповедания. Последнее послужило бы отменной шуткой: принести Фому Неверующего в жертву вере. Бахвальство или нет, но, однако, остается бесспорным одно: Гоббс до конца жизни боялся, что его убьют. Это доказывает еще одна история, которую я хочу вам поведать, – не из рукописи, но, по свидетельству мистера Колриджа, источника лучшего, чем рукопись: книги, теперь полностью забытой, а именно «Исследование взглядов мистера Гоббса в виде диспута между ним и студентом-богословом», опубликованной за десять лет до кончины Гоббса. Имени автора на обложке не значится, но он известен – Теннисон, тот самый, что стал Архиепископом Кентерберийским через тридцать лет после Тиллотсона. Во вступительном слове говорится: «Некое духовное лицо (несомненно, сам Теннисон) ежегодно посвящало целый месяц путешествиям по различным частям острова. Одно из этих путешествий, частично вдохновленное описаниями Гоббса, привело его в Дербишир. Оказавшись там, путешественник не мог не наведаться в Бакстон; едва он прибыл туда, как судьба ему улыбнулась: у дверей постоялого двора спешивалась компания джентльменов, а среди них – долговязый тощий субъект, который, как выяснилось, был ни больше ни меньше, а самим Гоббсом, прискакавшим верхом, должно быть, из Чатсворта. При встрече с подобным светилом путник, ищущий ярких впечатлений, не мог не завязать знакомства, даже рискуя наскучить. К счастью для его замысла, двое спутников покинули Гоббса по срочному делу, так что наш путешественник, ради развлечения во время остановки в Бакстоне, убедился: Левиафан находится в его полном распоряжении, и был удостоен чести стать его собутыльником по вечерам. Гоббс, кажется, вел себя сначала весьма неприветливо, так как опасался духовных лиц, но затем, смягчившись, выказал общительность и чувство юмора, и они даже условились пойти вместе в баню». Как Теннисон рискнул влезть в воду рядом с Левиафаном, я представить не могу, однако это случилось и они плескались подобно двум дельфинам, хотя Гоббс в то время находился в преклонных летах, и «во время отдыха, перед тем как начать вновь плавать и окунаться с головой в воду (то есть нырять), они обсудили тысячу вещей касательно античных бань и Истоков Всего Сущего. Приятное времяпрепровождение продолжалось около часа, затем, обсушившись и одевшись без помощи прислуги, оба уселись в ожидании ужина, намереваясь восстановить свои силы и, подобно _Deipnosophilæ_ [31], скорее насладиться разговором, чем выпивкой. Но эти невинные намерения были прерваны шумом: незадолго перед тем челядь с присущей ей грубостью затеяла спор. Мистер Гоббс, заслышав шум, казалось, обеспокоился, хотя спорщики не приближались к нему». Почему бы он так вел себя, господа? Не сомневаюсь, вы представите в качестве объяснения добродушие и бескорыстную любовь к миру и гармонии, как нельзя лучше подходящие человеку преклонных лет, к тому же философу. Однако послушайте, что было дальше: «Он не сразу вернул себе присутствие духа, но тотчас связал происходящее с собственной персоной и понизил голос, озабоченно пересказав – возможно, не раз – историю Секста Росция, убитого после ужина в Палатинских купальнях. Невольно приходит в голову не слишком близкая аналогия с замечанием Цицерона об Эпикуре Атеисте, который сильнее, чем все прочие, боялся того, чье существование отвергал: Богов и Смерти». Всего лишь по совпадению места – то есть бань, и времени ужина мистер Гоббс предрек себе судьбу Секста Росция. Какую логику здесь можно отыскать, кроме той, согласно которой этому человеку везде и всюду чудились убийцы? Наш Левиафан опасался уже не клинков английских роялистов и французских клириков, но «утратил от испуга всяческие манеры» в пивной из-за ссоры между простыми дербиширскими мужланами, которые скорее сами бы пришли в ужас, увидев эти живые мощи, неизвестно как дотянувшие до новых времен. Мальбранш [32], к вашему несомненному удовольствию, был убит. Его убийца хорошо известен: это епископ Беркли. История их у всех на слуху, хотя и не получила правильного освещения. Беркли, тогда совсем юнец, прибыв в Париж, заехал к святому отцу Мальбраншу и нашел того в келье за приготовлением пищи. Повара́ всегда отличались раздражительностью – впрочем, как и сочинители. Мальбранш представлял собой и то и другое: разгорелся спор, старик священник, уже раздраженный, вспылил еще больше. Кулинария и метафизика вкупе дурно повлияли на его печень: он лег в постель и умер. Таково общее мнение об этой истории: «Все уши Дании обманулись». На деле же, из уважения к Беркли, который, по замечанию Поупа, «обладал всеми мыслимыми добродетелями», кое-что удалось скрыть: тем не менее хорошо известно, что Беркли, уязвленный оскорблениями старика француза, счел нужным расквитаться с ним и полез в драку. В первом раунде Мальбранш оказался на полу, от его чванства не осталось следа, и, быть может, он сдался бы – но у Беркли кровь взыграла, и тот потребовал, чтобы старик философ отрекся от своего учения о Случайных Причинах. Тщеславие пересилило: Мальбранш пал жертвой необузданности ирландского молодчика в сочетании со своим собственным нелепым упрямством. Лейбниц, во всех отношениях Мальбранша превосходивший, мог тем более рассчитывать на гибель от рук убийцы, однако случая не выдалось. Полагаю, его весьма уязвляло такое пренебрежение и оскорбляла безопасность, в которой он пребывал до конца своих дней. Ничем другим я не могу объяснить его поведение на старости лет: он вдруг выказал небывалую склонность к стяжательству и скопил немало золота, которое хранил у себя дома. Жил он в Вене, где позже и скончался; в письмах, дошедших до наших дней, отразилась его нешуточная тревога за собственную жизнь. Однако же он так стремился причислить себя к жертвам покушения, что не предпринимал никаких мер безопасности. Позднее один британский педагог, уроженец Бирмингема – я имею в виду доктора Парра, – с большим вниманием отнесся к собственной персоне при подобных же обстоятельствах. Он скопил изрядное количество золотой и серебряной посуды, которую и хранил в спальне пасторского дома в Хэттоне. С каждым днем все больше и больше боялся быть убитым, полагая, что не сможет сопротивляться при покушении (да, собственно, не имея таких намерений), и в итоге перевез свои сокровища в хэттонскую кузницу, считая, таким образом, будто убийство кузнеца – куда меньшая потеря для _salus reipublicæ_ (блага государства), чем убийство педагога. Я слышал, это мнение многим представлялось весьма спорным: теперь нельзя не согласиться – одна хорошая подкова равна примерно двум с четвертью «Целительным» проповедям [33]. В то время как о Лейбнице можно было сказать, что он не был убит, но умер отчасти из-за страха быть убитым, а частично от досады на не случившееся покушение, Кант, с другой стороны, ни на что подобное не притязал, однако едва смог избежать смерти, приблизившись к ней более, чем кто-либо из упомянутых особ, кроме разве Декарта. Как безрассудно фортуна разбрасывает свои дары! Дело, о котором идет речь, упоминается в анонимной биографии величайшего мыслителя. Одно время Кант с целью укрепления здоровья положил себе совершать ежедневно шестимильную прогулку вдоль проселочной дороги. Об этом прознал человек, по собственным причинам желавший философу смерти: у камня, отмечающего третью милю от Кенигсберга, он подкараулил Канта, который отличался пунктуальностью почтового дилижанса. Но вмешалась случайность: Кант показался ему человеком пропащим. И, следовательно, из соображений «морали» убийца предпочел лишить жизни малого ребенка, игравшего на дороге, а не старого философа: дитя было убито, а Кант избежал гибели. Так свидетельствуют об этом немецкие источники, но я считаю, что убийца являлся ценителем прекрасного, который понимал, какой безвкусицей может быть сочтено душегубство старого, высохшего, желчного метафизика; он не способен был показать себя, потому что Кант и после смерти не мог бы более походить на мумию, чем сейчас, будучи еще живым. Итак, господа, выявив связь между философией и нашей отраслью искусств, я сам не заметил, как приблизился к нашей собственной эпохе. Не требуется усилий, чтобы описать ее отличие от предшествующих – потому что, фактически, они мало чем отличаются. Семнадцатое и восемнадцатое столетия вместе с тем отрезком девятнадцатого, который мы наблюдали, образуют классическую эпоху убийства. Превосходнейшим продуктом семнадцатого века, бесспорно, является убийство сэра Годфри, которым я не могу не восхищаться. В то же время замечено, что число убийств в этом столетии невелико – во всяком случае, наших соотечественников среди художников совсем немного; возможно, причина этому – отсутствие просвещенных покровителей. Sint Mæcenates, non deerunt, Flacce, Marones [34]. Наведя справки в «Отчете о показателях смертности» (4-е издание, Оксфорд, 1665), я обнаружил, что из почти двухсот тридцати тысяч человек, умерших в Лондоне в семнадцатом столетии, убиты были не более восьмидесяти шести, то есть около четырех с третью в год. С таким мизерным количеством, господа, невозможно основать свою школу, но, глядя на его малость, мы хотя бы считаем себя вправе ждать первоклассного исполнения. Возможно, таковое в самом деле имело место, однако несмотря на это я придерживаюсь мнения, что лучший исполнитель упомянутого столетия уступал виртуозу века последующего. К примеру, дело сэра Годфри вполне достойно похвал (и вряд ли кто-то оценит его по заслугам лучше, чем я сам), но поставить его вровень с делом миссис Раскомб из Бристоля по оригинальности исполнения, точности и чувству стиля никак невозможно. Убийство этой почтенной леди произошло в начале царствования Георга III – время, как нельзя более подходящее для развития искусств вообще. Сия особа жила в Колледж Грин с одной-единственной служанкой, и ни одна из обеих женщин не претендовала бы на место в истории, если бы не привлекла внимание величайшего мастера, о котором я и веду речь. Одним прекрасным утром, когда весь Бристоль уже поднялся и занялся делами, соседи миссис Раскомб заподозрили неладное и вломились к ней в дом. Они обнаружили хозяйку убитой в собственной спальне, а прислугу – на лестнице: случилось это в полдень, и не далее как за два часа до этого обеих, и госпожу, и служанку, видели живыми и невредимыми. Если память не изменяет мне, происшествие случилось в 1764 году. Прошло шестьдесят лет, а имя мастера по-прежнему остается неизвестным. Подозрения свои потомки покойной возложили на двоих подозреваемых – булочника и трубочиста. Но они ошибались: неопытный исполнитель никогда не воплотил бы столь дерзкую идею, как убийство в полуденный час в центре большого города. Никакой таинственный булочник, господа, никакой безымянный трубочист, будьте уверены, на такое не способен. Однако мне известно, кто это был, – _эти слова породили общий шум, перешедший в бурные аплодисменты; оратор залился краской и продолжил с большей серьезностью._ – Ради бога, господа, не сбивайте меня: убийство не моих рук дело. Я не настолько тщеславен, чтобы приписывать себе подобные заслуги, вы переоцениваете мои скромные возможности: дело миссис Раскомб выходит далеко за их пределы. Но я выяснил, кем был этот исполнитель, – при помощи известного хирурга, позднее проводившего вскрытие того человека. У хирурга была частная коллекция, посвященная его профессии, одним из лучших экспонатов которой являлся гипсовый слепок мужчины удивительно изящных пропорций. «Этот слепок, – объяснил нам хирург, – принадлежит известному ланкаширскому разбойнику. Соседи не догадывались, чем он промышлял, – смышленый малый надевал на ноги своей лошади шерстяные чулки, заглушая грохот копыт по мостовой, когда выводил жеребцов из конюшни. Я еще не закончил учение, а он все-таки попал на виселицу. Сложён этот негодяй был на диво хорошо, и не было таких денег и таких усилий, которые стоило пожалеть бы, чтобы заполучить его тело в собственное пользование, и как можно скорее. С попустительства помощника шерифа его вынули из петли раньше обычного, живо погрузили в фаэтон, запряженный четверкой, и довезли до места еще живого. Одному из студентов выпала честь нанести преступнику coup de grace [35], завершив таким образом исполнение приговора». Этот примечательный рассказ, свидетельствующий о том, что все господа из операционных залов суть почитатели нашего искусства, в хорошем смысле потряс меня. Однажды я пересказал его одной леди из Ланкашира, и она тотчас мне сообщила, что жила по соседству с этим разбойником и хорошо помнила два факта, сочетание которых, по мнению очевидцев, удостоверяло его участие в деле миссис Раскомб. Один из них гласил: субъект этот отсутствовал в момент совершения убийства аж две недели, а второй – в окру́ге вдруг появилось в ходу немалое количество долларов: теперь известно, что миссис Раскомб держала дома около двух тысяч в этой монете. Но кто бы ни был тот деятель искусства, дело миссис Раскомб надолго осталось памятником его гению. Впечатление ужаса, которое произвела на окружающих смелость и мощь его замысла, было столь велико, что для дома миссис Раскомб, как мне рассказывали в 1810 году, так и не нашлось арендатора. Однако сколько бы я ни восхвалял этот случай, будет непозволительно пропустить множество других экземпляров, демонстрирующих выдающиеся достоинства на протяжении того же столетия. В этой связи замечу, что случаи мисс Блэнд, или капитана Доннеллана, или сэра Теофилиуса Боутона не вызовут во мне ни малейшего волнения. Стыд и позор всем этим отравителям, вот что я скажу: разве не могут они придерживаться старого доброго обычая резать глотки, вместо того чтобы вводить сомнительные итальянские новшества? По сравнению с классической традицией я уподобляю эти случаи восковому оттиску рядом с мраморной скульптурой или же литографии – с подлинной гравюрой Вольпато [36]. Но и за их исключением существует немало превосходных произведений, поражающих чистотой стиля – им нечего стыдиться, и каждый честный ценитель не может сего не признать. Обратите внимание, я говорю «честный»; здесь стоит сделать заметное послабление, потому что ни один мастер не уверен полностью, что способен воплотить свой замысел, как бы тот ни был прекрасен. Может помешать какое-нибудь недоразумение, жертва не пожелает спокойно относиться к острию, перерезающему ей глотку, захочет убежать или вступить в драку, а то и укусить. Те, кто рисует портреты, нередко сетует, что модели слишком зажаты, художникам же нашего дела, как правило, мешает излишняя подвижность жертв. Действительно, этот род искусства способен вызывать у жертвы излишнее волнение и протест, что, несомненно, создает неудобство для мастера, однако для мира в целом является скорее преимуществом. Мы не должны забывать об этом – ведь именно данная особенность позволяет выявить неизвестные ранее таланты. Джереми Тейлор восхищенно отмечает немыслимые кульбиты, которые способны совершать люди под влиянием страха. Поразительным доказательством этому может служить недавнее дело Мак-Кинсов: мальчик взял такую высоту, которую не сумеет преодолеть до конца дней своих. Способности к кулачному бою, как и все виды гимнастических дарований, также зачастую бывают обязаны своим появлением панике, сопровождающей действия наших исполнителей; не будь их, таланты эти оказались бы скрытыми как для их обладателей, так и для окружающих. Есть у меня интересная иллюстрация сего факта, а именно случай, о котором я узнал в Германии. Катаясь однажды верхом недалеко от Мюнхена, я встретил выдающегося представителя нашего общества, чье имя сейчас вынужден скрыть. Этот господин рассказал мне, что, устав от вялых удовольствий (так он назвал их), свойственных большинству дилетантов, он перебрался из Англии на континент, чтобы практикой добиться совершенства. Для своей цели выбрал Германию, так как считал ее полицию особо ленивой и тяжелой на подъем. Первый опыт его в качестве профессионала имел место в Мангейме, и, почуяв во мне своего брата-любителя, он свободно рассказал и о том, как лишился невинности. «Напротив моей квартиры, – поведал он, – проживал – один-одинешенек – некий пекарь, скряга в своем роде. Не знаю, отчего – то ли из-за его широкой белесой физиономии, то ли по другой причине, – но случилось так, что он привлек мое внимание. Вот я и решил начать с его шеи, которую, кстати, он по местной моде даже не прикрывал, чем притягивал меня еще сильнее. Я заметил, что он закрывал окна ровно в восемь вечера. Однажды я подкараулил его за этим занятием, ворвался в дом, запер дверь и, обращаясь к нему отменно учтиво, изложил содержание своего замысла, одновременно уговаривая его не оказывать сопротивления и не создавать таким образом неприятностей нам обоим. Рассуждая об этом, я извлек свои инструменты и готов был приступить к делу. Но, увидев их, пекарь, которого при первом моем заявлении, казалось, хватил удар, вдруг очнулся и разволновался не на шутку. “Не хочу, чтобы меня убили! – заорал он во всю мочь. – За что вы собираетесь перере́зать мне глотку?” “За что? – переспросил я. – Если не найдется другой причины – то за квасцы, которые вы добавляете в хлеб. Но квасцы или нет, – (я вовсе не собирался вступать с ним в споры), – дело не в них: в убийствах я настоящий дока – и желаю усовершенствовать свои умения, – а ваша толстая шея просто напрашивается, чтобы ее перерезали”. “Ах так? – завопил он. – Тогда я тоже дока, хотя по другой части!” – и бросился на меня с кулаками. Мысль о том, что мне придется биться с ним, была поистине смехотворной. Я знал, конечно, что один лондонский булочник отличился на ринге и прославился под именем Мастера Булок, но тот парень был молод и не избалован, в то время как мой булочник – ужасающий толстяк пятидесяти лет от роду – никуда в этом смысле не годился. Но несмотря ни на что, сопротивлялся он столь свирепо и отчаянно, что едва не взял верх, и мне, мастеру своего дела, не раз приходило на ум, будто я вот-вот погибну от руки мерзавца пекаря. Какой пассаж! Родственная душа поймет мои опасения. Представьте только, первые тринадцать раундов пекарь добивался преимущества, в конце четырнадцатого я получил такой удар в правый глаз, что лишился возможности открыть его. Это, в конце концов, должно быть, и позволило мне спастись: гнев, который этот удар пробудил во мне, был настолько силен, что в каждом из трех последующих раундов мне удалось сшибать противника на пол. После восемнадцати раундов пекарь едва дышал и выглядел изрядно потрепанным. Его титанические усилия в последних четырех раундах не принесли результата. Тем не менее он отбил удар, который я нацелил в его мучнистую харю; при этом я потерял равновесие и поскользнулся. На девятнадцатом раунде, разглядывая пекаря, я устыдился, что вынужден уступать этой бесформенной куче теста, впал в ярость и подверг его должному наказанию. Мы колотили друг друга, не получая преимущества, но пекарь проиграл: десять-три в пользу мастера. На двадцатом раунде пекарь внезапно вскочил на ноги с удивительной ловкостью. В самом деле, держался он неплохо и дрался отлично, пусть даже пот тек с него ручьями, но куража своего лишился и был движим одним только страхом. Стало ясно, что дело надолго не затянется. В следующем раунде мы перешли в ближний бой, где я получил неоспоримое преимущество и неоднократно попадал ему по носу. На это имелись причины: во-первых, всю физиономию его покрывали нарывы, а во-вторых, удары по носу должны были, как я думал, разозлить его еще сильнее: так и случилось. Следующие три раунда мой Мастер Булок едва стоял на ногах, точь-в-точь корова на льду. Уяснив это, в двадцать четвертом раунде я кое-что шепнул ему на ухо. Слова мои подействовали не хуже нокаута, а ведь я всего лишь донес до него мнение о страховой стоимости его шеи. Заслышав мой шепот, он покрылся холодным потом, и следующие два раунда остались за мной. Когда я в двадцать седьмом раунде объявил “Время!”, он уже был неподвижен, что твое бревно». Выслушав это, я заметил: «Рискну предположить, что вы наконец достигли своей цели». «Вы правы, – согласился он беззлобно, – и был этим весьма удовлетворен, убив двух зайцев сразу». Он разумел под этим, что не только прикончил пекаря, но и отделал его как следует. На мой взгляд, это не так, наоборот, ему понадобилось двойное усилие: сначала справиться со своим противником при помощи кулаков, а после – применить принесенный с собой инструмент. Но дело здесь вовсе не в его логике. Гораздо важнее была мораль сей басни, гласившая, что реальная перспектива стать жертвой убийства всякому позволяет раскрыть его ранее неизвестные таланты. С одышкой, неуклюжий, едва способный передвигаться мангеймский пекарь двадцать шесть раундов противостоял искусному английскому боксеру как равный; так природный талант растет и достигает совершенства в животворном присутствии убийцы. В самом деле, господа, стоит услышать о подобных вещах, как ощущаешь необходимость, быть может, смягчить хоть немного ту чрезвычайную резкость, с которой люди в массе своей отзываются об убийстве. Из этих разговоров можно предположить, что все неприятности и неудобства всегда выпадают на долю того, кто убит, а убийце вовсе ничего не достается. Но внимательный наблюдатель с этим не согласится. «Разумеется, – замечает Джереми Тейлор, – куда меньшее зло – пасть от меча, нежели стать жертвой горячки, а топор, – (под которым он имеет в виду также лом или плотницкий молоток), – причиняет меньше страданий, чем трудности с мочеиспусканием». Очень верно замечено; епископ выступает как человек искушенный и мудрый, каковым и является. Другой великий философ, Марк Аврелий, также оказался выше вульгарных представлений о нашем предмете. Он называет одним из «благороднейших качеств разума способность понять, настало ли время покинуть сей мир или еще нет». Мало найдется способностей более редких, чем эта, и, конечно, истинным филантропом будет человек, несущий другим просвещение в нашей области знания безвозмездно и со значительным риском для себя. Все это, однако, я высказываю попутно, только ради того, чтобы будущие моралисты пораскинули мозгами. Мое же частное мнение состоит в том, что лишь немногие совершают убийство из соображений филантропических либо патриотических, и могу только повторить сказанное мною ранее: большинство убийц по сути своей извращенцы. Относительно убийств, приписываемых Уильямсу, – величайших и идеальных в своей безупречности из всех, что когда-либо имели место, – я не могу позволить упоминать о них мимоходом. Чтобы описать их достоинства, понадобится развернутая лекция или даже курс. Назову лишь один любопытный факт, связанный с его делом, – ведь пламя его гения совершенно ослепило взгляд уголовного судопроизводства. Несомненно, все вы помните, что свою первую превосходную работу (убийство Марров) он произвел, применив молоток судового плотника и нож. Молоток этот принадлежал некоему Джону Петерсену, старому шведу, и на рукоятке имелись его инициалы. Уильямс оставил его на месте преступления, в доме Марров, поэтому молоток попал в руки следователей. Факт состоит в том, господа, что в предлагаемых обстоятельствах объявление об этих инициалах привело бы к немедленному опознанию Уильямса и, появись оно чуть ранее, предотвратило бы его вторую непревзойденную работу, убийство Уильямсонов, имевшую место быть двенадцатью днями позднее. Но следователи скрывали его от общественности целых двенадцать дней, и второе убийство свершилось. Стоило этому произойти, сообщение было опубликовано – как будто где-то сочли, что Уильямс уже достаточно прославился и его известности не грозят никакие случайности. Что касается дела мистера Тертелла, не знаю, что и сказать. Естественно, мое мнение о том, кто прежде меня занимал пост председателя нашего Общества, весьма высоко; я считаю лекции этого джентльмена превосходными. Но, по правде говоря, в самом деле думаю, что его заслуги как человека искусства зачастую сильно переоценивались. Признаю́, сначала и сам разделял всеобщий энтузиазм. В то утро, когда весь Лондон узнал про убийство, объявилось такое множество ценителей этого искусства, коего я не видывал со времен Уильямса. Прикованные к постели престарелые знатоки, самым гнусным образом глумившиеся и жаловавшиеся на то, что «ничего не происходит», теперь, прихрамывая, явились в клуб. Такой радости, такого невинного восторга, такого полного удовлетворения я не видывал уже давно. Тут и там раздавались поздравления, люди пожимали друг другу руки и уславливались о планах на ужин, то и дело восклицая: «Ну, как вам это нравится?» «Разве это не прекрасно?» «Теперь-то вы довольны?» Но я помню, как вся эта суета улеглась, когда старый циник и приверженец прошлого (_laudator temporis acti_) Л. С., топоча своей деревянной ногой, вошел в комнату с обычной кислой миной и, пробираясь сквозь толпу, не переставал ворчать: «Ничего нового! Плагиат как он есть! Мерзавец использовал то, о чем я столько раз намекал! А что за стиль – холодный, как у Дюрера, и вульгарный, как у Фюзели! [37]» Многие тотчас решили, что это не более чем зависть и дурной нрав, но, едва первые восторги поутихли, я обнаружил немало влиятельных критиков, находивших в стиле Тертелла некую фальшь. Так или иначе, Тертелл принадлежал к нашему кругу, что обусловило дружескую предвзятость наших суждений. Вся его недолгая популярность оказалась связана с делом, благодаря которому он стал широко известен в Лондоне, но продолжения не последовало: opinionum commenta delet dies, naturæ judicia confirmat [38]. Тертелл, впрочем, задумывал еще одно убийство при помощи пары гирь, но замысел не получил развития. Мне он казался достойным уважения: пусть просто набросок, далекий от завершения, – он, на мой взгляд, значительно превосходил его первую работу. Помню, некоторые ценители горько сожалели, что этот эскиз остался невоплощенным, однако здесь я не могу согласиться с ними: фрагменты, первоначальные наброски у истинных художников часто оказываются на редкость удачными, но все их достоинства меркнут, едва мастер углубляется в детали. Случай Мак-Кинса, по-моему, далеко превосходит перехваленное творение Тертелла. Он в самом деле выше всяких похвал и вполне сравним с бессмертной работой Уильямса, как «Энеида» может сравниваться с «Илиадой». А теперь настало время сказать несколько слов о принципах убийства – для того чтобы упорядочить не ваши практические умения, но ваши воззрения: только старухи да любители бульварных газет проглотят что угодно, лишь бы все было достаточно обильно залито кровью. Но умам чувствительным требуется гораздо больше. Таким образом, во-первых, стоит обсудить, какого типа личности притягивают убийц, во-вторых, где убийства обычно случаются, в-третьих, когда именно, а также ряд обстоятельств менее значительных. Относительно объекта убийства я предполагаю, что это человек добродетельный – будь иначе, он и сам может в ту же минуту обдумывать убийство. В этом случае убийца и жертва способны потягаться друг с другом – «алмаз алмазом гранится, плут плутом губится», – и, за неимением других, за ними можно не без удовольствия наблюдать, но называться убийствами такие столкновения, по мнению взыскательного критика, не достойны. Я мог бы упомянуть кое-кого из тех (без имен, разумеется), кто был найден мертвым в темном закоулке, и все в этом убийстве выглядело достаточно пристойно. Но, при дальнейшем изучении, становилось ясно, что жертва как минимум планировала ограбить будущего убийцу, а то и лишить жизни, если тот вздумает сопротивляться. В таких случаях – или тех, для которых можно предполагать нечто подобное, – о подлинных достоинствах нашего искусства остается позабыть. Убийство как искусство призвано, подобно трагедиям Аристотеля, «очищать сердца посредством жалости и ужаса». Ужас здесь имеет место быть, но о какой жалости идет речь, когда хищник умерщвляет хищника? Очевидно также, что избранная жертва не должна быть человеком публичным. Так, никакой здравомыслящий художник не стал бы убивать Авраама Ньюлэнда [39]. Дело в том, что об Аврааме Ньюлэнде каждый читал, но почти никто его не видел воочию, так что он из человека превратился в некий отвлеченный символ. Помню, однажды, когда я упомянул, что обедал с Авраамом Ньюлэндом в кофейне, присутствующие окатили меня презрением – будто я хвастался, что играл в бильярд с Пресвитером Иоанном или дрался на дуэли с Папой Римским. Вот, кстати, Папа Римский был бы весьма неподходящей жертвой: он незримо присутствует повсюду как глава христианского мира, однако, словно кукушку, его часто слышат, но никогда не видят – полагаю, для большинства людей и он не более чем абстрактная идея. Иначе случается, если общественный деятель имеет обыкновение давать обеды «с богатым выбором изысканных блюд по сезону»: тут любой признает в нем человека, а не абстракцию. В убийстве такой особы нет ничего неуместного – разве что я еще не коснулся убийств политических как таковых. В-третьих. Избранник должен быть абсолютно здоров: было бы совершенным варварством убивать человека хворого, который не в силах перенести испытание. Следуя этому принципу, нельзя избирать в качестве жертвы простолюдина старше двадцати пяти лет – все они страдают расстройством желудка. Или, когда напало желание поохотиться именно на них, придется убить хотя бы пару за раз, если же эти простолюдины занимаются портняжным ремеслом, для поддержания репутации и согласно старому уравнению, – лишить жизни аж восемнадцать [40]. Мы можем наблюдать здесь видимое воздействие искусства, которое, как известно, успокаивает и очищает чувства. Мир как он есть, господа, весьма жесток; все, что требуется от убийства, – обильные кровопускания, толпе достаточно их живописного вида. У просвещенных ценителей вкус куда более развит; искусство нашего рода, подобно другим изящным искусствам, постоянно совершенствуясь, ведут к исправлению и смягчению сердец. Справедливо замечено, что Ingenuas didicisse fideliter artes, Emollit mores, nec sinit esse feros [41]. Мой друг философ, известный добряк и филантроп, полагает также, что у избранника должен состоять на попечении целый выводок малых детей для пущей трогательности момента. Это, несомненно, разумное замечание. Но я бы не настаивал на данном условии слишком усердно. Взыскательный вкус, бесспорно, требует его исполнения, однако все-таки, если человек не вызывает возражений с точки зрения морали и здоровья, я не стал бы слишком ревностно вводить ограничения, которые помешали бы художнику делать свое дело. Но достаточно о жертвах. Что касается времени, места и оснащения, я мог бы сказать многое, однако не имею сейчас такой возможности. Богатый опыт практика обычно склоняет его к выбору ночи и тайне. Однако и эти правила в некоторых случаях удавалось обойти, получив притом превосходный результат. Относительно времени мы уже говорили о великолепном исключении, которым стало дело миссис Раскомб. Если же вести речь о времени и месте сразу, то в летописи Эдинбурга (1805 год) упоминается замечательный случай, известный в этом городе любому младенцу, но среди английских знатоков лишенный должной огласки. Я имею в виду дело банковского посыльного, который был убит средь бела дня на Хай-стрит, одной из самых многолюдных улиц Европы, когда нес мешок с деньгами, – и убийца до сих пор не известен. Sed fugit interea, fugit irreparabile tempus, Singula dum capti circumvectamur amore [42]. А теперь, господа, в заключение позвольте мне снова торжественно отказаться от всех претензий на звание профессионала. За всю свою жизнь я не совершил ни одного убийства, исключая покушение на жизнь кота, совершённое мною в 1801 году, но и оно привело к абсолютно иным результатам. Я действительно намеревался совершить убийство. «Semper ego auditor tantum, nunquamne reponam? [43]» – спросил я себя и через час после полуночи отправился вон из дома, чтобы найти кота, душой и телом изображая убийцу. Отыскалась жертва в кладовой: кот совершал преступное деяние, воруя хлеб и прочую снедь. Это меняло дело: в то время повсюду царил голод, и даже добрые христиане вынуждены были перебиваться лепешками из картофельной и рисовой шелухи и тому подобного, так что кот, таскавший хороший пшеничный хлеб, не мог быть никем иным, как диверсантом. Казнить его было все равно что исполнить патриотический долг. Подобно Бруту, идущему во главе толпы патриотов, я воздел сверкающую сталь и нанес удар, а затем «громко чествовал Туллия, отца моего отечества» [44]. С тех пор все посещавшие меня идеи относительно лишения жизни дряхлой овцы, престарелой курицы и прочей мелкой дичи так и таились у меня в груди, однако для высших проявлений искусства я, призна́юсь, оказался совершенно непригоден. Мои стремления не простираются столь высоко. Но, господа, как говорил Гораций: «Стану камнем точильным, придающим мечу остроту». Чарльз Диккенс Рассказ «Тринадцатый присяжный» был опубликован в рождественском номере альманаха «Круглый год» (1865), то есть формально он относится к историям о привидениях: на Рождество британские читатели привыкли получать как раз такое «фирменное блюдо». И призрак в рассказе действительно есть, более того, без него не удалось бы распутать преступление… Вот именно: распутать преступление. В общем, перед нами детектив, причем детектив, как сказали бы сейчас, судебный – хотя обстановка ранневикторианского суда такова, что словно бы погружает нас в исторический роман или даже этнографический очерк: достаточно вспомнить, как присяжные на все время судебного процесса и сами оказываются будто «в заключении», в одной комнате, так что даже постельные принадлежности им приходится расстилать прямо на столах, за которыми днем проводились заседания. Не менее интересен и другой аспект. В целом ведь брезгливо-испуганное неприятие преступления и преступника – жизненная реальность той эпохи, очень высоко, до ханжества ценившей законопослушную благопристойность. Но здесь это чувство как-то уж слишком утрировано и доходит до иронии, даже самоиронии, скрытой от повествователя, однако очевидной для автора. А если учесть столь же утрированно подчеркнутую беспомощность следствия и суда, которые никак не смогли бы изобличить убийцу без прямой подсказки призрака, то ироничность становится еще более очевидной… На эту версию работает и название рассказа, в оригинале – «умничающее», намеренно претенциозное: «To Be Taken With a Grain of Salt» (тут к тому же использована формулировка для особо грамотных современников, способных оценить перекличку с латинской пословицей «Cum grano salis») – нечто вроде «Принимай с частичным недоверием!». А на какие случаи «спектральных иллюзий» ссылается Диккенс, точнее, все-таки его _рассказчик_? «Происшествие с берлинским книготорговцем» было в его время хорошо известно: данная история произошла с Фридрихом Николаи, не только книготорговцем, но также писателем, издателем и вообще одним из «властителей дум» эпохи Просвещения, человеком замечательно трезвым, честным и до занудства правильным. При этом он внезапно испытал приступ бредовых видений (в прямом смысле слова подвергся «нашествию зеленых чертиков»), но сумел от него избавиться путем… постановки пиявок на ягодицы. Это бы полбеды, однако Николаи вышеупомянутую историю, включая детали излечения, с полной серьезностью описал и опубликовал, сопроводив назиданием «Делай как я!» В принципе эпоха Просвещения могла бы воспринять подобное как должное, но, вероятно, «то бы слово да не так молвить», особенно в сочетании с репутацией литературного пуриста. Николаи немедленно получил от современников латинское прозвище «Proktophantasmist» (при всем желании подобрать цензурный перевод мы получим в лучшем случае «Жопофантаст») и немецкое «Steissgeisterseher» (а тут получится примерно «Жоповидец призраков», чуть ли не «Жопохотник за привидениями»). Гете создал на него пародийные строки в «Фаусте», Гофман – в «Золотом горшке», и даже во времена Диккенса вся Европа при упоминании этого эпизода не могла сдержать смех. Тот королевский астроном, историю вдовы которого рассказывал сэр Дэвид Брюстер (известный ученый, немало писавший про оптические иллюзии, но ничего – о призраках!) вычисляется безошибочно: это Георг Биддел Эйри, еще более известный ученый, про оптические иллюзии писавший тоже немало, а о призраках – опять-таки ни слова! Вдобавок ни о какой его вдове Дэвид Брюстер не мог писать, а Диккенс читать, ибо Эйри пережил всех троих: и Брюстера, и Диккенса, и свою единственную жену. Так что, похоже, перед нами элемент фирменного диккенсовского юмора, в чем-то родственного юмору де Квинси. А название рассказа «To Be Taken With a Grain of Salt» является прямой рекомендацией, обращенной на его содержание: «Принимай с частичным недоверием!»… Тринадцатый присяжный Я всегда замечал острую потребность в смелости, даже у людей умных и образованных, когда речь заходит о психологических переживаниях странного свойства. Почти все боятся, что рассказанное ими, не найдя отклика у слушателей, будет выглядеть подозрительно или смешно. Правдивый путешественник, которому случится встретить необычное существо вроде морского змея, поведает о том без страха. Но тот же путешественник, попав под влияние странного предчувствия, порыва, причуды мысли, видения (так называемого), сна или другого удивительного душевного впечатления, серьезно призадумается, прежде чем признаться в нем. С этой сдержанностью я связываю изрядную долю тумана, окружающего подобные темы. Нам непривычно рассуждать о личных переживаниях именно так, как мы рассказываем о реальном опыте; поэтому общий запас знаний в области таинственного на самом деле прискорбно мал. В том, что я сейчас собираюсь вам поведать, нет умысла поддержать или опровергнуть какую-либо теорию. Мне известно происшествие с берлинским книготорговцем; я изучил историю вдовы королевского астронома, рассказанную сэром Дэвидом Брюстером; а в кругу своих друзей следил за гораздо более примечательным случаем Спектральной Иллюзии. По поводу последней стоит добавить, что пострадавшая (дама) ни в коей мере не была связана со мной родственными узами. Подобное ошибочное предположение, которое отчасти – но только отчасти – могло бы объяснить мою собственную историю, лишено всякого основания. Нельзя сослаться на наследственность – подобных вещей ни прежде, ни после со мной не приключалось. Как-то раз в Англии произошло некое убийство, привлекшее к себе всеобщее внимание. Мы и так достаточно слышим о душегубах, пока растет их чудовищная известность, а мне бы хотелось похоронить память об этом мерзавце так же, как его тело похоронила Ньюгейтская тюрьма. Я намеренно воздержусь от раскрытия личности преступника. Когда появились первые сообщения об убийстве, ни единого подозрения – вернее, добавлю, чтобы не оказаться неточным, – нигде не упоминалось, что хоть одно подозрение пало на человека, который впоследствии был привлечен к суду. По той же причине его описания не напечатали в прессе. Об этом важном факте следует помнить. Развернув во время завтрака газету с утренними новостями, содержавшими отчет о происшествии, я нашел его невероятно интересным и прочел с большим вниманием. Дважды, если не трижды. Преступление произошло в спальне, и когда я отложил газету, на меня нашло – нахлынуло – наплыло – не знаю, как назвать это чувство, нет подходящего слова, – я, казалось, видел, как та самая спальня проплывает сквозь мою комнату, словно картина, непостижимым образом нарисованная в речном потоке. Хотя фантом почти мгновенно исчез, он был настолько ярким и отчетливым, что я с облегчением отметил отсутствие мертвого тела в собственной постели. Это необычное ощущение посетило меня не в романтическом месте, а в меблированных комнатах на Пикадилли, недалеко от угла с Сент-Джеймс-стрит. Для меня оно оказалось чем-то новым. В тот момент я сидел в легком кресле, поэтому дрожь, охватившая мое тело, передалась ему и сдвинула с места (но, надо заметить, подобная мебель без труда передвигается на своих колесиках). Я подошел к одному из окон (в комнате их два, а сама она расположена на втором этаже), чтобы дать глазам отдых в оживленном движении на Пикадилли. Было ясное осеннее утро, и улица выглядела суетливой и бодрой. Дул сильный ветер. Пока я наблюдал, он принес из парка ворох опавших листьев, которые завивались спиралями в его порывах. Когда листва осела, я заметил на противоположной стороне улицы двоих мужчин, шедших друг за другом с востока на запад. Первый часто оглядывался через плечо. Второй, шагах в тридцати позади, угрожающе замахивался на него рукой. Сначала меня привлекла необычность и продолжительность этого жеста для столь публичного места, а после – более примечательное обстоятельство: никто не обращал на них внимания. Мужчины проре́зали поток пешеходов с плавностью, едва подходящей даже для прогулки, хотя ни один из прохожих, насколько я мог заметить, не уступал им дороги, не одергивал и не оглядывался вслед. Проходя под моими окнами, оба они посмотрели на меня. Я увидел их лица очень отчетливо и, без сомнения, узнал бы в любом месте. Не то чтобы я нарочно искал в их обликах нечто примечательное, помимо того, что первый был мужчиной весьма мрачного вида, а кожа его преследователя напоминала своим цветом неочищенный воск. Я холост, и весь мой домашний круг составляют камердинер и его супруга. Род моих занятий связан с банковским делом, и хотелось бы, чтобы обязанности главы департамента были столь легки, как принято считать. Из-за них той осенью пришлось остаться в городе, хотя я очень нуждался в перемене обстановки. Я не болел, но и здоров не был тоже. Читатель, в меру своих сил, может вообразить чувство измученности, порожденное угнетающим однообразием жизни и «легким расстройством пищеварения». Как заверил один именитый доктор, состояние моего здоровья в то время объяснялось лишь этими причинами, я цитирую его собственное письмо, присланное в ответ на все расспросы. По мере того как распутывались обстоятельства преступления, оно все больше и больше занимало умы людей. Я же в самый разгар общественных волнений старался держаться подальше, зная так мало, как только возможно. Но мне было известно, что подозреваемый обвинен в предумышленном убийстве и заключен в Ньюгейтскую тюрьму. А также, что процесс над ним отложен до следующей сессии Главного суда по уголовным делам по причине предубеждений и недостатка времени для подготовки защиты. Кроме того, я мог слышать – хотя на самом деле уверен, что не слышал, – когда состоятся отложенные слушания. Мои гостиная, спальня и гардеробная располагаются на одном этаже. В последнюю можно попасть только через спальню. Правда, есть дверь, ведущая на лестницу, но несколько лет назад через нее проложили часть труб для ванной комнаты. В тот же период времени и по тому же плану дверь была заколочена и задрапирована. Как-то поздней ночью я находился в спальне, отдавая последние указания камердинеру, прежде чем он отправится спать. Мое лицо было обращено к закрытой двери гардеробной. Слуга стоял к ней спиной. Пока я говорил, створка приоткрылась, наружу выглянул мужчина, который очень настойчиво и таинственно поманил меня к себе. Это был тот самый преследователь с Пикадилли, чье лицо напоминало грязный воск. Позвав меня безмолвным жестом, он отпрянул и закрыл дверь. Я быстро пересек спальню, распахнул гардеробную и заглянул внутрь. Моя рука сжимала горящую свечу. В глубине души я не ожидал увидеть там человека, его и не оказалось. Заметив, что мой слуга замер в изумлении, я обернулся и сказал ему: – Деррик, можете ли поверить: находясь в здравом рассудке, я вообразил, что видел… – И стоило мне положить руку ему на грудь, как он вздрогнул всем телом и ответил: – О боже, да, сэр! Мертвец зовет вас! Не верю, будто у Джона Деррика – моего верного и преданного слуги вот уже более двадцати лет – случались какие-нибудь видения, пока я не прикоснулся к нему. Перемена в нем была столь разительной, что я абсолютно уверен: в ту минуту он необъяснимым образом получил свои ощущения от меня. Я велел Джону Деррику принести немного бренди, налил ему глоток и сам с удовольствием выпил рюмку. А о том, откуда взялось ночное явление, не сказал ни слова. Поразмыслив, я убедился, что кроме того случая на Пикадилли, никогда прежде не видел лица своего странного посетителя. Сравнивая его выражение в дверях гардеробной с выражением, которым он наградил меня, проходя под окнами, я догадался, что первая встреча была попыткой остаться в моей памяти, а вторая – проверкой того, что его сразу вспомнят. Ночь я провел неспокойно, хотя испытывал необъяснимую уверенность в том, что видение не вернется. На рассвете мною овладела тяжкая дремота, от которой я пробудился благодаря появлению Джона Деррика с неким документом в руке. Документ, как оказалось, превратился в предмет спора между посыльным и моим слугой. Это было приглашение стать одним из присяжных на предстоящих заседаниях Главного уголовного суда в Олд-Бейли. Меня прежде никогда не звали в жюри [45], о чем прекрасно знал Джон Деррик. Он считал, – по сию пору я не уверен, обоснованно это или нет, – что в заседатели для подобных дел выбирают людей более заурядных способностей, и сначала вовсе отказался брать бумагу. Посыльный встретил отказ равнодушно, ответив: мое присутствие или отсутствие ему безразличны – есть вызов в суд, и разбираться с ним мне придется на свой страх и риск. День или два я пребывал в смятении – ответить на приглашение или же не обращать на него внимания. У меня не было ни малейшего мистического предубеждения, на меня не оказывали давления и не смущали какого-либо рода соблазнами. Совершенно в этом уверен, как и во всем остальном, сказанном здесь. В конце концов я решил прервать однообразие моей жизни и пойти. Назначенный час пришелся на сырое ноябрьское утро. Пикадилли окутывал густой коричневый туман, становившийся абсолютно черным и до крайности мрачным к востоку от ворот Темпл-Бар. Коридоры и лестницы здания суда, как и сами залы заседаний, ярко освещались газовыми лампами. Полагаю, пока пристав не проводил меня в переполненный публикой Старый Зал, я и не думал, что убийцу будут судить в тот же день. Думаю, с трудом продираясь в здание, я даже не знал, на какое из двух заседаний меня вызвали. Но об этом нельзя сказать с полной уверенностью, поскольку тут мои воспоминания не вполне ясные. Я присел на отведенное место и в ожидании принялся разглядывать зал сквозь туман и пары́ тяжелого дыхания. Черная дымка словно мутный занавес висела за огромными окнами, с улицы доносился приглушенный стук колес по соломе и гвалт собравшихся там людей, который иногда пронзали резкий свист, громкая песня или окрик. Вскоре вошли и заняли свои места двое судей. Гул в зале затих. Распорядились ввести убийцу. Стоило ему появиться, как я узнал первого из мужчин с Пикадилли. Если бы тотчас огласили мое имя, сомневаюсь, что смог бы внятно отозваться. Но оно шло примерно шестым или восьмым в списке присяжных, и к тому времени я уже способен был ответить: «Здесь!» Когда поднимался в ложу, обвиняемый – прежде наблюдавший хоть и внимательно, но безо всякого беспокойства, – пришел в страшное волнение и подозвал своего защитника. Желание арестованного заменить меня было столь очевидным, что стало поводом для перерыва, во время которого адвокат, положив руку на барьер, пошептался со своим клиентом и покачал головой. Позже я узнал от этого джентльмена, что первыми испуганными словами его подзащитного была фраза: «Любой ценой замените этого человека!» Но, поскольку он не объяснил причины и признался, что даже не знал моего имени, пока оно не было названо, его просьбу отклонили. По уже упомянутым мотивам я не желаю воскрешать нездоровую память об этом убийце, к тому же подробный отчет долгого процесса над ним отнюдь не является необходимым для моего рассказа. Поэтому ограничусь теми событиями из десяти дней и ночей, во время которых мы – присяжные заседатели – держались вместе, что напрямую связано с моим личным пытливым опытом. Именно этим, а не убийцей, я стремлюсь заинтересовать своего читателя. Именно к этому, а не к странице из ньюгейтского календаря, хочу привлечь внимание. Меня выбрали старшиной присяжных. На второе утро, после двух часов показаний (мы слышали, как били церковные часы), я бросил взгляд на своих собратьев-присяжных и обнаружил, что не могу их пересчитать. Попробовал несколько раз, но возникало одно и то же затруднение – проще говоря, их было слишком много. Коснувшись соседа, я прошептал ему: – Сделайте одолжение, пересчитайте нас. Он удивился просьбе, однако выполнил ее. – Как же так? – внезапно спросил он. – Нас тринад… Но это же невозможно. Нет. Нас двенадцать. Весь тот день меня одолевала эта странная загадка: словно в ложе был кто-то лишний, однако стоило пересчитать, и все оказывалось в порядке. Это не объяснялось присутствием призрака, между тем возникло предчувствие, что он точно появится. Жюри разместили в Лондонской таверне. Мы все спали в общем зале, прямо на столах, и постоянно находились под присмотром офицера, поклявшегося охранять нас. Не вижу причин скрывать настоящее имя этого человека. Он был умен, очень вежлив, услужлив и (что было отрадно услышать) весьма уважаем в Сити. Офицер отличался приятной внешностью: добрые глаза, завидные черные бакенбарды и прекрасный звучный голос. Звали его мистер Харкер. Пока ночью мы ворочались в своих двенадцати постелях, кровать Харкера перегораживала дверь. На второй день, не чувствуя желания спать и увидев, что наш охранник сидит на своей койке, я присел рядом и предложил ему табаку. Когда рука офицера, тянувшаяся к табакерке, коснулась моей, его пронзила странная дрожь. – Кто это? – воскликнул он. Проследив за взглядом мистера Харкера, я, как и ожидал, вновь увидел фигуру второго из двоих мужчин, шедших по Пикадилли. Поднявшись и отступив на несколько шагов, я оглянулся на офицера. Тот был совершенно беспечен и произнес с веселостью: – Мне показалось на миг, у нас тут тринадцатый присяжный без постели. А теперь вижу, что это игра лунного света. Не пускаясь в объяснения, я пригласил мистера Харкера прогуляться со мной по комнате, а сам наблюдал за фигурой призрака. Тот на несколько минут замирал возле подушки каждого из моих собратьев-присяжных. Всякий раз он подходил к постели с правой стороны и всегда терял четкость, пересекая изножье следующей. По движениям головы казалось, что он лишь задумчиво смотрит на лежащих людей. Он не замечал ни меня, ни моей постели, стоявшей ближе прочих к кровати мистера Харкера. Дойдя до конца, призрак вышел из комнаты через окно, поднявшись по лунному лучу, словно по воздушной лестнице. Следующим утром, во время завтрака выяснилось, что всем присутствующим, кроме меня и мистера Харкера, прошлой ночью приснился убитый. Теперь я был убежден: вторым по Пикадилли шел покойный (если так можно выразиться), как будто бы тот сам засвидетельствовал это. И свидетельству его в реальности нашелся способ, к которому я не был готов. На пятый день суда, когда выступление обвинителя подходило к концу, в качестве доказательства был представлен медальон с миниатюрным портретом убитого, пропавший из его спальни и найденный позже в тайнике убийцы. При допросе свидетель опознал эту вещицу, и ее вручили суду, после чего передали присяжным для осмотра. Когда чиновник в черном проходил мимо меня, фигура второго мужчины с Пикадилли стремительно выступила из толпы зрителей, выхватила у него миниатюру и отдала мне своими собственными руками, произнеся – прежде, чем я увидел лицо в медальоне, – тихим, глухим голосом: «Тогда я был молод и не столь бледен». Затем он прошел между мной и моим собратом-присяжным, которому я передал миниатюру, а после между ним и его соседом и так до конца ложи следовал за своим портретом, пока медальон не вернулся обратно ко мне. Однако ни один из присяжных ничего не заметил. За столом, как и в остальное время, когда присяжные находились под присмотром мистера Харкера, мы в первую очередь, конечно, обсуждали ход процесса. В тот самый, пятый, день обвинение закончило приводить свои доказательства, и, сложив полное представление о деле с этой стороны, мы принялись дискутировать уже более серьезно и шумно. Среди нас оказался член приходского совета – самый большой идиот из всех мною виденных, – который даже на явные улики высказывал абсурдные возражения и на чьей стороне были двое обрюзгших приходских дармоедов. Всю троицу пригласили из округа, настолько измученного лихорадкой, что их самих стоило отдать под суд за пять сотен смертей. Ближе к полуночи, когда некоторые из нас уже готовились ко сну, а злорадные болваны сделались особенно крикливыми, я вновь увидел убитого. Он мрачно стоял за спинами этих тупиц и манил меня. Но мне достаточно было приблизиться к их компании и вступить в спор, как он тотчас удалился. Это положило начало череде явлений призрака, ограниченной комнатой, в которой мы были заперты. Только лишь собиралась кучка присяжных, и я сразу видел среди них убитого. Стоило им высказаться не в его пользу, как призрак торжественно и властно подзывал меня. Следует иметь в виду, что до пятого дня процесса, когда была предъявлена миниатюра, я ни разу не видел призрака в суде. Теперь же, когда слово перешло к защитнику, случились три изменения. Прежде упомяну о двух из них. Призрак стал постоянно находиться в зале, но обращался уже не ко мне, а к выступавшим. Вот один из примеров: горло убитого было рассечено, и в своем вступительном слове защитник предположил, что убитый мог сам себя порезать. Тогда призрак с ужасной раной на шее (до сей поры скрытой) встал рядом с подлокотником говорившего и, размахивая возле горла то правой, то левой рукой, решительно опроверг мнение о том, что подобное увечье можно нанести себе самому. Другой пример: свидетельница описывала подсудимого, как добрейшего из людей. Призрак стоял прямо перед ней, глядя в ее глаза и указывая вытянутым пальцем на злое лицо обвиняемого. Третья перемена – наиболее заметная и яркая – впечатлила меня еще сильнее. Я не предполагаю, а совершенно точно заявляю о ней. Итак, хотя те, к кому обращался призрак, и не чувствовали его присутствия, но приближение фантома заставляло их ощущать смутное беспокойство. Казалось, будто бы ограниченный законами – что не распространялись на меня, – от раскрытия себя перед другими, он все же незримо, безмолвно и мрачно влиял на людские умы. Когда главный защитник в своей речи выдвинул версию о самоубийстве, а призрак встал возле локтя ученого джентльмена и показал свое рассеченное горло, это несомненно сбило речь адвоката. На несколько секунд тот потерял нить своих хитроумных рассуждений, вытер лоб носовым платком и сделался чрезвычайно бледным. Когда свидетельница стояла напротив призрака, ее взгляд как будто бы проследил за указующим перстом и, полный сомнения и тревоги, замер на лице подсудимого. Полагаю, двух этих примеров достаточно. На восьмой день процесса, после перерыва на отдых и подкрепление сил, который случился, как обычно, вскоре после полудня, мы с остальными присяжными вернулись в зал незадолго до появления судей. Стоя в ложе и оглядываясь кругом, я подумал, что призрак исчез, пока не отважился поднять взгляд на галерку и не увидел, как он перегнулся через весьма благопристойную даму, словно интересуясь: занял суд свои места или еще нет. Дама немедленно вскрикнула и потеряла сознание, ее вынесли из зала. Похожее случилось с достопочтенным, благоразумным и терпеливым судьей, который вел процесс. После окончания всех речей тот сидел над своими бумагами, когда мертвец проник через дверь и нетерпеливо заглянул в заметки через плечо листавшего их мужчины. Лицо его чести изменилось, руки замерли, странная дрожь, хорошо мне знакомая, пронзила тело. Он произнес: «Простите, господа. Здесь несколько душно» и вернулся к работе, лишь выпив стакан воды. Благодаря всей монотонности шести из этих нескончаемых десяти дней – те же судьи и все прочие на своих местах; тот же убийца на скамье подсудимых; те же адвокаты за столом; те же звуки вопросов и ответов под сводами зала; тот же скрип пера его чести; те же шаги тех же приставов; те же лампы зажигаются в те же часы, когда угасает дневной свет; тот же смутный занавес за огромными окнами во время тумана; тот же дождь барабанит в сырую погоду; те же следы тюремщиков и заключенного день за днем на тех же опилках; те же ключи запирают и отпирают те же тяжелые двери, – все это томительное однообразие заставляло чувствовать себя так, будто я пробыл старшиной присяжных целую вечность, а Пикадилли – ровесник Вавилона. Но ни на минуту убитый не пропадал из виду. Я лицезрел его гораздо яснее, чем кого бы то ни было еще. Не могу упустить одно значительное обстоятельство: мне не удалось заметить, чтобы призрак, как я называю убитого, посмотрел на своего убийцу. Снова и снова я задавался вопросом «Почему?». Но он так ни разу и не взглянул. После представления портрета в медальоне до самой последней минуты судебного разбирательства он не смотрел и на меня. Присяжные удалились для вынесения приговора без семи минут десять. Идиот из приходского совета и два его прихлебателя создали нам такую сумятицу, что дважды пришлось возвращаться в зал и просить у судьи выдержки из протокола. У девятерых из нас, полагаю, так же, как ни у кого в суде, не было сомнений в правильности выводов, однако скудоумный триумвират не нашел ничего лучше, как нарочно затягивать дело, все отвергая. Но наше мнение все же перевесило, и присяжные наконец вернулись на свои места в начале первого часа ночи. Убитый тем временем стоял напротив нашей ложи, с другой стороны зала. Как только я занял свое место, его взгляд обратился ко мне с большим вниманием; призрак, показавшийся мне довольным, медленно взмахнул над головой серым покровом, который прежде держал в руках. Лишь я огласил наш вердикт: «Виновен!», покров рассыпался в прах и все исчезло – вместо таинственного гостя осталась пустота. В соответствии с традицией судья спросил: воспользуется ли осужденный правом на последнее слово, прежде чем ему вынесут смертный приговор. Убийца пробормотал что-то невнятное, о чем на следующий день во всех газетах написали: «несколько бессвязных, сбивчивых и едва различимых жалоб на несправедливость суда из-за предубежденности старшины присяжных». На самом деле его поразительное признание звучало так: «Милорд, я понял, что обречен, едва в зал вошел старшина присяжных. Милорд, я знал, что он никогда не оправдает меня, ведь накануне ареста, ночью, он возник у моего изголовья, разбудил и накинул мне на шею петлю». Миссис Генри Вуд (Эллен Вуд) Весьма странное «двойное имя» при одной фамилии требует объяснений. Эллен Вуд – очень ранний автор, она скорее «предшественница» Конан Дойла, чем его современница, хотя хронологически их жизненные пути отчасти пересекаются, они четверть века прожили в одном времени и в одной стране… Но все же Англия, какой она предстает в творчестве Вуд, – страна преимущественно ранневикторианская, порой даже довикторианская. А в ту эпоху читательская и издательская общественность не очень были готовы признать за женщинами право литературного голоса. Поэтому Эллен сперва публиковалась как бы «от имени» своего мужа, Генри Вуда. Позднее, защищенная успехом, перестала скрываться – но публика уже так привыкла к писателю по имени Генри Вуд, что оказалось проще добавить к нему уточнение «миссис» (вот именно: не мистер!). Тем не менее, несмотря на столь ранний период, цикл детективов про Джонни Ладлоу имеет явственные признаки «забегания вперед», которые детективная литература начала осваивать лишь через десятилетия. Во-первых, юный Ладлоу – первый из «сквозных» персонажей в истории детектива, появляющийся не в двух-трех коротких рассказах (этот ход был опробован уже и при Эдгаре По), а в обширной серии произведений, образующей единый «мир». Во-вторых, создатели детективов долгое время отдавали прерогативу вести расследование лишь солидным джентльменам, а Джонни – детектив-подросток. Впрочем, сам он почти ничего не расследует, скорее, наблюдает. Но и это отступление от правил классического детектива (сложившихся много позже) все-таки выглядит сейчас не архаизмом, а словно бы сознательным новаторством… Потерявшаяся Лина Бо́льшую часть времени мы жили в поместье Дайк. Прекрасное старинное место, расположенное так близко к границе Уорвикшира и Вустершира, что многие даже не знали, к какому именно графству оно принадлежит. Сам дом был в Уорвикшире, а часть земель – уже в Вустершире. Однако сквайр владел и другим имением – Крэбб-коттеджем, полностью в Вустершире и на много миль ближе к Вустеру. Сквайр Тодхетли был богат. Но жил он просто, как было заведено его предками в старые добрые времена. Можно даже назвать его тихим затворником, особенно если сравнивать со столь популярным в последние годы образом жизни с обязательными парадами и представлениями. Он был уважаемым человеком, пусть вспыльчивым, импульсивным, однако бесхитростным, щедрым и с таким добрым сердцем, какого больше ни у кого в мире не было. Пожилой уже джентльмен, среднего роста, с дородной фигурой и красным лицом; его волосы – те немногие, что еще остались, – торчали на макушке несколькими светлыми прядями. Сквайр женился довольно поздно. Его жена умерла через несколько лет, оставив единственного ребенка, сына, названного в честь отца Джозефом. Юный Джо был гордостью усадьбы и отцовского сердца. Я, тот, кто пишет эти строки, – Джонни Ладлоу. И вы наверняка хотите узнать, что я делал в усадьбе Дайк и почему там оказался. Примерно в трех милях от поместья располагалась усадьба под гордым названием Двор. Не столь значительное имение, как поместье, но, несмотря на это, приятное место. Оно принадлежало моему отцу, Уильяму Ладлоу. Они со сквайром Тодхетли были хорошими друзьями. Я единственный ребенок, так же, как и Тод, и, подобно ему, тоже лишился матери. При крещении меня нарекли Джоном, но все и всегда звали меня Джонни. Я помню очень многое из своего детства, однако моя память не хранит ни единого воспоминания о моей матери. Она, должно быть, умерла, когда мне было года два, по крайней мере, мне так кажется. Однажды утром, спустя два года, мне тогда было четыре, слуги сказали, что у меня появится новая мама. Я как сейчас вижу ее такой, какой она впервые вошла в дом: высокая, стройная, прямая, с вытянутым остроносым лицом, на котором застыло кроткое выражение, и нежным голосом. Это была мисс Маркс, раньше она играла на органе в церкви и почти никакого дохода не имела. Ханна сказала: ей верных лет тридцать пять – она разговаривала с Элизой, одевая меня, – и они обе согласились, что новая хозяйка вскоре превратится в мегеру, а хозяин мог выбрать кого и получше. Я сообразил, что они имеют в виду отца, и спросил: почему он мог найти лучше? Тогда они встряхнули меня, сказав, что совершенно не имели в виду моего отца, а говорили о старом кузнеце за углом. Ханна зачесала мне щеткой волосы не в ту сторону, а Элиза ушла осмотреть спальню. Детей легко настроить против кого-то, и они настроили меня против новой матери. Оглядываясь назад, с высоты прожитых лет, я понимаю, что хотя она и была бедна, все же оставалась хорошей, доброй женщиной и леди до кончиков ногтей. Отец умер в том же году. А в конце следующего миссис Ладлоу, моя мачеха, вышла замуж за сквайра Тодхетли и мы переехали в поместье Дайк: она, я и моя няня Ханна. Двор на много лет вперед был сдан в аренду Стерлингам. Юному Джо все эти перемены не пришлись по душе. Он был старше меня, еще легче поддавался внушению, и его серьезно настроили против миссис Тодхетли. Отец постоянно баловал Джо, как и вся прислуга, поэтому нечего было и надеяться, что он одобрит это вторжение. Миссис Тодхетли навела порядок в богатом хозяйстве, которым прежде управляли слуги. И они, и юный Джо одинаково были возмущены этим, не желая замечать, что все стало куда более удобным, чем раньше, и к тому же расходы уменьшились вдвое. Потом в поместье появились двое младенцев: сначала Хью, затем Лина. Мы с Джо пошли в школу. По сравнению со мной он был здоровенным, как дом; высокий, сильный, темноволосый, с отличными манерами и властным характером. Я же был белокурым, робким, застенчивым и во всем всегда ему уступал. Он представлял собой личность выдающегося ума и обладал полной властью надо мной. В школе мальчишки сразу, в первый же день, сократили его фамилию с Тодхетли до Тода. Я подхватил эту привычку и с тех пор никогда не называл его иначе. Так шли годы. Мы с Тодом вгрызались в гранит школьной науки, Хью и Лина выросли в очаровательных малышей. Во время каникул между Тодом и мачехой разгоралась настоящая война. Но, по крайней мере, война эта велась тихо. Миссис Тодхетли всегда была добра к нему, никогда не придиралась, а Тод постоянно спорил с ней, как правило, в саркастически холодной манере. Мы непрерывно подначивали детей на шалости, и миссис Тодхетли была очень этим недовольна. Вернее, подначивал Тод, а я просто во всем следовал за ним. «Мы же не можем допустить, чтобы Хью вырос маменькиным сынком, верно, Джонни, – говорил он мне. – А так и выйдет, если оставить его под маминым крылышком». Так что вещи Хью находили свою погибель в руках Тода, да и самому Хью приходилось несладко. Ханна, служившая теперь няней Хью и Лины, кричала и бранилась по этому поводу: они с Тодом всегда были на ножах, а миссис Тодхетли со слезами умоляла его быть осторожнее с малышом. Тода при этом, казалось, поражала глухота, и он уходил вместе с Хью прямо у них на глазах. На самом деле он любил детей и защищал бы их, даже рискуя собственной жизнью. Сквайр разводил и выезжал прекрасных лошадей. Миссис Тодхетли завела легкий открытый экипаж, в который запрягала спокойную ослицу: так безопаснее для детей, говорила она. Тод приходил в бешенство всякий раз, как видел этот экипаж. Но не всегда случалось так, что Тод оставался безнаказанным и подстрекал детей к непослушанию без всяких последствий. В один прекрасный день он совершил нечто, в чем потом глубоко раскаивался и казнил себя. Это произошло, когда мы находились дома, на летних каникулах. Как раз прошла пора сенокоса, и голые поля, словно опаленные, сияли белизной в лучах солнца. Мы с Тодом были на треугольном лугу рядом с хозяйственным двором. Тод делал сеть для летучих мышей из марли и двух палок. Накануне юный Джейкобсон показал нам такую сеть, сплетенную им самим, и летучую мышь, которая в нее попалась, в результате Тод решил, что тоже сможет ловить мышей. Но он не очень-то ловко управлялся с сетью и каким-то образом проткнул ее угол заостренным концом палки. – Не думаю, что марля достаточно прочная, Тод. – Боюсь, ты прав, Джонни. Подержи-ка. Я пойду в дом, посмотрю, не найдется ли чего получше. У Ханны должно быть что-нибудь. Он побежал мимо стога, перепрыгнул через небольшую калитку, ведущую во двор, – высокий, сильный парень, который мог бы перепрыгнуть и реку Эйвон. Через несколько минут я вновь услышал его голос и пошел навстречу. Тод возвращался из дома вместе с Линой. – Тод, ты достал марлю? – Ни кусочка, старая ведьма и смотреть не стала, сказала, что у нее нет времени. Она у меня попляшет. Пойдем, Лина. «Старой ведьмой» он называл Ханну. Как я и говорил, они с Тодом были на ножах. Ханна постоянно жаловалась на его дурной характер, а Тод в лицо говорил ей гадости. Зайдя в дом, чтобы спросить про марлю, он застал ее одевающей Хью и Лину для прогулки, и Ханна просто выставила его из детской, велев не беспокоить ее своей марлей и дурацкими просьбами. Лина побежала за Тодом – она любила его больше, чем всех нас вместе взятых. На ней было голубое шелковое платье, белая шляпка с венком из ромашек, ажурные чулки на маленьких чудесных ножках. Судя по всему, ее хотели взять с собой на праздник. – Что ты собрался с ней делать, Тод? – Я собираюсь спрятать ее, – решительно ответил он. – Стой где стоишь, Джонни. Лина наслаждалась этим бунтом. Через минуту или две Тод вернулся один. Оставив ее между двумя стогами на треугольном лугу, он велел ей не выходить оттуда. Затем Тод пошел к дому, а я задержался в сарае, разговаривая с Маком, который стучал молотком по железным частям тележных колес. Вскоре появилась Ханна. Женщина была нарядно одета, так же как и Хью. – Мисс Лина! Нет ответа. Ханна позвала снова, а потом обошла двор, ища девочку. – Мастер Джонни, вы не видели малышку? – Какую малышку? – Я не собирался портить затею Тода и рассказывать ей правду. – Мисс Лину. Она куда-то запропастилась, а хозяйка ждет ее в выездном экипаже. – Я ее только что видел с мастером Джозефом, – сказал Мак, прекратив стучать молотком. – Где? – спросила Ханна. – Да здесь, туда вон пошла. Он указал на изгородь и калитку, отделявшие треугольный луг от двора. Ханна побежала в том направлении и остановилась, оглядываясь. Стоги были в двух шагах, но Лина сидела тихо. Ханна снова позвала, окинув взглядом пустое поле. – Малышки здесь нет. Куда могло подеваться это несносное создание? Няня пошла, как в старой загадке, в дом, по дому и из дома. Я веселился, глядя на нее. Миссис Тодхетли и Хью терпеливо сидели в открытом экипаже перед главным входом, гадая, что так задержало Ханну. Тод, игравший с ушами смирной ослицы, посмеивался про себя, любезно разговаривая с мачехой. Я обошел дом. Сквайр уехал верхом в Ившем, карлик Джайлс, несмотря на свои тридцать пять лет, изящнейший маленький грум, сидел у него за спиной. – Я нигде не могу найти мисс Лину! – воскликнула Ханна, выходя из дома. – Не можете найти Лину! – эхом откликнулась миссис Тодхетли. – Что это значит, Ханна? Вы ее не одевали? – Я одела ее первой, мэм, прежде чем мастера Хью, и она выбежала из детской. Ума не приложу, куда она подевалась. Я все обыскала. – Но, Ханна, мы должны немедля найти ее, ведь я уже опаздываю. Они направлялись во Двор, на детскую вечеринку у Стерлингов. Миссис Тодхетли вышла из экипажа и присоединилась к поискам. – Я лучше приведу ее, Тод, – прошептал я. Он согласно кивнул. Тод не был злопамятным и, полагаю, решил, что с Ханны довольно поисков на сегодня. Я побежал через двор к стогам и позвал Лину: – Выходи уже, маленькая дурочка. Но Лина не отозвалась. Семь стогов стояло рядом друг с другом, и я обошел все пространство между ними. Лину я не увидел. Это было довольно странно, и я обыскал поле, и тропинку, и рощу, выкрикивая имя малышки. – Мак, ты не видел, чтобы мисс Лина заходила домой? – Возвращаясь, я остановился, чтобы задать этот вопрос. Но нет, Мак ее не видел, и я вновь пошел к фасаду дома и шепотом рассказал все Тоду. – Ну ты и растяпа, Джонни! Она прямо там, между стогами! Ничего страшного, если она выйдет, несмотря на то что я велел ей прятаться. – Но ее там точно нет, Тод. Иди да сам посмотри. Тод побежал прочь, его длинные ноги, словно оленьи, так и мелькали, пока он несся к стогам. Опущу подробности – Лина пропала. Исчезла. Дом, дворовые постройки, сад – всё обыскали, и нигде ее не нашли. Миссис Тодхетли сперва испугалась, что она могла упасть в один из прудов, но было невозможно, чтобы девочка нашла там свою погибель, поскольку оба пруда прекрасно просматривались от двери сарая, где находились мы с Маком. Тод признался, что спрятал ее между стогов, однако и представить не мог, будто она пропадет. Наиболее правдоподобным выглядело предположение, что она убежала от стогов, услышав, как Ханна зовет ее, и спряталась в роще. Тода трясло, будто в лихорадке, он громогласно угрожал Лине неслыханной поркой, чтобы скрыть, как на самом деле испуган. Ханна покраснела, мисс Тодхетли побледнела. Я стоял рядом с Тодом, когда пришла кухарка – грубая женщина с красно-коричневыми глазами. Мы звали ее Молли. – Мистер Джозеф, – сказала она, – я слышала, цыгане крадут детей. – Ну и? – Тод повернулся к ней. – Ошивалось тут одно цыганское отродье, давненько уже, наглость такая. Может, мисс Лина… – Куда пошла эта цыганка? В какую дверь стучала? – обрушился на нее Тод. – Это был мужчина, сэр. Он вошел в кухонную дверь, прямо внутрь, наглый донельзя, уговаривал меня купить у него несколько деревянных вертелов, которые он вырезал, и говорил что-то про больного ребенка. Когда я сказала ему, чтобы проваливал и что мы тут нищим не подаем, он хотел что-то ответить, да я просто захлопнула перед ним дверь. Обычный цыган, как по мне, – продолжила Молли. – Темнокожий, волосы лохматые, черные как смоль. Может, в отместку он украл нашу маленькую мисс. Тод представил себе это и побледнел. – Не говорите ничего миссис Тодхетли, – сказал он Молли. – Мы должны обыскать деревню. Но, уходя от кухонной двери, цыган никак не мог пройти к стогам иначе, нежели через двор. А во дворе его не видели. Правда, Лина могла сбежать и попасться цыгану на дороге. К несчастью, никого из мужчин не было дома, за исключением Мака и старого Томаса. Тод послал их в разные стороны; миссис Тодхетли в своем легком экипаже поехала осмотреть аллею, предполагая, что малышка могла заблудиться там; Молли и служанки искали где-то еще; а мы с Тодом понеслись что есть мочи по тропинке, которая шла прямо от кухонной двери. Никто не мог бы угнаться за Тодом, он шел очень быстро, а я вовсе не был таким же высоким и сильным, как он. Однако я увидел то, что в спешке не заметил Тод, – смуглого мужчину со связкой вертелов и крепкой палкой, шагавшего по ту сторону изгороди. Я свистнул Тоду, чтобы он вернулся. – Что еще, Джонни? – спросил он, тяжело дыша. – Ты видел ее? – Нет. Но погляди. Это, должно быть, тот цыган, о котором говорила Молли. Тод прорвался сквозь изгородь, словно через простую паутину, и подошел к цыгану. Я последовал за ним с куда большей осторожностью, и все равно оцарапал лицо. – Это вы приходили в большой дом попрошайничать совсем недавно? – набросился на него Тод в ужасном гневе. Мужчина развернулся к Тоду с наглым выражением лица. Я говорю «с наглым», потому что он сделал это как-то очень уж независимо, но на его лице не было высокомерия, скорее печаль, и он выглядел совсем больным. – О чем вы спрашиваете меня, мастер? – Я спрашиваю, ты ли это только что попрошайничал в особняке? – яростно повторил Тод. – Я был в большом доме, предлагал вертелы на продажу, если вы об этом, сэр. Я не попрошайничал. – Называй, как хочешь, – сказал Тод, снова бледнея. – Что ты сделал с девочкой? Как видите, Тод был во власти мысли о том, что цыган действительно украл Лину, и говорил с ним соответствующе. – Я не видел никакой девочки, мастер. – Видел. – Тод топнул ногой. – Что ты с ней сделал? Не ответив, мужчина развернулся и пошел прочь, бормоча что-то себе под нос. Тод отправился следом, обзывая его вором и другими подобными словами, но ничего большего от него так и не добился. – Он не мог забрать ее, Тод, иначе она была бы с ним сейчас. Не съел же он ее, верно? – Он мог отдать ее сообщнику. – Зачем? Для чего цыгане крадут детей? Тод в гневе остановился и поднял руку. – Если ты будешь мучить меня этими бессмысленными вопросами, Джонни, я тебя ударю. Откуда мне знать, что они делают с украденными детьми? Возможно, продают. Я бы отдал сотню фунтов из своего кармана сию же секунду, если бы узнал, где остановились эти цыгане. Внезапно цыган исчез. Тод наблюдал за ним издалека. Растворился ли он в воздухе или провалился в кроличью нору – Тод не знал, но так или иначе, он исчез. Мы с Тодом шли по одной тропинке, потом по другой, по болоту, промчались через выгон. День угасал, а мы уже раз десять сменили направление – наверное, не очень-то это было разумно. Солнце уже садилось, когда мы прошли ворота Рагли, чтобы наконец-то попасть на дорогу в Ольстер. Тод собирался сделать то, с чего стоило начать: сообщить о пропаже в Ольстер. Кто-то ехал по дороге на коренастом пони. Это оказался Ворчун Блоссом, конюх Джейкобсонов. Его прозвали Ворчуном за вздорный нрав. Он дотронулся до шляпы, приветствуя нас (это было самое вежливое, на что он был способен), и подстегнул своего грузного пони. Но Тод махнул ему рукой, и он был вынужден остановиться и выслушать. – Цыгане украли мисс Лину! – воскликнул старый Блоссом, утратив свою мрачность. – Ну и дела! Десять к одному, что вы найдете ее в ближайший год. – Но, Блоссом, что они делают с детьми, которых крадут? – спросил я, ужасно страдая. – Они остригают им волосы, красят кожу в темный цвет и забирают их на сходки бродячих певцов, – ответил Блоссом. – Но зачем им это, у них что, своих детей нет? – А почем я знаю, – сказал старый Блоссом. – Может, их собственные не такие хорошенькие – мисс Лина-то хорошенькая. – Ты слышал, чтобы где-нибудь здесь стояли цыгане? – спросил Тод. – Сейчас нет, мистер Джозеф. Пять или шесть месяцев назад большой табор стоял на земле маркиза. Но не очень долго. – Не мог бы ты поездить тут вокруг и поискать малышку, Блоссом? – попросил Тод, вкладывая что-то ему в руку. Старый Блоссом сунул руку в карман, кивнул и уехал. Как мы потом узнали, он несколько часов ездил по округе. В Ольстере Тод направился прямиком в полицейский участок и рассказал свою историю. В участке не было ни души кроме Дженкинса, одного из констеблей. – Я никого подозрительного тут не видел, – сказал Дженкинс, который за минуту до нашего прихода, кажется, что-то ел. Это был крупный мужчина с короткими черными волосами, зачесанными на лоб. Он имел обыкновение задирать голову, словно рассматривая свой нос – массивное торчащее под прямым углом украшение на лице. – Ей чуть больше четырех лет, очень прелестная малышка с голубыми глазами и хорошенькими каштановыми кудряшками, – говорил Тод, все больше нервничая. Дженкинс записал это. – Фамилия – Тодхетли. Как ее зовут? – Аделина, сокращенно Лина. – Опишите ее одежду, сэр. – Платье из светло-голубого шелка, соломенная шляпка с венком из ромашек, ажурные белые чулки и мягкие черные туфельки, белые панталоны, – перечислил Тод так, словно он выучил этот список наизусть. – Плохо. Плохой наряд, – сказал Дженкинс, откладывая ручку. – Почему плохой? – Очень уж привлекательный. Половину детей украли только затем, чтобы получить то, что на них надето. Бродяги и им подобные готовы рискнуть ради голубого шелка, но не ради коричневого полотняного передника. Каштановые кудри, – добавил Дженкинс, тряся головой, – тоже очень заманчивы. Я знал детей, которых возвращали домой обритыми. Какие-нибудь украшения, сэр? – К счастью, только маленькая цепочка с крестом. Совсем маленькая, она стоит сущие гроши, Дженкинс. Полицейский задрал нос – не надменно, просто такая уж у него была привычка. – Для вас гроши, сэр, вы можете такие хоть каждый день покупать, но для профессионала-похитителя – лакомый кусочек. Крест был из коралла или какого-нибудь другого камня? – Маленький золотой крестик и тоненькая цепочка. И их можно увидеть, только если снять с нее плащ. Ох, я забыл про плащ, белый, из шерсти ламы, кажется, так про него говорили. Она собиралась на детский праздник. Еще несколько вопросов и ответов, большинство из которых Дженкинс записал. Афиши будут напечатаны и развешены, и наутро объявлена награда, если до этого времени Лина не найдется. Мы выслушали это и ушли, больше в участке делать было нечего. – Тод, может, лучше бы Дженкинс пошел искать ее, рассказал бы всем о пропаже, вместо того чтобы все это записывать? – Джонни, если мы сегодня ее не отыщем, я сойду с ума, – вот и все, что ответил Тод. Широко шагая, он пошел вниз по Ольстер-стрит; не бежал, но шел очень быстро. – Куда ты теперь? – спросил я. – Буду бродить по горам и долам, пока не найду цыганский табор. Если ты устал, Джонни, можешь идти домой. До самого полицейского участка я не чувствовал усталости. Я был слишком взволнован. Теперь она обрушилась на меня, но я не собирался сдаваться и ответил Тоду, что останусь с ним. – Хорошо, Джонни. Прежде чем мы покинули Ольстер, нам попался Бадд, земельный агент. Он выходил из трактира на углу. Уже сгущались сумерки. Тод перехватил его. – Бадд, вы всегда все знаете обо всех закоулках и потайных тропах, может, видели какой-нибудь цыганский табор между поместьем и Ольстером? По своим делам земельного агента Бадд много где бывал, даже в самом захолустье. – Цыганский табор? – повторил он, уставившись на нас обоих. – Насколько мне известно, сейчас здесь нет ни одного. Весной большой табор имел наглость осесть на землях маркиза… – Ох, это я знаю, – перебил его Тод. – Теперь ничего подобного нет? – Я видел одну жалкую палатку вверх по дороге в Кук-хилл, – ответил Бадд. – Это могли быть цыгане или странствующие лудильщики. Кто бы это ни был, они не стоят внимания. Тод напрягся как пружина. – Где? – только и спросил он. Бадд объяснил, и Тод пулей помчался прочь, а я – вслед за ним. Если вам знаком Ольстер или вы бывали в Рагли либо где-то рядом, то должны знать длинную зеленую аллею, ведущую в Кук-хилл. Ветви деревьев заслоняют свет, так что на ней темно, и по всей длине дорога идет в гору. Мы прошли по этому пути – Тод впереди, я за ним, – поднялись на вершину и повернули в том направлении, в котором, по словам Бадда, стояла палатка. Нельзя сказать, что было темно, летние ночи никогда не бывают темными, а на западе яркие лучи света мерцали сквозь деревья. На опушке леса, в небольшой низине, мы увидели палатку, совсем крошечную, словно перевернутая воронка. Из нее доносились какие-то звуки, и Тод прижал палец к губам, пока мы слушали. Но мы были слишком далеко, и, сняв ботинки, Тод начал подкрадываться ближе. В палатке кто-то словно выл от боли. И хотя все чувства Тода, казалось, омертвели и он не мог мыслить достаточно ясно, все-таки, должно быть, сразу понял, что ни Лина, ни другой ребенок того же возраста не мог издавать подобных звуков. В этот вой вплетались слова, произносимые женским голосом с ужасным акцентом, почти неразборчивые, и звучали они невероятно печально. – Еще немного! Еще немного, Корри, и он бы вернулся! Ты должна была позволить нам! О-ох, если бы ты подождала еще чуть-чуть! Она говорила не в точности так, как я написал, я не знаю, как это вообще можно записать: половину слов мы просто угадывали. Вновь побледнев, Тод надел ботинки и откинул полог палатки. Никогда прежде я не видел ничего подобного и, думаю, никогда больше не увижу. Примерно на фут от земли возвышался помост, густо устланный темно-зеленым камышом, формой и размером он напоминал могильную плиту. Маленький ребенок возраста Лины лежал на помосте, накрытый белой тканью, что едва касалась столь же белого застывшего лица. Ярко пылающий и дымящий факел был воткнут в землю и освещал всю эту сцену. Личико казалось абсолютно белым еще и потому, что при жизни оно было смуглым. Мертвое лицо кого-нибудь из нас выглядело бы не так страшно, как цыганское. Контраст между бледным лицом, одеждой ребенка и зеленой постелью из камыша, на которой он лежал, был поразительным. Молодая женщина, тоже смуглая и достаточно красивая для того, чтобы привлечь к себе внимание на ярмарке, стояла на коленях, подняв руки к небу. На одном из ее пальцев было безвкусное кольцо, такие продают пенсов за шесть, оно сверкало в свете факела. Тод подскочил к мертвой малышке и смотрел на нее добрых пять минут. Я думаю, он сперва решил, что это Лина. – Кто это? – спросил он. – Моя умершая дочь, – ответила женщина. – Она почила, так и не дождавшись своего отца! Но Тод мог думать только о Лине. Он огляделся вокруг. – А еще дети здесь есть? Словно в ответ на его слова из угла поднялась куча тряпок и заныла. Это был мальчик лет семи, наше появление разбудило его. Женщина опустилась на землю и посмотрела на нас. – Мы потеряли ребенка, маленькую девочку, – объяснил Тод. – Я думал, ее могли привести сюда или она заблудилась. – Я потеряла мою девочку, – сказала женщина. – Смерть забрала ее. С нами она говорила куда более внятно, чем когда была одна. – Да, но наша малышка пропала, потерялась где-то на улице! Вы ничего не видели? Не слышали? – Я не могла ничего ни видеть, ни слышать, мастер. Я была здесь, в палатке, одна. Если бы кто-нибудь пришел мне на помощь, Корри сейчас была бы жива. Но у меня не было ничего, кроме воды, которой я весь день смачивала ей губы. – Что с ней случилось? – спросил Тод, наконец убедившись, что Лины здесь нет. – Она давно болела, все хуже с тех пор, как луна стала прибывать. Болезнь началась летом, и силы стали покидать ее. Джек тоже заболел. Он не мог пойти за помощью, и у нас ничего не было. Джек, как мы поняли, был ее мужем. А под помощью она подразумевала еду или деньги, чтобы купить ее. – Вчера он весь день просидел, вырезая вертела, руки его так ослабели, что он едва мог сделать это. Сказал, возможно, продаст их хоть за несколько пенсов, и ушел утром, чтобы попытаться принести домой хоть немного еды. – Тод, – прошептал я, – надеюсь, бессердечная Молли… – Придержи язык, Джонни! – резко оборвал он меня. – Джек – это ваш муж? – спросил у женщины. – Да, и отец моих детей. – Джек бы не стал воровать ребенка, не так ли? – нерешительно промолвил Тод. Женщина посмотрела на него, словно не понимая, о чем он говорит. – Воровать ребенка, мастер? Зачем? – Не знаю, – ответил Тод. – Я думал, он так поступил и привел ребенка сюда. Еще один удивленный взгляд. – Мы не можем прокормить собственных, зачем нам нужны чужие дети? – Ну, Джек стучался в наш дом, чтобы продать вертелы, и сразу после этого пропала моя маленькая сестра. Я до сих пор ищу ее. – Этот дом далеко отсюда? – Несколько миль. – Тогда Джек упал от слабости где-нибудь на дороге и не может вернуться назад. Уткнувшись головой в колени, она начала рыдать и стонать. Ребенок – тот, что был жив, – принялся вопить, иначе это назвать нельзя, и тянуть зеленый камыш. – Он знал, что Корри больна и слаба, когда уходил. Он бы уже вернулся назад, если бы силы не оставили его, хотя мог не подумать, что она умрет. Тише, тише, Дор, – добавила женщина, обращаясь к мальчику. – Не плачь, – сказал Тод малышу, у которого были самые большие и яркие глаза, какие я когда-либо видел. – Хочу к Корри, – ответил он. – Куда она ушла? – Она ушла к Господу, – очень мягко ответил Тод. – Она стала маленьким ангелом на небе. – Она прилетит ко мне? – спросил Дор, глядя на Тода сверкающими сквозь слезы глазами. – Да, – подтвердил Тод, который имел собственную теорию на этот счет и с детства полагал, что его мать всегда рядом с ним, как один из ангелов Господних, хранящих его от зла. – И когда-нибудь, ну, если ты будешь хорошим, ты отправишься вслед за Корри и тоже станешь ангелом. – Благослови вас Господь, мастер, – подхватила женщина. – Он всегда так будет думать. – Тод, – сказал я, когда мы вышли из палатки, – не уверен, что эти люди могли украсть ребенка. – Кто знает, на что способны люди, – возразил Тод. – Человек, у которого дома умирает свой ребенок, не стал бы причинять вреда чужому. Тод не ответил. Он застыл на мгновение, размышляя, куда теперь идти. Назад, в Ольстер, где наемный экипаж мог бы отвезти нас домой? В пользу этого говорила усталость, охватившая нас обоих вместе с разочарованием. По крайней мере, я едва мог переставлять ноги. Или же отправиться вниз по главной дороге в надежде на то, что кто-нибудь проедет и подберет нас? Или пойти через поля и изгороди, более коротким путем к дому, но без малейшего шанса на то, что кто-нибудь нас подвезет? Решившись, Тод отправился назад по дороге, которой мы пришли. Он шел впереди, и я увидел, как, внезапно остановившись, Тод повернулся ко мне. – Погляди-ка, Джонни! Я присмотрелся, насколько позволяла ночь и деревья, и увидел что-то на земле. Мужчина, упавший, по всей видимости, от истощения. Темное лицо было бледным, как у мертвого ребенка. Палка и вертелы валялись рядом. – Видишь его, Джонни? Это цыган. – Он без сознания? – Либо без сознания, либо притворяется. Интересно, нет ли где-нибудь поблизости воды? Но тут мужчина открыл глаза, возможно, наши голоса вернули его к жизни. С минуту или две он разглядывал нас, а затем медленно приподнялся на локтях. Тод, у которого только одна мысль была на уме, сказал что-то про Лину. – Малышку нашли, мастер! Тод, кажется, аж подпрыгнул. Его сердце, думаю, уж точно. – Нашли! – Уже давно дома и в безопасности. – Кто ее нашел? – Я, мастер. – Где она была? – спросил Тод куда более мягким тоном. – Расскажи нам. – Я возвращался назад из города, – (мы решили, что он имел в виду Ольстер), – и заблудился, эти места мне не знакомы. Перебираясь через ручей, выглядевший так, словно никуда не ведет, я услышал детский плач. Здесь была девочка, привязанная к дереву, раздетая, и… – Раздетая! – взревел Тод. – Раздетая догола, сэр, только старая грязная юбка была обернута вокруг нее. Она сказала, что какая-то женщина привела ее сюда, украла всю одежду и оставила ее здесь. Зная, откуда ее украли, – поскольку вы обвиняли в этом меня, мастер, – я отвязал ее и хотел было отвести домой, но ее ножки не привыкли к грубой земле, так что пришлось мне нести ее. Почти две мили, и мне это далось нелегко. Я оставил ее дома и пошел назад. Вот и все, мастер. – Что вы делали здесь? – спросил Тод так учтиво, как если бы он говорил с лордом. – Отдыхали? – Думаю, я упал, мастер. Я не помню ничего с того момента, как дошел до аллеи, пока не услышал ваши голоса. У меня во рту ничего не было сегодня, кроме глотка воды. – Вам ничего не дали поесть в том доме, куда вы привели малышку? Он покачал головой. – Я видел только ту же женщину, никого больше. Она выслушала меня и даже спасибо не сказала. Мужчина, поднявшись на ноги, подобрал вертелы, перевязанные веревкой, и палку. Но едва встав, он пошатнулся и упал бы снова, если бы Тод не подставил ему плечо. – Вот наше призвание, Джонни, – сказал Тод, обращаясь ко мне. – Какая жалость, но хорошая бы вышла картина: Самаритянин помогает обездоленному! – Я бы не принял помощи, сэр, однако у меня дома болеет дочка и я хотел бы добраться до нее. У меня в кармане лежит кусок хлеба, который мне сегодня дали в коттедже. – Ваша дочь поправится? – спросил Тод после паузы, гадая, как рассказать о произошедшем так, чтобы смягчить удар. Мужчина посмотрел вдаль, словно надеясь найти ответ среди далеких звезд, сверкавших на небе. – Прошлой ночью и сегодня днем она выглядела умирающей, мастер. Но на все воля Господа. – И порой он забирает детей из милосердия, – добавил Тод. – На небесах им лучше, чем здесь. – Да, – согласился мужчина, тяжело опираясь на Тода. Он бы никогда не добрался до дома без помощи, если только не полз бы на четвереньках. – Я проболел весь прошлый год, мне было все хуже, и я иногда думал, что, если придет мой черед, я был бы рад, коль мои дети ушли бы раньше. – О, Тод, – прошептал я в раскаянии, – как мы могли быть такими грубыми с этим бедолагой и обвинить его в том, что он украл Лину? Однако Тод лишь ткнул меня локтем под ребра. – Мне кажется, приятно думать о том, что маленький ребенок, которого мы любили, стал ангелом на небе, – сказал он. – Да, да, – ответил мужчина. У Тода не хватило храбрости открыть правду. Он же не священник. Он только спросил у мужчины, к какому именно цыганскому племени он принадлежит. – Я не цыган, мастер. Никогда им не был. Мы с женой не от природы смуглые, такими нас сделала жизнь под открытым небом, однако я англичанин по рождению и христианин. Моя жена – ирландка, но, говорят, у нее есть цыганские корни. Раньше у нас была повозка и мы ездили везде, продавая посуду, но год назад я заболел и слег, мы тогда снимали комнату, так что все вещи пришлось отдать в счет аренды и за долги. С тех пор для нас настали тяжелые времена. Вон моя палатка, мастер, и дальше я доберусь один. Спасибо вам большое. – Мне жаль, что я так резко говорил с вами сегодня, – сказал Тод. – Вот, возьмите, это все, что у меня есть. – Я возьму только ради дочери, сэр, может, это прибавит ей сил. Иначе я бы не взял. Мы честные люди, никогда не побирались. Спасибо вам обоим еще раз. Это был всего шиллинг или два, Тод все истратил, да у него и не было никогда много денег в карманах. – Хотел бы я, чтобы это был соверен, – сказал он мне, – но мы должны сделать для них что-нибудь более стоящее завтра, Джонни. Уверен, отец меня поддержит. – Тод, – сказал я, когда мы побежали прочь, – если бы мы поближе разглядели этого человека раньше и поговорили с ним, я бы не стал его подозревать. У него лицо, внушающее доверие. Тод расхохотался. – Джонни, опять ты за свое! Я всегда читал по лицам людей и в соответствии с этим выстраивал свои симпатии и антипатии. Дома меня называли растяпой за это (и за множество других вещей), особенно Тод, но мне казалось, будто я и в самом деле могу читать людей как раскрытую книгу. Даффэм, наш хирург в церкви Дайкли, велел мне доверять этому, как Божьему дару. Однажды, сбив с меня шляпу и проведя пальцами по лбу, он шутливо сказал сквайру, чтобы, когда тому понадобится узнать что-нибудь о характере человека, он спрашивал у меня. Сквайр только рассмеялся в ответ. К нашему счастью, знакомый нам джентльмен как раз проезжал мимо на двуколке, когда мы спустились с холма. Это был старый Питчли. Он довез нас до дома, и я еле смог слезть с повозки, настолько задеревенел. Лина лежала в постели, цела и невредима. Она не пострадала, если не считать испуга и пропавших вещей. Как мы поняли, женщина, забравшая ее, уже пряталась между стогами, когда Тод привел туда сестру. Лина рассказала, что женщина очень быстро поймала ее, схватила и зажала рот ладонью, все, что она успела сделать, – лишь вскрикнуть один раз. Я мог бы услышать этот крик, если бы Мак не шумел так сильно, стуча по железу. Насколько далеко в поля женщина унесла ее, Лина сказать не могла. «Мили!» – вот и все ее слова. Потом грабительница бросилась к маленькой рощице из нескольких деревьев, сорвала там с малышки одежду, завернула девочку в старую поношенную юбку и крепко привязала к дереву. Лина думала, что и сама могла бы освободиться, но была слишком напугана, а потом пришел этот мужчина, Джек. – Он хороший, – сказала Лина. – Он нес меня всю дорогу до дома, чтобы я не поранила ножки, но иногда ему приходилось присесть и перевести дух. Он сказал, у него есть бедная маленькая девочка, у которой с одеждой все так же плохо, как у меня, но ей сейчас не до того – она очень больна. Он сказал, надеется, что мой папа найдет эту женщину и посадит в тюрьму. Именно это и намеревался сделать сквайр, если ему выпадет шанс. Однако он вернулся домой незадолго до нас, когда все уже успокоились, – и это было к лучшему. – Полагаю, вы во всем вините меня? – воскликнул Тод, обращаясь к мачехе. – Нет, Джозеф, вовсе нет, – ответила миссис Тодхетли. Она почти всегда звала его Джозефом, ей не нравилось его прозвище так, как оно нравилось нам. – Дети обычно играют на треугольном лугу среди стогов, и никто никогда не думал, что им может что-то угрожать, я не считаю, будто ты в чем-то виноват. – Мне очень жаль, что я так поступил, – сказал Тод. – Я до самого последнего вздоха буду помнить, как испугался. От миссис Тодхетли он повернулся прямо к Молли с тем редким выражением лица, которое никогда не хотел бы увидеть никто из слуг. К Тоду все домашние относились с почтительностью. Если его старый добрый отец покинет этот мир, Тод станет хозяином. Что он сказал Молли, никто не слышал, но она еще три дня после этого гневно грохотала медной посудой. Но когда мы вернулись, чтобы помочь Джеку и его семье, было слишком поздно. Джек, палатка, живые люди и мертвый ребенок – все исчезло. Музыка ангелов I Как сквайр согласился на эту затею – просто уму непостижимо. Тод выразился очень резко, назвал детей всеми бранными словами, которые только можно найти в словаре, и заявил, что лучше уйдет переночевать куда-нибудь еще. Но он этого не сделал. – Совсем как она! – возопил он, взмахивая рукой в сторону миссис Тодхетли. – Вечно придумываешь всякую ерунду и прочее, чтобы только развлечь этих маленьких змеенышей! «Маленькими змеенышами» он называл детей из школы Северного Крэбба. Обычно на Рождество они получали угощение, и в этом году миссис Тодхетли решила – они должны получить его у нас, в Крэбб-коттедже, если сквайр не будет возражать против того, что дети немного пошумят вечером. Сквайра целый день заверяли, будто он ничего даже не услышит, и он (к нашему удивлению) сдался и сказал: дети могут прийти. Но только девочки, ведь мальчики должны были получить угощение позже, когда вдоволь набегаются на свежем воздухе. После того как разрешение отца было получено, миссис Тодхетли и школьная учительница мисс Тимменс, словно две трудолюбивые пчелки, все свое время посвящали подготовке предстоящего мероприятия. Вечер, на который они его назначили, был последним в старом году и выпадал на четверг. А приготовления, как мне кажется, развернулись в полную силу еще в предыдущий понедельник. В среду Молли испекла свои сливовые пирожки и булочки, в четверг, после завтрака, ее хозяйка пошла на кухню, помогать ей с пирожками со свининой и тарталетками. Судя по количеству приготовленного, школе этого должно было хватить на неделю. Сквайр отбыл в Айслип по каким-то делам, прихватив с собой Тода. Наши малыши, Хью и Лина, проводили день с ребятишками Летсомс, которые должны были вместе с ними позже прийти на угощение, так что дом был полностью в нашем распоряжении. Белая деревянная гладильная доска растопырила железные ноги возле окна на кухне, а перед ней Молли и миссис Тодхетли колдовали над тестом и раскладывали его по формам. Я сидел на краю доски, глядя на них. Наконец маленькие острые пирожки были сделаны и, загруженные все разом на один противень, поставлены печься, поэтому Молли то и дело бросалась к стоявшей во второй кухне печи проверить, не готовы ли они. За последние два дня снег укрыл все вокруг толстым слоем и продолжал сыпаться крупными хлопьями. Повсюду, куда ни кинь взгляд, пейзаж был белым и сияющим. – Джонни, если ты продолжишь есть варенье, мне придется тебя прогнать! – Тогда поставьте банку с другой стороны, милая матушка. – Ах! Да не съест мастер Джонни все варенье, хватит и на тарталетки, оставьте его в покое! – перебила Молли миссис Тодхетли тоном еще более жестким, чем ее печенье, когда я заявил, что лишь обмакнул в варенье обратную сторону вилки раза три или четыре. Варенье было не ее. – Не думаю, что стоит давать детям хлеб с маслом, – заметил я, увидев краем глаза сквозь приоткрытую дверь ряд бесконечных намазанных маслом кусочков хлеба. Молли только вскинула голову. – Кто это там пробирается через метель? – воскликнула вдруг матушка. Развернувшись к окну, я обнаружил, что это миссис Тревин – кроткая маленькая женщина, видавшая лучшие дни. После смерти мужа она пыталась зарабатывать на жизнь шитьем. Миссис Тревин была весьма плоха с тех пор, словно так и не отошла от шока. Однажды утром ее муж, как обычно, вышел из дома и отправился на работу – он служил клерком в конторе, – а домой его принесли мертвым. Погиб в результате несчастного случая. С тех пор прошло полтора года, но миссис Тревин все еще носила траур. Не особо церемонясь, миссис Тодхетли велела ей пройти на кухню, а сама продолжила заниматься тарталетками, пока они беседовали. Миссис Тревин шила платье для Лины и пришла сказать, что кружев не хватило. Матушка ответила: она была слишком занята, чтобы уследить за этим, и ей ужасно жаль, что ради подобного пустяка миссис Тревин пришлось идти сюда в такой снегопад. – Не шибко-то и далеко, мэм, – возразила та. – Мне все равно надо в школу, забрать домой Нетти. Тропинка такая скользкая, мальчишки делают на ней катки, и мне совсем не по душе, чтобы моя малышка ходила туда-сюда одна. – Как будто Нетти что-то может навредить, миссис Тревин! – вмешался я. – Если она и упадет, то это будет только рождественская шалость. – Несчастные случаи бывают так неожиданны, сэр, – ответила она, и на ее печальном лице промелькнула тень. Поняв, что напомнил ей о смерти мужа, я тут же пожалел о своих словах. – Мы вас ждем сегодня вечером, вы помните, миссис Тревин? – сказала матушка. – Не опаздывайте. – Вы были так добры, пригласив меня, мэм, – благодарно откликнулась та. – Я это сказала и мисс Тимменс. Уверена, ваша вечеринка окажется весьма необычной. Моя бедная малышка Нетти тоже будет в восторге. Пришла Молли, тащившая противень с пирожками со свининой, который только что достала из духовки. Матушка велела миссис Тревин взять пирожок и предложила ей стакан пива. Но та не стала есть угощение, а завернула его в бумагу, чтобы забрать домой, и отказалась от пива, дескать, у нее от него вечером разболится голова. Так что миссис Тревин ушла, и, пока все отвлеклись, я добыл себе еще один пирожок со свининой. О, они были великолепны! После этого утро вновь пошло своим чередом, а вместе с ним – приготовление тарталеток. Последнюю ложку паштета использовали по назначению, была открыта последняя банка варенья, и часы подсказывали, что уже почти час дня, когда явилась еще одна гостья – мисс Тимменс, школьная учительница. Она вошла, стряхивая на коврик снег с башмаков, ее тощую фигуру покрывал старый длинный плащ из сукна, а вечно красное лицо стало почти багровым. – Фу ты! Ну и денек, мэм, ну и денек! – воскликнула она. – И что вас заставило идти через метель? – спросила миссис Тодхетли. – Вы пришли по поводу скамеек? Зачем же, я ведь велела Люку Макинтошу передать вам, что они будут готовы к двум часам. – Он вообще не пришел, – ответила мисс Тимменс, возмущенная такой нерадивостью. – Совершенно никчемный человек этот Макинтош! Какие аппетитные тарталетки! – воскликнула она, садясь. – И как их много! – Попробуйте одну, – предложила матушка. – Джонни, передай их мисс Тимменс, и тарелку тоже. – Эта дурочка Сара Тревин пришла и грохнулась, – заявила мисс Тимменс, поблагодарив меня и взяв тарелку и тарталетку. – Шла-шла и поскользнулась на льду возле школы. Какая восхитительная тарталетка! – Сара Тревин! – воскликнула матушка, поворачиваясь к учительнице от гладильной доски. – Как так, она же была здесь час назад? Она сильно ушиблась? – Всего лишь синяки на одной стороне, черные и синие, от плеча до лодыжки, – ответила мисс Тимменс. – Эти несносные мальчуганы понаделали катков повсюду, мэм. И Сара Тревин, должно быть, пошла по одному из них, не глядя под ноги, вот что я думаю. Они только-только вышли из класса вместе с Нетти. – Боже мой! Она и так слаба, а теперь еще и это! – Конечно, могло быть и хуже, хотя бы кости целы, – заметила мисс Тимменс. – А Нетти испугалась до беспамятства, расплакалась и плачет до сих пор. Никогда не видела столь боязливого ребенка. – Сара Тревин сможет прийти сегодня вечером? – Не думаю, мэм. Она пролежит в постели еще несколько дней. Хотела бы я проучить этих мальчишек! Понаделали своих катков прямо на дороге и рискуют жизнями людей! Никол и вполовину не так строг с ними, как стоило бы, и я уже устала говорить ему об этом. Невыносимые невоспитанные обезьяны! Не то чтобы мои девочки были намного лучше: они обошли все катки в приходе, что с них взять! Из-за них и этих завиральных идей нового пастора, я уверена, моя жизнь – сплошная мука. Матушка улыбнулась, не отрываясь от печенья. Мисс Тимменс и пастор, общавшиеся безукоризненно вежливо, на самом деле были на ножах друг с другом. В ту пору, о которой я пишу, еще не распространилось возникшее позже движение за одинаковое образование для всех, но мировоззрение нашего нового пастора в Крэббе опережало время. Для многоопытной мисс Тимменс, как и для множества других проницательных людей, лучшим словом, обозначающим подобные воззрения, было «завиральные». – Он пришел вчера, когда уже сумерки сгустились, – продолжала мисс Тимменс. – У меня как раз шел урок Слова Божьего. «Что сегодня в программе обучения, мисс Тимменс?» – спросил он тоном мягким, как свежее масло. Все девочки вытаращились на него, широко раскрыв глаза. «Чтение, и письмо, и счет, и правописание, и шитье, – ответила я, рассказывая ему весь учебный план. – И сейчас я пытаюсь научить их исполнять свой долг перед Богом и друг другом. И по моим старомодным понятиям, сэр, – подвела я итог, – если каждая из этих бедняжек тщательно изучит все эти вещи, они будут куда больше приспособлены к той жизни, которую уготовил им Господь (как сказано в катехизисе), чем если вы станете учить их жеманности и гордыне этой вашей поэзией, рисованием и вышивкой». О, я всегда найду что ответить, мэм. – Мистер Брюс – добрый человек, просвещенный и все такое, – сказала миссис Тодхетли, – но он в самом деле выходит за границы разумного, пытаясь воплощать свои идеи, особенно когда это касается тех бедных крестьянских детей. – Разумного! – повторила за ней мисс Тимменс, ухватившись за слово, и в волнении потерла свой острый нос. – Как же! Хуже всего, что ничего разумного в этом нет. Ни на йоту. Пастор слегка повредился умом, мэм, в чем я твердо убеждена. Для юных леди такое возвышенное учение будет в самый раз, но где бы его могли использовать эти бедняжки? Что хорошего принесут им его таланты, его великолепное образование? Его конхиология [46] и метеорология, а также все остальные «логии»? Какую службу они им сослужат в будущем? – Ну, моя-то жизнь точно была бы лучше, если бы я учила все эти вещи, – саркастически вставила Молли, не в силах больше держать язык за зубами. – Прекрасная бы из меня вышла кухарка! Надолго бы сохранила свое место – любое из мест, которые у меня были. Я бы не стала с такими странными разговорчиками приходить к сквайру, мисс Тимменс. – Так люди говорят, не только я, – вспыхнула учительница, обратив весь свой гнев на Молли. – Такое уж мнение. Тебе бы лучше заняться выпечкой, Молли. – Что я и делаю, – ответила та. – Выпечка больше мне по душе, чем все эти нездешние штучки. Но хорошо бы я знала, как это делать, если бы моя голова была забита изучением всего того, что подходит только лордам и леди. – Разве это не то, о чем я говорю? – парировала мисс Тимменс, оставляя за собой последнее слово, после того как Молли вернулась к печи. – Бедняжки посланы в мир работать, мэм, а не изображать из себя великих ученых, – вставая, добавила она. – А если это новое веяние в образовании когда-нибудь утвердится, уж будьте уверены, вся страна перевернется с ног на голову! – Уверена, такого не будет, – мягко ответила матушка. – Возьмите еще одну тарталетку, мисс Тимменс. Вот эти с малиной и смородиной. II Гости начали прибывать в четыре часа. Снегопад утих, вечер был прекрасным, чистым и холодным, на небе ярко светила луна. Большую кладовую в задней части дома освободили и устроили в ней огромный камин. Стены украсили еловыми ветвями, свечи расставили в оловянные подсвечники, под ними расположили скамейки из школы. Это была главная игровая комната, но и все остальные помещения в доме тоже открыли. Миссис Хилл (бывшая миссис Гарт, которая слишком быстро потеряла своего беднягу Дэвида) и Мария Лис, коих пригласила мисс Тимменс, пришли помогать с детьми. Пришла бы и миссис Тревин, если бы не упала на катке. Мисс Тимменс явилась во всем великолепии: фиолетовое шелковое платье с красной лентой на талии, кружевной чепец украшен красными ягодами остролиста. Дети, поначалу оробевшие, расселись на скамьях и притихли как мышки. По всей видимости, самой застенчивой была девочка лет семи, одетая словно леди: белое платье, черный кушак и ленты на рукавах. У нее были утонченные черты лица, голубые глаза, вьющиеся золотистые волосы. Звали ее Нетти Тревин. Намного превосходившая остальных детей, она оглядывала их – и сразу становилось ясно: ей совсем не место среди столь грубых натур. Ее маленькие ручки дрожали, когда она цеплялась за платье мисс Тимменс. – Глупая крошка, – воскликнула та, – чего бояться в этой прекрасной комнате, где собрались все ее добрые друзья! Верите ли, мистер Джонни, я с трудом привела ее сюда. Говорит, страшно идти без мамы! – О, Нетти! Ну что ты, тебе будет очень весело! Твоей маме стало лучше к вечеру? – Да, – прошептала Нетти, набравшись смелости и взглянув на меня сквозь мокрые от слез ресницы. Порядок предстоящего вечера был таким: сперва чай, к которому детям полагалось так много хлеба с маслом и сливовых пирожков, сколько они могли съесть, затем – игры. Позже – мясные пирожки и тарталетки, и все закончится тортом, а если они не смогут съесть его, то заберут домой. После того как чай был выпит, пришли наши соседи, семья Кони, и мы, сидя на полу, сыграли несколько раундов в «Отними туфлю». Я, решив порисовать подальше от шумной компании, обнаружил, что мисс Тимменс высказала сквайру свою жалобу относительно того, что пастор вмешивается в школьные дела. – Это перевернет правильный и естественный порядок вещей, как мне видится, – говорила она, – давать столь возвышенное образование тем, кто должен зарабатывать на хлеб в поте лица своего, подобно слугам, и ничего более. Как вы считаете, сэр? – Согласен! Конечно согласен! – почти выплюнул сквайр, принимая, как обычно, эту тему близко к сердцу. – Для них хорошо уметь читать и писать, складывать цифры и знать, как шить и убирать, стирать и гладить. Такое образование им нужно, если они хотят провести жизнь, прислуживая какой-нибудь семье или став женой рабочего. – Да, сэр, – согласилась мисс Тимменс, вся светившаяся от удовольствия, – но некоторые, например, мистер Брюс, пытаются перешибить здравый смысл. На днях он… Ну что опять, Нетти! – внезапно прервала свою речь она, не закончив, поскольку малышка, одетая в белое, подошла к ней на цыпочках и спрятала голову в складках фиолетового платья, надеясь найти убежище. – Никогда не видала столь застенчивого ребенка! Оставишь ее играть с остальными – она убегает. Что тебе еще надо? – весьма рассерженно продолжала мисс Тимменс. – Неужели ты думаешь, господа съедят тебя, а, Нетти? – Тебе нечего бояться, малышка. Что это за ребенок? – добавил сквайр, пораженный ее внешностью. – Скажи сквайру, как тебя зовут, – властно промолвила мисс Тимменс. Девочка взглянула своими прекрасными голубыми глазами на сквайра с таким выражением, словно умоляла не кусать ее. – Нетти Тревин, сэр, – прошептала она. – Боже мой! Эта бедняжка – дочь Тревина! Она так похожа на отца. Такая нежная девочка. – И такая глупая, – добавила мисс Тимменс. – Ты пришла сюда играть, Нетти, знаешь ли, а не прятаться ото всех. Что делают сейчас остальные? О, они хотят играть в «Кошку в углу». Ты тоже можешь поиграть, Нетти. Эй, Джен Брайт! Забери Нетти и присмотри за ней. Найди ей какой-нибудь уголок, она вообще ни во что не играла! Подошла высокая нескладная девочка: сутулые плечи, низкий лоб, грубые черты лица, взлохмаченные жесткие волосы, толстые ноги в грубых сапогах – мисс Джен Брайт. Она схватила Нетти за руку. – Да сэр, вы правы, малышка очень нежная, изящная, такой контраст с большинством этих девочек, – продолжила мисс Тимменс разговор со сквайром. – Посмотрите хоть на ту, которая увела Нетти: она такая же, как все остальные. У них, то есть у большинства из них, конечно, недалекие родители, и какое бы образование ни попытались вбить в их головы, ничего не изменится. Как я сказала тогда мистеру Брюсу… Ну, я никогда не закончу! Теперь он здесь! Ей на глаза попался молодой пастор, маячивший вдалеке. Длинный плащ, высокий жилет, никакого белого воротничка на обнаженной шее – он выглядел весьма модно. Но ни модный вид, ни свежие идеи мистера Брюса не находили понимания в Северном Крэббе. Сквайр, изначально столь возражавший против вечеринки, оказавшись в самой ее гуще, весь сиял от удовольствия. Выбрав нескольких детей, включая наших и малышей Летсомс, мы захватили гостиную, чтобы поиграть в «Поймай свисток». Сквайр случайно заглянул туда, как раз когда мы готовились начать, и мы позвали его быть охотником. Никогда в жизни я этого не забуду. Мне кажется, ни разу прежде я так не смеялся. Сквайр не знал игры, ее хитростей: он кружился вокруг своей оси, заслышав, как кто-то подул в свисток за его спиной, ухватившись за этот звук, веря, что кто-то из малышей держит свисток в руках, и убежденный в этом, не представляя, что свисток прикрепили к задней пуговице на его пиджаке. Его озадаченное лицо, пока он гадал, куда же свисток мог подеваться и как он ускользнул от него, было незабываемым зрелищем. Взрывы смеха, вероятно, разносились далеко за оврагом. Тод смеялся так, что ему пришлось сесть на пол, хватаясь за бока, Том Кони сотрясался от хохота. – Эм, мистер Тодхетли, как вы считаете… – растягивая слова в своей обычной манере, начал Брюс, поймав сквайра, все еще разгоряченного и раскрасневшегося после «Охоты на свисток». – Могу ли я собрать этих малышей на четверть часа и прочесть им небольшую лекцию по пневматике? Я немного изучил данный предмет. – Будь проклята эта пневматика! – взорвался сквайр и, увидев озадаченное лицо пастора, продолжил, скорее твердо, чем вежливо: – Дети пришли сюда играть, а не замусоривать себе мозги. Или не быть застреленными, если я правильно понимаю, что такое «пневматика». Извините меня, Брюс, я знаю, вы хотели как лучше. – Пневматика! – повторил старик Кони, пытаясь понять, что это за слово. – Вы не думаете, дорогой пастор, что это скорее в ведении королевского астронома? После «Охоты на свисток» требовалась передышка. Я прислонился спиной к стене в большой комнате, наблюдая, как длинные живые цепочки, состоящие из детей, яростно тянут друг друга в разные стороны: шла игра в «Апельсины и лимоны». Миссис Хилл и Мария Лис сидели бок о бок на одной из скамеек, обе выглядели ужасно печальными, без сомнения, вспоминая о своем прошлом. Никто не видел улыбки на лице Марии Лис с тех пор, как столь трагически погиб Даниель Феррар. Ба-бах! С полдюжины «лимонов», тянувших «апельсины» слишком сильно, к несчастью, упали на землю. Мария пошла спасать их. – Я все думаю о моем бедном Дэвиде, сэр, – сказала миссис Хилл со вздохом. – Как бы он наслаждался этим зрелищем: ярким и веселым. – Но он в месте куда более лучшем, нежели это, вы же знаете. – Да, мастер Джонни, я знаю. – Слеза скользнула по ее щеке. – Там, где он сейчас, все прекрасно. В свои лучшие дни миссис Тодхетли напевала песню, первые строки которой были такими: Все яркое померкнет, чем ярче, тем быстрее. Исчезнет первым то, что было нам милее. Слова миссис Хилл заставили меня вспомнить эту песню, а вместе с ней и то, что в мире ничто не длится вечно, ни удовольствие, ни веселье. Все померкнет или умрет, но в грядущей лучшей жизни все будет вечным. И Дэвид уже вступил в эту жизнь. – Ну и где же эта глупая маленькая Нетти? Столь неласковые слова обронила мисс Тимменс. Однако хотя язык у нее и вправду был злым, сердце было добрым. Дети собрались за длинным столом, уставленным мясными пирожками и тарталетками, но, оглядывая их, мисс Тимменс заметила, что Нетти пропала. – Джен Брайт, пойди отыщи Нетти Тревин. Не смея ослушаться, однако со взглядом, полным ужаса от мысли, что ее долю столь вкусных угощений съедят в ее отсутствие, Джен Брайт удалилась. Она вернулась почти в тот же миг, сказав, что Нетти «тут нет». – Мария Лис, где Нетти Тревин? – спросила мисс Тимменс. Мария развернулась к ней. – Нетти Тревин? – повторила она, ища девочку глазами. – Не знаю. Должно быть, где-то в другом месте. – Ради всего святого, найдите ее! Мария Лис нигде не смогла ее отыскать. «Нетти Тревин!» – раздавалось то тут, то там, но ответа не было. Слуг послали поискать наверху, однако тоже безрезультатно. – Она застеснялась и спряталась где-нибудь, – сказала мисс Тимменс. – Уж я ей покажу! – Не могла ли она забраться в бочку для дождевой воды? – предположил сквайр. – Молли, иди проверь. Вряд ли она могла быть там: высота бочки составляла шесть футов. Но, поскольку сквайр однажды сам забрался в нее, будучи ловким мальчуганом и имея все причины полагать, что его ждет порка, естественно, он первым делом подумал об этом. – Ну она же должна быть где-то! – воскликнул он, пока мы смеялись над ним. – Не могла же она сквозь пол провалиться. – Кто видел ее последним? – повторила мисс Тимменс. – Вы слышали, дети? Перестаньте есть хоть на минуту и отвечайте. Много споров, сомнений, переспрашиваний. Собравшиеся, казалось, были глупы как куры. В конце концов, насколько это было возможно, удалось выяснить, что никто из них не видел Нетти с тех пор, как они играли в «Кошку в углу». – Джен Брайт, я сказала тебе отвести Нетти играть с остальными и найти ей уголок. Что ты с ней сделала? Вместо ответа Джен Брайт попыталась тайком откусить кусочек от своего пирожка. Мисс Тимменс перехватила ее посреди этой попытки и заставила отвернуться от стола. – Ты меня слышала? Ну же, не стой как дурочка! Просто отвечай! Джен Брайт и правда выглядела на редкость по-дурацки: рот широко открыт, глаза округлились, лицо совершенно растерянное. – Пожалуйста, госпожа учительница, я ничего с ней не делала. – Ты должна была сделать хоть что-то, ведь держала ее за руку. – Я ничего не делала, – повторила девочка, флегматично качая головой. – Ну, так не пойдет, Джен Брайт. Где ты ее оставила? – В углу, – отвечала та, по всей видимости отчаянно пытаясь вспомнить. – Когда я была кошкой и побежала на другую сторону, вернулась – ее уже не было. – Она же не могла ускользнуть от всех и сбежать домой! – воскликнула миссис Кони. Учительница ухватилась за эти слова. – Именно об этом я и думаю последние несколько минут, – призналась она. – Да, миссис Кони, можете быть уверены, так оно и есть. Она убежала по снегу и вернулась к матери. – Тогда она ушла без своих вещей, – вмешалась Мария Лис, войдя в комнату с черным плащом и шляпкой в руках. – Дети, это же вещи Нетти? Дюжина ребятишек одновременно произнесли «да», подтверждая, что это и в самом деле одежда Нетти. – Значит, она должна быть в доме, – решила мисс Тимменс. – Она не настолько глупа, чтобы выйти на улицу в такой холод, не прикрыв шею и руки. У этого ребенка есть капля здравого смысла. Она сбежала, спряталась и, наверное, уснула где-нибудь. – Она, поди, залезла в трубу, – прокричала Молли из дальнего угла комнаты. – Мы везде уже посмотрели. – Лучше посмотреть еще раз, – сказал сквайр. – Возьмите побольше света – две или три свечи. Все это было очень странно. И, пока продолжался разговор, мне в голову пришла история старой Модены, про поэта Роджерса и прекрасную молодую наследницу Донатисов, которая воплотилась в нашей песне «Ветвь омелы». Не могло ли это робкое дитя застрять в таком месте, откуда ей не выбраться самой? Сходив на кухню за свечой, я поднялся по лестнице и сперва направился на чердак, заставленный коробками и разнообразной рухлядью, а затем уж в комнаты. Нигде я не мог найти ни малейшего следа Нетти. Войдя в кухню, чтобы вернуть свечу, я обнаружил Люка Макинтоша, бледного как смерть. Спиной он опирался о шкаф Молли, его руки тряслись, а волосы встали дыбом. Тод стоял перед ним, едва сдерживая смех. Макинтош только что ворвался в заднюю дверь, отчаянно напуганный, и заявил, что видел призрака. Не в первый раз я становился свидетелем трусости этого человека. Веря в призраков и гоблинов, духов и ведьм, он едва ли мог ночью согласиться пересечь овраг Крэбб, потому что там иногда видели свечение. Здравомыслящие люди говорили ему, что этот свет (и правда, никто не знал, откуда он брался) – всего лишь блуждающие огоньки, болотные огни, возникающие от испарений, но Люк не слышал голоса разума. В этот вечер случилось так, что сквайр отправил Макинтоша с поручением на почту в Тимбердейл, и тот только что вернулся. – Я и огонь видел, сэр, – говорил он Тоду испуганным голосом, запуская трясущуюся руку в волосы. – Он плясал на краю оврага, больше всего на свете похожий на блуждающий огонек. Мне это совсем не понравилось, сэр, так что я со всех ног бросился прочь от оврага и направился прямиком к дому, сюда, накрыв голову и не желая больше ничего видеть из тех ужасов, которые могли мне встретиться. Весь белый, такой он был. – Мертвец в саване, оставивший свою могилу ради прогулки при луне, – серьезно ответил Тод, кусая губы. – Погребальные одежды, наверняка. Длинное белое одеяние, белее снега. Лучше бы мне молчать, но это был Даниэль Феррар, – добавил Люк, низким мрачным голосом, весьма подходящим к тому, что он говорил. – Его неупокоенный дух бродит по земле, вы же знаете, сэр. – И куда же пошел его призрак? – Упаси меня Бог увидеть, сэр, – ответил Макинтош, тряся головой. – Я бы не стал следить за ним ни за что на свете. Я после этого не очень-то медленно шел сюда: через поле, и прямо в дом. – Летел подобно ветру, я полагаю. – Мое сердце колотилось как сумасшедшее, мастер Джозеф, и я очень надеюсь, сквайр не станет снова посылать меня через овраг после наступления темноты! Я этого не вынесу, сэр, я лучше уволюсь. – Должен сказать, ты нигде не сможешь работать, Макинтош, если позволишь подобным страхам лишать тебя разума, – вставил я. – Ты ничего не видел, это все фантазии. – Ничего не видел?! – повторил Макинтош в полном отчаянии. – Как же, мастер Джонни: я никогда не видел более ясно за всю мою жизнь! Это было большое белое страшное привидение, которое пронеслось мимо меня с рыданиями. Надеюсь, вам никогда не выпадет несчастья увидеть подобное, сэр! – Уверен, этого не случится. – Что здесь происходит? – спросил Том Кони, выглянув из-за двери. – Макинтош видел призрака. – Призрака! – воскликнул Том и расплылся в ухмылке. Макинтош, все еще дрожащий, вновь начал свой рассказ, весьма его улучшив позаимствованной у Тода иронической фразой. – Мертвец в саване покинул свою могилу на церковном дворе. Боюсь, это мог быть только Феррар, лежащий как раз у самого края, за границами освященной земли. Я никогда не решался приблизиться к тому месту, где он похоронен, и никогда священник не читал над ним, мистер Том! Но вместо того чтобы проникнуться серьезностью слов, касавшихся Феррара, Том Кони лишь рассмеялся. Окончив бесплодные поиски в подвале и сыроварне, вернулись слуги и увидели Макинтоша. – Дай ему кружку горячего эля, Молли, – велел Том. И мы оставили их, собравшихся вокруг Макинтоша, с открытыми ртами слушавших его историю. Из того факта, что Нетти Тревин отсутствовала в доме, можно было сделать лишь один вывод: несчастное дитя убежало домой к матери. С непокрытой головой, обнаженными шеей и руками, она пошла через метель и, как выразилась мисс Тимменс, могла замерзнуть насмерть. – Маленькая идиотка! – воскликнула в гневе мисс Тимменс. – Сара Тревин точно станет винить меня: дескать, могла бы и получше присматривать за ее дочерью. Но одна из старших девочек, Эмма Стоун, которая обрела память только после того, как переварила ужин, в эту критическую минуту вдруг заявила: они уже закончили играть в «Кошку в углу» и даже в «Апельсины и лимоны», что шли следующими, когда она видела Нетти Тревин и говорила с ней. Эмма рассказала, что она шла по коридору, ведущему к кладовой, и увидела Нетти, которая «сжалась в комок возле стены в середине коридора, словно боялась, что ее кто-нибудь увидит». – Эмма Стоун, ты говорила с ней? – спросила мисс Тимменс, выслушав это признание. Конец ознакомительного фрагмента. Текст предоставлен ООО «ЛитРес». Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес. Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом. Читайте больше книг на сайте онлайн-библиотеки mir-knigi.org