Автор : Мирошниченко Григорий Ильич Название книги: Азов Читать на сайте: https://mir-knigi.org/author/miroshnichenko-grigorii-ilich/azov Григорий Мирошниченко Азов [Азов - any2fbimgloader2.jpeg] Моей старой матери, казачке КСЕНИЯ МАТВЕЕВНЕ, защищавшей с балтийскими матросами наше правое дело, и моему отцу ИЛЬЕ ИВАНОВИЧУ, сложившему голову в боях за город Ленина, посвящаю роман с глубокой сыновней любовью. _Автор_ [Азов - any2fbimgloader3.jpeg] МОСКВА На то казак и родился, Чтоб русской земле пригодился. _Народная поговорка_ ГЛАВА ПЕРВАЯ Над седым Доном-рекой тучами кружились жирные вороны. Они садились на левом берегу и, хлопая крыльями, делили добычу. Расправившись с нею, вороны долго чистили о сырую прибрежную землю острые, перепачканные кровью клювы, а потом, с трудом поднявшись, черным шумящим всполохом перелетали за Мертвый Донец. С утра начинало кричать проклятое воронье, и не было от него покоя вольным казакам ни днем, ни ночью. Вороний крик слышался в густых камышовых заводях, над саманными куренями, над казачьими городками, над табунами коней и еще громче в степи, за Монастырским урочищем, и здесь, над Черкасском и над Раздорами. И чего бы ему, воронью ненасытному, не успокоиться? Зачем оно, прожорливое, словно со всего света слетелось сюда, к Дону тихому, к Азову – турецкой крепости? Чернеет от воронья все – и небо, и земля… То не буря в степ широкый Соколив прыгнала, — То на Дон велыкий тягне Черных галок хмара. – Э-э! Гляди, казаки! – задумчиво сказал одетый по-походному атаман Алексей Старой, седлая белого коня Султана. – Заполонили наш Дон чернокрылые. К добру ли?.. Не повременить ли с отъездом? Какую вы про то думу держите? Казаки, обступившие атамана, зашумели: – Ждать нам, пока воронье угомонится, негоже. Езжай, атаман! Челом бей царю и молви там, на Москве, про все наше казацкое житье-бытье, про все, о чем мы тебе сказывали. Езжай, Старой, не мешкай. Коня не жалей, гони и не чини в пути задержек. А грамоту нашу сам знаешь, атаман, как подавать царю. Все передай государю Михаиле Федоровичу [1], на чем мы прежде стояли и на чем впредь и надолго стоять будем. Молви ему, что басурманские обиды невмоготу больше терпеть казакам. – А воронье? – повторил атаман Старой, взнуздывая горячего коня. – Накаркает оно нам лиха. – Давно накаркало, а хуже нам не будет, – сказали казаки. – И про воронье царю православному молви. Много, мол, крови казачьей пролилось, оттого и воронье кружится. Ну, с богом, езжай! Да не оглядывайся. Старой расправил усы смоляные, длинные, пригладил ладонью пушистую бороду и сказал: – Ну, коли так, едем с богом! – и степенно нагнулся, взял из-под копыта коня горсть земли, насыпал ее в ладанку, а затем сунул ладанку за пазуху. Нога атаманская скользнула в дорогое стремя. Тут подошел атаман войска Донского Епифан Радилов, в зеленом зипуне, шепнул что-то Старому на ухо, потом спросил громко: – Поклоны всем отбил? – Да нет же, – виновато ответил Старой, – про женку свою чуть не забыл. – И глаза его засветились. – Отбей поклон. Хоть она у тебя и турецкого роду-племени, а все-таки твоя, казацкая, женка. Отбей! И Дон для нее люб да дорог, – говорил Радилов. – А в Москве, – наставлял он, – не гневите царя, не злите бояр, угождайте святейшему патриарху [2] да всяко чтите их, лаской склоняйте к войску. Упаси бог задираться вам! Да вражды с султаном не ищите, похваляйте во всем турского посла Фому Кантакузина. Слушая наставления Радилова, казаки не перечили атаману, но хмурились и в душе кляли его, зная, что он давно уже льнет к большим боярам. Радилову думы вой­ска – далекие думы. Деньги да подарки для Епифана – важнейшая статья. Плывут они широкой рекой в его богатый двор – царь и бояре жалуют атамана за верную службу… Но станица атамана Старого отправлялась в Москву с другой думой. – Ты помни, Алеша, главное – волю войска, – сказал старейший атаман Михаило Черкашенин и, помолчав, добавил: – А женку свою Фатьму не забывай. Атаман кивнул головой, поправил шапку с малиновым верхом и вырвал ногу из посеребренного стремени. Быстро пошел Старой к своему куреню. Фатьма, дочка трапезондского наместника Мустафы, заморская красавица, привезенная на донском струге из Трапезонда, любила атамана Старого насмерть. Не чарами Фатьма обворожила атамана, а своей на редкость доброй душой да нежной лаской. И даром что мусульманская дочка – то не в укор ей. Не обижали Фатьму донские казаки, хвалили ее атаманы, Старой любил… Стан у Фатьмы тонкий. Брови стежками. Идет она по земле – что лебедь плывет по воде. А скажет Фатьма словцо по-турецки – поймешь, не зная ее языка… И Старой был всем казакам казак. Плечистый, осанистый, дородный. Сафьяновые сапожки шиты по голенищам золотом. Синий бархатный кафтан и широкие, красного шелка, штаны. Кунья шапка, кунья опушка по кафтану. Серебряные пуговицы с позолотой. Кто на Дону не знавал атамана Старого! Его видали в горячих схватках с крымскими татарами, на Адзаке – Азовском море, на Черном море, в невольничьей Кафе – Феодосии. Узнала его и Фатьма. Она изведала его доброту, храбрость и отдала казаку всю душу. Вышел Старой из куреня, крикнул казакам: – На конь! – прыгнул в высокое седло и помчался с десятью своими спутниками. «Ты прости, ты прощай, наш тихий Дон Иванович», – запели станичники в дороге. Из землянки не скоро вышла Фатьма. Тихо поднялась на плоскую крышу и протянула к небу тонкие руки. – Аллах! – прошептала она, и горячие слезы покатились по ее лицу. Белый конь атамана летел словно птица. А следом за атаманом мчались казаки: Терентий Мещеряк – отпетая голова, Афонька Борода – лихой наездник, Левка Карпов – станичный песенник, Степан Васильев, Федька Григорьев, Тимофей Яковлев, Иван Омельянов, Спиридон Иванов, Иван Михайлов – славные рубаки; последним – Салтанаш, азовский перебежчик… Легкая станица атамана Алексея Старого отправилась с Дона на Москву. То было в 1625 году. Оставшиеся казаки долго стояли на крутом берегу Дона, кидая кверху лохматые шапки. Покрыв головы, пошли в городок, чтоб сгладить легкой станице вином, брагою да медом хмельным путь-дорожку дальнюю. ГЛАВА ВТОРАЯ Дорога к Москве была тяжелая и опасная. Тянулись очень долго сыпучие пески, сменяли их полосы чернозема, шумели полные реки, стояла после дождя невылазная грязь, особливо под Валуйками. А в темных лесах, на перелазах и по сакмам слякотным того и гляди наскочат разбойные люди. Держись, казак, за саблю острую и не забывай, в котором мешочке у тебя свинец лежит, где порох сухой припрятан! Глаза держи настороже. Не спи, казак, в седле. И костер, если надобно, разведи подальше от дороги. А чуть что – ногу в стремя! Коней не рассед­лывай. Дорога длинная, незнаемая, всякого человека она терпит. По Валуйской дороге мало ли царских, да турецких, да кизилбашских [3] послов езжало! Купцы, бояре, дворяне богатые везли по ней товары. Да только теперь, к удивлению станичников, Валуйская дорога была пуста. Сказывали, стала она пуста потому, что конному, пешему показаться нельзя было: убьют, зарежут. Однако донская станица атамана Старого без помехи въехала в Валуйки. Кони донские пристали, ушами водят, дрожат и едва на ногах держатся. вернуться 1 Михаил Федорович (1596—1645) – первый царь из династии Романовых, избранный на престол Земским собором после освобождения Москвы от польских захватчиков. вернуться 2 Речь идет о патриархе Филарете (Федоре Никитиче Романове; 50-е гг.XVI в. – 1633), соправителе царя, носившем титул «великого государя». вернуться 3 Кизилбашских – персидских. У главной съезжей избы в Валуйках гарцевал на сером сытом коне, в золоченом уборе, князь-воевода Григорий Волконский. Он сидел в седле надменный и строго глядел на подъезжавших казаков. Огромная горлатная шапка едва держалась на голове. Сабля у Волконского была кривая и расписанная узорами, широкая рукоять из слоновой кости. Дорогонькая сабля! Атаман Старой глянул на нее и со своей сравнил. Своя была лучше: легкая. Кашлянул атаман. Казаки тоже громко закашляли. Воевода молчал. Атаман пристально посмотрел в насмешливые глаза воеводы. – Ну, что уставился на меня своими буркалами? – проворчал Волконский. – Далече собрались? – В Москву, князь-воевода, – ответил атаман. – А грамоты проезжие? – Без грамот мы не ездим. – Добро! Кладите грамоты. Зачем к Москве спешите? – С великими вестями. – Поведайте. – Да нет уж, воевода: те вести писаны к самому царю-государю. Другим читать не велено. – И воеводам? – спросил Волконский, поправляя гордо шапку. – И воеводам. – Ха-ха! – надменно расхохотался воевода и слез с коня. – А не дури. Давай-ка грамоты, отписку [4] с Дона! – Отписку я не дам, – сказал Старой и тоже слез с коня. – Отписка с Дона будет читана мною только царю в Москве. Она за войсковой печатью. – Вон как! – хмуря чело, сказал воевода, дернув себя за ус. – Иди-ка в съезжую. Там разберем. В съезжей, развалясь на лавке и упершись широкой спиной в стену, воевода Волконский учинил атаману Старому допрос. Он стучал кулаком по столу, вскакивал, садился, грозил. – Да вы, – кричал он, – воры, разбойники! Да вы ослушники царя! Я – воевода на Валуйках и судья! Захочу – всех до единого на вечное богомолье отправлю. Захочу – в остроге сгною! А захочу – царю отпишу. Отписку вашу читать давайте! Мне все должно быть ведомо. Иначе не стану я кормить вас из царских запасов, раз­бойники… Атаман спокойно слушал воеводу. – Вот что, князь-воевода, – с усмешкой сказал Ста­рой, – мы не разбойники и не воры. Мы – царские холопы. И ты есть царский холоп. Отписок для тебя нету, И ты бы, боярин-воевода, для тех скорых царских ве­стей подводы нам дал. Кони у нас пристали в дороге. Сам видишь. Изголодались мы. И напрасно кричишь на нас. Жил бы лучше в ладу с нами. А не станешь в ладу жить с нами – не ровен час, прибьем! Давай подводы! – закончил он решительно и подступил поближе к воеводе. – Подвод для вас у меня нет, – ответил Волконский и хотел было подняться и выйти из съезжей избы. – Нет, князь-воевода! – настойчиво сказал атаман. – Постой! Давай подводы! Мы едем в Москву по самым скорым делам. – А я того не знаю. – Эге, воевода! – зашумели казаки. – Царское дело рушить! Задержку чинишь! Челом ударим царю. Царь потрясет твою рыжую бороду, стряхнет с тебя твою воеводскую одежу. А будет маловато, то он тебя и с Валуек вытряхнет… Вот такой же строптивый был воронежский воевода, князь Долторуков-Шабан. Царя гневил. Так мы его прибили! Ты дашь подводы? Услыхав такие слова, воевода притих, гнев припрятал. – Я – ближний царю боярин. Я – князь! – сказал он. Станичники захохотали: – Ближний царю боярин? Ты валуйский вымогатель! Живешь на даровом корму, на посулах [5] людских. Поминки [6] принимаешь. Казаков по всем дорогам грабишь… Да нешто царь доверил грабить нас? – Ты вот что, князь Волконский, – сказал Левка Кар­пов, – коль приехал на Валуйки покормиться – кормись, а мы едем по делу наиважнейшему, не задерживай нас попусту. – Чего толкуете? – добавил Афонька Борода. – Коней возьмем сами. Пусть только крикнет! Он тут недавно станицу легкую ограбил. У атамана Федьки Ханенева саблю булатную сорвал, а ей было пять рублев цена; семь золотых взял, да пять рублев, да цепь золотую, весу в пять золотых. Знаем, каков воевода Гришка Волконский. Ни совести, ни стыда! Срам один. Очи твои лукавые! Где кони? Ребята, бери коней! Нам ехать надоть. – И то дело, – поддержал Старой. – Ступайте на конюшню! Нам на Валуйках мешкать нельзя. Не больно ли долгую песню затянул ты, князь-воевода? Ведь мы на твоих коней понадеялись. – Зачем, братцы, шумите так, – оробел Волконский. – Я вам раздобуду наидобрейших и наибыстрейших коней, найду подводы. А вы мне все же скажите, с какими-такими важными вестями скачете к царю? Алеша Старой, поправив саблю, лукаво подмигнул казакам и обратился к хитрому воеводе: – Мы едем к царю-батюшке с жалобой на всякие воеводские порядки. В печенках у нас сидят турки, татары да воеводы! Мы ноне едем жаловаться на… валуйского воеводу! Сам посуди, можно ли нам терпеть твое грабительство в государстве! Воевода нахмурился, отвернулся. – Правду сказал тебе атаман, – подхватили казаки. – Скажи-ка, атаман, ему все. Да мы теперь у такого разбойника и подвод брать не станем. Пешком до царя дойдем. – Дойдем! – подтвердил атаман. – Но для какого же дела царь воеводу поставил в Валуйках? Неправдой служить? Он ставил воевод, чтоб они воеводство держали нерушимо, чтоб судьями были народу. Да царь же Михай­ло Федорович велел всем воеводам блюсти порядок. Вот тут и писано в моей поминальнице. Вон, читай-ка! – Я не учен, – солгал воевода. – Так слушай, мы зачтем. Царь то ж писал: «Чтоб воеводы и приказные люди наши всякие дела делали по нашему указу и служилым бы, и посадским, и уездным, и проезжим – никаким людям насильств не делали, и посулов и поминок ни от каких дел, и кормов с посадов и уездов на себя не имали; и на дворе у себя детям боярским, и стрельцам, и казакам, и пушкарям быть, их хлеба молоть, и толочь, и печь, и никакого изделья делати на себя во дворе, и в посадах, и слободах не велели, и городскими и уездными людьми пашен бы не пахали и сено не косили…» Слышишь, воевода? Это про твою грешную душу царь прописывает. Оглох? Ну, ты хоть покажи нам ту цепь золотую, что взял у Федьки Ханенева. Аль не покажешь? Царю поведаем едино. Воевода, видя озлобленность казаков, стал ласковей. – Давайте, – сказал он вкрадчиво, – расстанемся по-честному. Не легкое дело знаться с донцами… Того и гляди беду накличешь. Хочу попотчевать вас чем бог послал. Вы, вижу, добрые люди. Пойдемте к столу. Стал воевода кормить донцов сытным обедом, угощать крепким пивом. Но подвод и коней все-таки не дал. Покормили казаки своих коней, почистили, холодной водой напоили и тронулись в путь-дорогу. А воевода, выпроводив их за городские стены, в обгон станице спешно послал гонца к царю с своей отпиской. В ней было ска­зано: «Государю-царю и великому князю Михаилу Федоровичу Гришка Волконский, холоп твой, челом бьет. Сентября, государь, в двадцать пятый день приехали к нам, холопем твоим, на Валуйку з Дону атаман Алек­сей Старой с товарищи одиннадцать человек. А сказали, государь, нам, холопем твоим, что посланы-де они к тебе, государю, к Москве з Дону от атаманов и от казаков, ото всего войска с великими вестьми, а вести-де, государь, писаны тебе в отписке. А прочитать, государь, им атаманы и казаки давать никому не велели. Шумели на Валуйке, подводы, которые им даваны, не брали. А про посольское дело и про крымские вести словом ничего не сказали; а сказывают, государь, за собою везут вести великие. Для скорых вестей мы им давали по две подводы да и проводника. А нам неведомо, государь, с какими вестями и куда они едут. От войска з Дону с ними письма никакого нет. А от подвод наших атаман Старой, чтоб порухи ему не вышло, отказался. Атаман поехал на мореных ко­нях. И ежели какая задержка выйдет у них на пути, не обессудь, царь-государь и великий князь Михайло Федо­рович всея Руси». ГЛАВА ТРЕТЬЯ Который день мчались казачьи кони к Москве. Московскую дорогу поливали осенние дожди. Но кони бежали и бежали, то крупной крутой рысью, то полным галопом, то в легкий намет. Комья порыжелой грязи со свистом летели от копыт. Дорогие седла, повстинки [7], сумы кожаные с рухлядишкой мелкой и вся дорожная казачья одежонка почернели от липкой грязи. Казаки ехали молча, угрюмые, голодные. Медный казан с треножником они в спешке забыли в Валуйках, и теперь не в чем было готовить пищу. вернуться 4 Отписка – донесение. вернуться 5 Посулы – взятки. вернуться 6 Поминки – подарки. вернуться 7 Повстинки – подседельные подстилки из шерсти. Села безлюдные мелькали мимо плывущей дороги. Они были убоги, придавлены, пусты. Дворы разгорожены. Сараи раскрыты. Кони казацкие все чаще и чаще спотыкались, вязли в грязи, падали. Султан, белый конь атамана, бежал впереди и разгоряченно мотал головой. Он бросал на землю густую пену, играл ушами. Пар от коней валил клубами. Атаман сидел на коне, опустив поводья. Тяжелая дума томила его. Дон ли, оставленный далеко позади, тревожил его? Москва ли, маячившая впереди? Фатьма ли, оставшаяся на плоской крыше бедного саманного куреня – одинокая тополинка? Нет, Фатьма не забудет его, Фатьма вечно будет ему верна, люба и дорога… Москва заполонила все его мысли! Москва раздольная, Москва кипучая да колокольная… Как ныне встретит она его? Он помнит Москву при самозванцах. Тогда от Белокаменной пепел один остался. Тогда горел Белый город, горел Китай-город; над развалинами церквей плыл тяжелый смрад… Припомнит ли ныне великий царь Михайло, как он, рядовой казак войска Донского Алексей Старой, под водительством атамана Феофилакта Межакова [8], под знаменами Минина и князя Пожарского ходил на приступ Китай-города?.. Недавно это было. Где тут упомнить царю тех донских казаков, что вызволили его из Китай-города. Тогда молодой царь вместе со своей матерью, инокиней Марфой Ивановной, чуть было не помер голодной смертью в плену у ляхов… Каков теперь наш царь? Добрый? Милостивый? Должно быть, милостивый. Так хотелось верить Старому: царская милость нужна была казакам. Припомнил еще атаман Кострому, куда ездил он с Шереметевым, с архимандритами бить челом нареченному царю всея Руси Михаилу Федоровичу Романову, чтоб он, не мешкая, ехал со своей матушкой на Москву царствовать. И присягнули тогда со всем народом русским донские казаки и атаманы московскому царю и «на письмо положили» свое крепкое обещание. Много с тех пор воды утекло по Дону-реке в Азовское море, много казаков полегло в безводных степях донских и на подступах к Крыму, много утонуло их в синем море. Гниют казачьи кости под Москвой, под Царьградом, под Азовской крепостью. Султан проскочил мостик, треснувший под его копытами, выбежал на скользкую горку, споткнулся и сразу упал, подвернув к коленям свою голову. Атаман едва успел высвободить отяжелевшие ноги из стремян. Покачиваясь как пьяный, он сказал: – Ну, вот и лихо грянуло, други мои. Подыхает мой Султан. Ой, лихо! Султан поднял голову, как бы прислушиваясь к тому, что говорил Старой; прочертив копытами по земле полукруги, хотел было подняться, но не смог и, жалобно заржав, точно прощаясь со своим хозяином, грузно повалился на бок. – Отъездился! – промолвили казаки и сняли лохматые шапки. – Добрый коняга был. Теперь, видно, и нашим коням несдобровать, коли Султан упал. Атаман повел глазами, словно считая оставшихся коней, но ничего не сказал. Кони, совсем худые и измученные, тяжело дышали. Казаки съехались в круг, спешились. И тогда атаман молча расстегнул седло, отнес в сторону, отвязал походные сумы с рухлядью, снял дорогую уздечку. Потом казаки оттащили Султана к опушке леса. Там атаман достал из своей ладанки щепотку заветной донской земли, посыпал ею Султана, сказал: – Ты, добрый конь, верно служил мне. Спасибо за службу! Вовек не забуду тебя! Прощай, Султан! И казаки повторили за ним: – Прощай! Атаман велел казакам расседлать коней, накормить досыта, дать роздых. День отдыхали. Ночь отдыхали. Ночь была теплая, длинная, черная. На небе горели звезды. Ветер стонал в лесу. Казаки спали, подложив под головы седла. Не спал только атаман. Он долго глядел на небо, прислушивался к шорохам в лесу, к журчанью речушки за лесом. И все ему мерещились крестьянские села у дороги, разоренные избы, крытые старой соломой, неогороженные дворы, опухшие от голода дети, высохшие от нужды беспросветной старики и бабы. – Россия-матушка! – проговорил атаман, как бы беседуя сам с собой. – Велика ты и сильна, богатств твоих никому не исчислить. А вот жизнь подъяремная на твоей земле терзает народ, что лютый зверь. А все от них идет, все от бояр лютых. Карпов повернул голову и прислушался. – Ты с кем это, атаман, беседу ведешь? – спросил он тихо. Старой, помолчав, ответил: – Да сам с собою… Эк, сколь отмахали мы на конях, а режет глаз нищета крестьянская. Стонет голь перекатная… Сирот на Руси немало. – Ну, известно, без коня казак – кругом сирота, – ответил недослышав, Левка. – Да не про то я, Левка… Правда, что казаку конь себя дороже… Я о другом. Все же родился казаком – горе под ноги! Казак любую беду смело встретит. А я про тех промолвил, кто по дорогам нам встречается. Сколь горя хватает беднота, а кинуть то горе под ноги лишь немногие смеют… Но тут Карпов, заметив сверкнувший за кустами ого­нек, тихонько подполз к Старому. – Ты слышишь, атаман, стерня позади нас хрустнула? Лихие люди подходят! – Дурное мелешь! – ответил Старой. – Откуда в такой глуши разбойным людям быть?.. Огонек еще раз сверкнул позади и быстро потух. Опять сверкнул. Хрустнули сухие ветки кустарника, и отчетливо послышались чьи-то тяжелые шаги. – Буди станицу! – сказал атаман. Карпов стал будить казаков. Те молча поднимались и хватали сабли в руки. Но атаман, не вставая с земли, сказал задумчиво: – Глядишь вот на небо, а звездочек на нем несметное число… Там, видно, а не здесь счастье людское. И вдруг из темноты леса раздался громовой голос: – Гляди, купец, да поглядывай! Ишь где счастье на­шел, дурь-голова. На землю бы глянул… Чьи люди будете? Ответ перед нами держите не мешкая. Атаман помедлил с ответом. Тогда из темноты раздался уже другой, простуженный голос: – Ванька, переверни-ка телегу, загороди дорогу… А ты, Оська Калуга, вели пожечь поляну… Мы их ножами переполосуем. – Ножами? – крикнул атаман, вскочив. – Почто же так? Идите поближе с вашими ножами – мы саблями вас приласкаем, из пистолей и ружей поприветствуем. – А и пойдем! Чего тут толковать?.. Порежем всех до единого. Нам не впервой!.. Оська Калуга, скликай войско! – выкрикивал кто-то злобно. И где-то невдалеке перевернулась с тяжелым грохотом телега. И сразу вблизи казаков вспыхнули две сотни фа­келов – горела солома, подвязанная тряпьем на шестах. – А ну-ка, Петро, заходи с тыла! – Всех насмерть режь! – Прирезывай! Дорога и лес, из которого вышли люди с ножами в ру­ках и с факелами, озарились красным светом. Казачьи кони встревожились, захрапели. Наскоро заседлав коней, казаки вскочили в седла, приготовились. Один лишь атаман стоял впереди конных, возле издохшего Султана, без шапки и без сабли. А яркие факелы со всех сторон плыли из ночной темноты. Левка спросил: – Рубиться будем, атаман? Старой ничего не ответил. Он пристально всматривался в плотно смыкающийся строй людей, одетых в жалкие рубища. Прямо на атамана пошел высокогрудый, широкоплечий мужик. Он держал в руке толстый, с двух сторон заостренный кол. Мужик смело подошел к Старому, глянул на него недобрыми, широко открытыми глазами. Факелы приблизились и осветили его строгое, с крупными чертами лицо, высокий лоб и черную бороду. Кинув взгляд на Султана, он усмехнулся: – Подох, что ли? – А ты не видишь? – ответил стоявший сзади атамана Левка Карпов. Мужик искоса строго глянул на Левку («Тебя-де не спрашивают, чего суешься?») и стал вертеть в правой ру­ке кол с такой силой, что тот, вертясь колесом, посвистывал. Тем временем волосатые, грязные, исхудавшие люди в лохмотьях плотно сошлись и окружили станичников. Наигравшись колом, здоровенный мужик, заложив огромные пальцы в рот, три раза оглушительно свистнул, а затем сурово спросил у атамана: – Куда лежит ваш путь-дорога? – К царю-батюшке. – Мы от царя, дурь-голова, бегим, а вы, идолы, к царю путь держите? Дороги у нас, стало быть, разные. Вот тоже идут голые да босые от царя-батюшки, – добавил он, показывая на мужиков с ножами. – А там вон их еще больше, – махнул он рукой по направлению к дороге. – Там тоже бегут от царской милости и ласки. Сытость да волюшка всем нужны. Вы кто такие? Купецкий обоз охраняете, видно? Товаров много везете? вернуться 8 Феофилакт Межаков – вожак отряда донских казаков, оставивший самозванца и принявший активное участие в освобождении Москвы от поляков. – Товаров у нас никаких нет, – ответил атаман. – Ну, ништо, прибьем вас и так до смерти! Видно, царские вы холопы! Иван, свисти-ка дальним кострам, пускай все люди идут сюда. Тут пир у нас пойдет горой! Молодой парень, стоявший справа от мужика, тоненько свистнул, и люди с трех сторон из-за дороги двинулись к станичникам. Атаман заявил с усмешкой: – Мы не купцы и не охрана купецкая… И не холопы царские. Мы – донские казаки! Мужик с размаху сунул свой кол в землю: – Эх, мать ты моя! Донские казаки? Да как же я сразу вас по одеже не признал? – Всё так, а вы-то, вижу, люди русские, почто ж ножами резать нас, казаков, собрались? – Да, мы все люди русские! – засмеялся басовито мужик. – Калуга, Тула, Кострома… Орлы слетелись над дорогами со всех российских городов. Все русские. – Гуляете? – спросил Старой. – Гуляем, брат казак. На Дон путь держим. Неволя шею петлей захлестнула! – На Дон? А на Дону у нас не царский мед. – Мы меда царского уже наелись, боярского вина напились вдоволь. Казаки тем временем слезли с коней, а мужики с факелами расселись на земле. Старой сел рядом с предводителем беглых. Беглые люди звали его Осипом из Калуги. Осип жадно расспрашивал атамана и казаков про Дон, рассказывал о горьком житье-бытье при боярах – своем и других. – Нет мочи, братцы. Неволя хуже смерти! Атаман Старой говорил Осипу и людям его: – На Дону у нас жизнь нелегкая. Там можно жить лишь так: либо в стремя ногой, либо в пень головой. Беда кружит да всюду сторожит. У нас там наши вороги – турки азовские, татары крымские, ногаи кубанские – бесперечь жгут городки, в полон берут старых да малых. Только гнездо совьешь себе, как птица, а злые вороги берут да разоряют. Защиты царской нет… Осип Петров хмурился, о чем-то думал и изредка поглядывал украдкой на своих товарищей, а те прислушивались к разговору, подбрасывая хворост в большой костер, и испытующе глядели на своего вожака и на Старого. Беседа длилась долго. Уже потухли факелы, костер стал угасать, а звезды светились все ярче. Когда беседа кончилась, Осип медленно поднялся, провел широкой ладонью по густым волосам и решительно выдернул кол из земли. – Изведаем счастье у вас на Дону! – сказал он твердо, протянув руку Старому. – Турецкая неволя, брат, вижу, не легче боярского ярма! А все же голову сложить за Русь куда краше, чем изнывать в неволе. Пойдем мы на Дон!.. – Коль возвернемся из Москвы, то еще встретимся, – приветливо ответил атаман. Вслед за Петровым поднялись все беглые, и пошли они на Дон широкой сиротской дорогой, лесами да болотами. Дороги те были многотрудные, но они вели на Дон многих русских людей со всех концов страны, искавших вольной воли да светлой доли. Проводив беглых, казаки снова легли на отдых. Атаман Старой долго не спал. Лишь на заре он склонил голову возле седла и уснул. А когда звезды потухли и за леском поднялось солнце, атаман приказал заседлать заводного, подмейного, коня. И поехали они дальше… В светлое воскресенье казаки легкой станицы подходили к Поклонной горе, навьюченные своими седлами. На седлах лежали пестрые сумы, снятые с коней нарядные уздечки. С подоткнутыми зипунами, грязные, шли казаки за своим атаманом, молча поглядывали по сто­ронам. Только Левка Карпов, шедший сзади, ругался: – И чтоб оно провалилось, то царское дело, что досталось на нашу горькую долю. И чтоб царю там, на Москве, нелегко икнулось! Сидит царь-государь на крученом да золоченом троне, а того не видит, что мы обливаемся потом и кровью – землю свою защищаем. Афонька Борода остановился. Он дождался Карпова и, хлопнув его по плечу, сказал: – Надоело нам слушать твои побаски, Левка! Пора помолчать! Ты б лучше нам песню спел. Придем на Москву – расположимся, пришлют за нами гонца царского, повезут в Золотую палату, и там царь повелит своим боярам коней купить нам, царского жалованья дать, камки на приезде и на отъезде, вина да пива… Пивал ты когда-нибудь царского вина? Казак, перестав ругаться, ответил: – Пивать не пивал, а слыхать слыхивал. Любил я слушать россказни приезжих казаков про царское пиво, про мед. Но то сказки – «по усам текло, а в рот не попало». Попадет ли когда? – Сегодня попадет, – подбадривал Левку Борода и зашагал с ним рядом. – Вот и попьем. Ох, попьем! – причмокнул он и размашисто вытер рукавом зипуна пересохший рот. – Не клони голову книзу, казак! Бывало и похуже. Дойдем! Позади всех казаков брел единственный еще не подохший карий конь Левки Карпова. На коне не было уже ни седла, ни навьюченной поклажи. Конь брел сам по себе. И брел он за казаками, должно быть, потому только, что видел еще впереди себя широкую спину хозяина. Мохнатая голова карего коня уже клонилась к земле. Высокие ноги его бессильно подламывались. Он еле шел дрожа. – Эх, жалко Чардынца, – сказал атаман, закуривая трубку. – А что поделаешь? И толкнуть жалко его. Время придет – сам упадет. Левка слышал слова атамана. Защемило сердце его. Чардынец, словно в колыбели теплой, качал Левку, в седле. Своими быстрыми ногами он вынес – нет, выхватил – отважную казацкую голову из-под острой татарской сабли под Азовом. Чардынец бывал под Астраханью, гулял с Левкой Карповым на Тереке, скакал в Крыму под Карасубазаром. А теперь Чардынец не дойдет до Москвы, не вернется больше в донские степи… Упадет на дороге, и никто, кроме Левки Карпова да казаков, бредущих с ним, не вспомянет его добрым словом. Конь упал при подходе к Москве. Левка услышал падение Чардынца, оглянулся, но не подошел к коню, только смахнул слезу горючую, крест положил три раза. Отдохнул казак на седле и опять зашагал следом за всеми. На Дону не знали, что посланная к царю легкая станица бредет к Москве, терпя большие лишения, еле живая, без коней. Там ведали, конечно, что путь до Москвы нелегок, но твердили: атаманом артель крепка! Поехали молодцы с Дону – вернутся к дому! Там даже бабы всегда говорили: «Береженого коня и зверь не берет». А тут что вышло? И волков казаки не видали, и коней не стало. Эх, головушки разудалые казацкие! Приголубят ли вас в Белокаменной? Загрустилось казакам на дороге подмосковной. И вот затянули они с горя песню родную, дальнюю: Как убит был под Азовом добрый молодец, И привернулись к нему три ластушки, Три ластушки, три касатушки: Как первая ластушка – родная матушка, А другая ластушка – сестра родная. Как третья ластушка – жена молодая… Подхватили ту песню все донцы, и понеслась она словно птица к Москве-матушке. Где мать плачет, там река бежит, Где сестра плачет, там колодези, А где жена плачет, там роса стоит… И тучи плывут и плывут над ними. То сталкиваются, то расходятся и снова плывут, набухшие и тяжелые. Вдруг атаман закричал радостно: – Гей вы, казаки славные! Молодцы удалые! Москва перед нами! Эва, Москва! И Левка загорланил не своим голосом: – Гляди-ко! Убей меня бог, разрази меня гром – я такого не видал! Москва! ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ Перед изумленными донцами внезапно цветастым ковром раскинулась Москва. Сверкая широкой лентой среди бесчисленного множества играющих на солнце золотых маковок церквей, петляла Москва-река. За ней широко раскинулись, громоздились – не охватить глазом – дома, дворцы, старинные башни. Совсем недавно Москва, истребленная огнем, стояла с порушенными царскими хоромами, дворцовыми палатами, без кровель, окон, дверей. Прибывшему из Костромы молодому царю негде было поселиться. А теперь боярские дома и даже хоромы Василия Шуйского, превращенные поляками в развалины, отстроились. В Замоскворечье высоко поднялся на месте срытого новый Земляной вал. А возле Фроловских ворот величественно встала шестигранная Московская башня. На башне той – прохожий мужик поведал казакам – установили диковинные, дотоле невиданные часы. Обновилась и кремлевская зубчатая длинная стена. Она еще выше поднялась над новыми деревянными и каменными домами. Сторожевые кремлевские башни стояли по углам по-прежнему. На одной из этих башен каменных в воскресные дни гудел на всю Москву и окрест нее колокол. Перед главной же кремлевской стеной воздвигались еще две невысокие стены, а впереди тех стен – что новых церквей, колоколов, часовен голубых да малиновых, башен больших да башенок – не сосчитать! Колодцы стояли на перекрестках улиц. Возле тех колодцев толпились бабы с ведрами, с кадушками. Повсюду пестрели новенькие, только что навешенные ставенки, нарядные круглые и четырехгранные крылечки, горбатились пахнущие сосной и дегтем мосты и мосточки. Жизнь на Москве начиналась сызнова. Москва, что живун-птица, крылья расправляла. Шли казаки по Москве, ошеломленные величием ее, оглушенные непривычным галдежом. Припоминалось им старое: пожары Москвы, разбойные времена Сигизмунда и Владислава. Не вымерла Москва! Не уморила ее свирепая чума, занесенная дурным человеком из Индии. Не уморил ее голод тяжкий. Не свалили ее боярская крамола и смута на Руси. Спасители отечества явились к ней вовремя: народное ополчение, Пожарский, Минин и другие. Давным-давно Иван Калита, повелел снять колокол в Твери со Спаса и перевезти его в Москву, чтоб накрепко утвердить владычество Московского государства. То же сделал и Царь Иван III, подчинив новгородцев Москве, – заставил перевезти их вечевой колокол из Великого Новгорода и установить его в Москве на главной колокольне. И ныне свеча Москвы не угасая горит! Сияет на Красной площади девятиглавый Василий Блаженный! Стоят на Москве царь-колокол да царь-пушка! А не так давно казалось: неоткуда подать разоренной Москве спасение. Пылали монастыри Чудов и Вознесенский. На Большом посаде пожаром были объяты Твер­ская, Дмитровка, Рождественка, Мясницкая до Фрола, Покровка до церкви Василия. Все то помнил донской атаман Алексей Старой, своими глазами видел. А теперь он шел по Москве и показывал все своим казакам. Атаман вспомнил, как казаки штурмовали Китай-город, когда в нем засел польский полковник Струсь. Там вот, у Пушечного двора, шла жаркая битва. А там, на старых Кулишках, у Крымского двора, на Софийке, у Яузских ворот, на Лубянке и Сретенке, тоже жарко бились. А вот у того крайнего двора казаки читали грамоты патриарха Гермогена, низвергнутого поляками и брошенного в сырое подземелье. – Здесь, братцы, – вздохнув, сказал атаман, – славный князь Пожарский и патриарх Гермоген вышли к нам насупротив и возгласили: «Казна русская истощена! Возьмите, храбрые воины, церковную утварь: она пойдет вам в залог обещанного войску награжденья». – «Нет, – сказал наш атаман Феофилакт Межаков, – по неразумию своему донские казаки служили презренным самозван­цам, Заруцкому и Маринке Мнишек; теперь мы верой и правдой послужим Русскому государству. Во искупление своей тяжкой вины, пока не очистим Москвы от погани, на Дон не возвернемся. Оставьте, великие мужи, в монастырских стенах всю церковную утварь, что вынесли…» – Да ну? – изумился Афонька Борода, перекладывая седло с одного плеча на другое. – Утварь не взяли? – Не взяли, – промолвил атаман. – Зачем нам она?.. Ну и врубились мы в поганые полки полковника Струся! Засверкали сабли наши вострые. И почали мы биться за Москву смертным боем. А пока мы бились на тесных ули­цах Москвы, князь Димитрий Пожарский встретил своим войском под стенами Горелого городища польского короля Сигизмунда… Атаманы Марков да Япанчин в том кровопролитном бою особо отличились вместе с храбрым воеводой Иваном Карамышевым. Сигизмунд был разбит наголову и побежал к себе в Польшу. А на дороге он все бросил: пушки, награбленную рухлядишку и все обозы… Левка спросил: – А довелось ли тебе, атаман, повидать Сигизмунда? – Нет, не видал, – ответил Старой, – другие видали. Сказывают: на голове – клок волос, усы кверху, глаза жабьи! При входе на Красную площадь атаман сбросил на камни седло, вытер рукавом потный лоб и степенно перекрестился на все четыре стороны. То же сделали казаки. Возле них толпились любопытные зеваки: мужики рязанские, плотники ивановские, маляры суздальские, штукатуры ростовские, каменщики коломенские. Здесь же проходили мужики в рваных сермягах, с топорами, кирками, лопатами. За плечами у них висели мешки дерюжные, казаны закопченные, пилы острые. Шли мужики нечесаные, худые, грязные. Один из них жевал пирог. Был он древний, согнувшийся, в рваной сермяге, похожий на мокрого облезлого воробья. – Куда идешь, бедняга? – ласково спросил атаман седого старца. Тот резко обернулся. – Аль не видишь, дурь-голова? Москву поднимать! – ответил он сердито и кивнул на топор, висевший у него за поясом. Атаман усмехнулся, а старец спросил: – Почто ж седла на себе тащите? Коней, видно, на Москве пропили? – Пропили, божий человек, пропили, – шутливо ска­зал атаман. – И седла, поди, пропьете? – И седла, божий человек, пропьем. – Пропить недолго. Москва деньгу хватает крепко: портки последние пропьешь. Афонька Борода обратился к мужику: – Да мы, старец божий, до царя идем. – За чаркой пива? – Чаркой не споишь нас. – Ну, знать, за царским жалованьем? – Угадал! Аль жалко? – вмешался Левка Карпов. – Да мне не жалко. Только вот бояре тяжелы. Боярам не попадайтесь! Кнутами выпорют. А нет – вон там, – он указал на Лобное место, – почетвертуют. Куснул старик край пирога, проглотил и, оглядываясь, стал догонять мужиков, спустившихся к Москве-реке. – Куда же подаваться будем? – спросил Афонька Борода. – В Посольский приказ аль прямо к царю? – Пойдем сперва к Ульянке, к вдовице, чтобы не дать ошибки, – сказал атаман. – Баба она бойкая, все порядки на Москве знает. Расспросим ее обо всем, почистимся с дороги, кафтаны новые наденем, а там за чаркой и смаракуем, что делать дальше. Жива ли только Ульянка? Подхватили казаки седла с уздечками и зашагали по шумным улицам Москвы. ГЛАВА ПЯТАЯ На Никольском мосту была теснота невиданная. Везде стояли жующие люди: пироги ели, а шапки держали под мышкой. Сновали торговцы с берестяными лукош­ками: – Седни пироги с вандышем! [9] Кому пироги с вандышем? – Ой, врет, ребята! Пироги у него с постной телятиной. А теленок его околел! – прокричал высокий и тонкий, как жердь, парень без шапки и проплыл со своим деревянным лотком вдоль улицы. – А вот пироги с вязигой! Жареные! Подпаренные! Маслом приправленные. С вязигой! Ешь, мужики, пироги с вязигой… – Не угодно ли кваску хлебного? Квасу! Весь свет обойдешь – такого не найдешь! Живот не разопрет от квасу – молитесь Спасу! – Гребенки новые, слоновые! Вшу чешут, а гниды сыпятся. Гребенки! Гребенки! Пироги смачные! Бабы удачные! В воздухе веяло перегаром масла. Пахло жареными пирогами, луком, горелым тестом, приправами всякими. Афоньке, да и всем остальным захотелось есть. – Что стоит пирог? – спросил Афонька облизываясь. – Пирог – един грошик! – Пошто так дорого? – Было когда-то дешевле… Тебе погорячее аль обыкновенный? – Погорячее, – сказал Афонька. – И нам давай, – отозвались все казаки. – Да нам бы еще кваску, – сказал Левка Карпов, съев пирог. И не успел он этого сказать, как перед казаками словно из-под земли выкатились две высокие кади с квасом и кувшин с розовым суслом. – Куплю-продам! А нет – даром отдам. Пей – не хочу! За Неглинным дороже! Нищие обступили казаков со всех сторон и стали просить копеечку. Атаман загреб из кармана шаровар медные грошики и швырнул их под ноги. Перед бочками с квасом теснились нищие. вернуться 9 Вандыш – снеток. – Вы, черти безногие, безрукие, потише! Потише! – закричал торговец. – Кадь с квасом повалите! – Но толь­ко сказал он это, кадь перевернулась, и зеленовато-бурый квас потек из нее к толкающим друг друга нищим. – Эх, дьявол тебя побери! Барыш уплыл. Платите за квас, казаки: по вашей вине убыток несу. – Возьми свой убыток, – сказал добродушно атаман, протягивая торговцу деньги. – Еще одну кадь перевернуть за это надо. Пошто так много дал? – сказал один безрукий. Закусили казаки, попили кваску вдоволь и побрели усталые к Ульянке. Глаза у казаков слипались, на солнце жмурились. И все думали об одном: добраться бы поскорее да задать бы в доме Ульянки такого храпака, чтоб на Дону слышно стало. А мужики в лаптях, торговцы в опорках так и сновали по всем улицам. Работные люди, согнувшись, таскали тяжелые бревна, волоком на длинных бечевах, на шарах катили серый камень. На крышах вновь выстроенных домов стучали молотками плотники, кирпич лепили печники. Отовсюду густо валил народ. Сколько его в Москве! Важно, сторонкой, двигались бояре, похожие на Гриш­ку Волконского, – горлатные шапки, шубы, подбитые куницей и соболями. За ними шли начальные люди стрелецких полков, в кафтанах с застежками. Шли стрельцы московские – с пищалями, длинными мушкетами, в оранжевых кафтанах с черными петлицами; шапки вишневого цвета, зеленые сапоги. За спиной у стрельцов бердыши – топоры с широкими лезвиями полумесяцем; шли головы стрелецкие – полковники; стремянные, одетые в красные кафтаны с белыми петлицами. Ехали на конях воеводы в дорогих ратных уборах и в ерихонках – медных шлемах времен Димитрия Донского; боярские дети, ратники с луками, со стрелами, с самопалами, ратники в шеломах. Важно выступали думные чины в богатых одеждах, окольничьи, стряпчие, посадские, служилые, торговые, дьяки, подьячие – всякого звания русские люди. Встречались и иноземные, пришлые люди. Всем были дела в Москве. Шумит и пестрит, рябит в глазах Москва. – Ну и Москва же! – воскликнул атаман, подходя к крайнему дому на одной из улиц. – Ну и Москва! Голова от нее, матушки, кружится… Атаман постучал кулаком в ворота. Из деревянного невысокого дома с клетушкой на резное крыльцо, возле которого положили свои седла казаки, вышла Ульяна, отворила ворота. Это была высокая, статная, в полной красе, румяная баба. Белая, грудастая. Руки полные, круглые, как сдобная булка. Брови чернее сажи. Глаза карие и смешливые. Ульяна удивила казаков, пожалуй, не меньше самой Москвы-матушки. Всплеснула Ульяна руками, кинулась на шею атаману: – Алешенька, сокол ты мой залетный, дальний! Да думала ли я, гадала ли? Да знала ли я, что приведет еще меня господь глядеть в твои ясные очи!.. – и заголосила на всю улицу, запричитала. – Постой, Ульяна! Не дури, баба, – степенно, но все-таки растроганно сказал атаман. – Я нынче ведь женатый. Пусти, не балуй – задавишь. Да брось голосить: людей пугаешь! – Алешенька! – продолжала голосить Ульяна. – Родные вы мои, казачки лихие, мои атаманы донские, да как же я истомилась по вас. Слезы уже все выплакала… Вот как был у меня атаман Смага, а за ним еще Радилов, так больше никого и не было… Пожалуйте в избу, дорогие гостюшки! Пожалуйте. Не обессудьте! Идите в терем мой. Всем место дам. Захлопотала Ульяна. – Седла кидайте в сенник. Сумы бросайте в клетушку. Хватайте ведерочки, бежите за плетень к колодцу. Воды несите – обмыться вам с дороги надобно… Мои сизые голубочки! Да как же это вы прилетели сюда? Забегала, заметалась Ульяна по горнице, точно в доме пожар случился. Все завертелось. Печеное, вареное легло на широкий стол, хмельное было поставлено под образами. – Вот это баба! – сказал восхищенно Левка Карпов, притопнув каблуком. ГЛАВА ШЕСТАЯ В просторных сенях домика Ульяны казаки скоблили седла, чистили уздечки, забрызганные грязью дорожные зипуны. Стены простых хором вдовицы Ульяны всегда были увешаны узорным шитьем. Она была известной на всю Москву швеей-мастерицей. И хотя у каждого боярина и были свои выдумщицы-мастерицы, белошвейки, но к ней, Ульяне, боярыни и боярышни несли и кокошники, и ру­бахи для вышивки, и венчальные платья. А шила она не дорого, да любо. Быстрее и лучше ее никто на Москве не шил. Атаман раскрыл свои походные сумы и подарил Ульянке за ее хлопоты и заботу тафтяную шубку огненного цвета. Легкая шубка была на векошьих черевах с бобровым пухом, о восьми корольковых пуговицах. Быстроглазая хрупкая Фатьма, жена атамана, могла бы той легкой шубкой окутать свой тонкий стан раз четверо. А Ульяне Гнатьевне та шубка жар-цвета пришлась как раз впору. – А не велика ли? – насмешливо подмигнув Ульяне, спросил Афонька Борода и, подбоченясь, стал разглядывать и любоваться Ульянкой. – Ай, и баба! – Сказал он громче. – Ай, красная! Да любой казачина оженится на тебе. Целуйте дивчину, хлопцы! Царь-баба! – Да ну вас! – пропела Ульяна, крутанулась на каблучке возле Афоньки. – А вот тебе, Ульянушка, сафьяновые ходики-сапожки, лазоревые, по золоту писанные, – продолжал выкладывать атаман. – Бери, Ульяна, да помни донского атамана. Она хотела было поцеловать Старого в губы, но тот отшатнулся. – Не надо, Ульяна. Сказал же тебе: я женатый. Не балуй! Бери вот и фатинку белую, турецкую. Кружало надень жемчужное. Атаман держал ожерелье в протянутой руке, и словно вода полилась ключевая с его пальцев. Ульяна схватила его и надела. Глянула в дорогонькое, висевшее на стене зеркальце и обомлела: – Орлики вы мои! Да что ж вы сделали, со мною? Царицей стала. Матушка ты моя! Ой, казачки! Голова закружилась. – И понеслась она целовать всех казаков подряд. – Задаток бери, казак! – сказала она горячо, звонко поцеловав Левку Карпова в губы. Потом сгребла Федьку Григорьева и прижалась к нему так, что дух у казака сперло. – Ой, хлопцы, ратуйте! – хриплым голосом закричал Федька. – Задушит! Задорный, звонкий смех покатился по дому. Атаман, хватаясь за живот и поглядывая на Ульяну, неудержимо хохотал. Перецеловав всех, Ульяна присела на лавку и принялась примерять лазоревые сапожки, едва всунула в них ноги. А вот фатинка белая, турецкая, с легкой опушкой – хоть тресни – мала, не втиснуть Ульяне голову. И так и этак поворачивалась Ульяна, вытягивалась, старалась не дышать, – нет, не лезет, проклятая. Бросила она острый взгляд на смеющегося атамана и со злостью швырнула к его ногам негодную фатинку. – Да ты не сердись, Ульянушка: заместо фатинки дам тебе выдру, белок с десяток добрых. Ну, не сер­дись! – Я и не сержусь, – тихо сказала Ульяна. – Челом тебе бью, холопка твоя, государь мой Алексей Иванович! Я рада твоей ласке и подаркам! Таких у меня еще не было. – И стала просить казаков садиться за стол, уже уставленный всякими яствами. Атаман размашисто перекрестился и сел под образами, нарядный, чистый, уже не смеющийся, а строго задумчивый. На нем был кафтан заморского сукна голубого цвета. На вороте и на бортах кафтана сверкали звездами четырнадцать серебряных пуговиц. Надел атаман кизилбашскую саблю, клинок булатный, рукоять – кость белая. Ножны у сабли черные, оправа медная. По левую руку атамана присел вместо есаула Афонька Борода. Кафтан камчатый, желтый. Сабля кривая, легкая. Ножны зелеными камнями изукрашены. Сапоги у Афоньки зеленые. Перед тем как сесть, он торжествен­но положил крестное знамение, но вперил глаза не в образ Николы-чудотворца, а в Ульяну. По правую руку атамана занял место Левка Карпов. Саблю свою черкесскую с белой костяной рукояткой он бросил на зипунишко, лежавший перед печкой. Там же лежала всякая казачья рухлядь. Вскоре все десять казаков, разодетые по-праздничному, расселись за широким столом, покрытым белой скатертью. Совсем другие люди стали. Один к одному – молодец к молодцу! Плечистые, рослые, крепкие и все бородатые. Кафтаны на них один другого лучше. Пояса наборные да пуговицы золоченые. В этом тереме, за столом у Ульяны, можно было увидеть подаренные ей раньше казаками дорогие и диковинные вещицы – из Царьграда, из Индии, из Пекина, Кизилбаша, из Крыма, Хивы и Бухары, из Греции и Каира – со всех стран света! [Азов - any2fbimgloader4.jpeg] Одиннадцатого из станицы – Салтанаша, азовского перебежчика – за столом не было: его заперли в сеннике, подперев кругляком дверь, чтоб он не сбежал и порухи какой из этого дела не вышло. Но заботливая Ульяна по­ставила и Салтанашу в железной миске горячую похлебку, сунула ковригу хлеба. Ему также дали питья бражного, кружку пива да кружку сладкого меду. А когда Улья­на, закончив хлопоты, подсела к столу, атаман поднял большую серебряную чашу с вином и встал. – Ну, здравствуй, наш царь-государь, в кременной Москве, а мы, казаки, – у себя на Дону! – произнес он. – Выпьем все дружно! Все выпили. Вторую поднял атаман: – Здравствуй и ты, наш кормилец Дон Иванович! До дна пейте! Выпили. – Выпьем, казаки, за нашу приветливую хозяюшку Ульяну Гнатьевну! Снова поднял чарку атаман: – Ну, дай бог, не последнюю! Выпьем и за нас, здравствующих ныне казаков да атаманов! И за тех атаманов и казаков выпьем, чьи кости давно лежат в сырой земле. За тех, что в турецкой неволе томятся. И за тех, которые сложат еще свои буйные головы под городом Царьградом да на синем море, под крепостью Азовом. И пусть живет ныне и во веки веков Великая Русь. И полилось в круглые чаши вино хмельное, а за ним – терпкое, до слез резкое, бьющее в нос пиво да сладкий янтарный мед. ГЛАВА СЕДЬМАЯ Вечером Ульяна лучину зажгла. Песни запели. Про старые битвы с татарвой, про войну с турками, про набеги морские; вспоминать стали о ясырях, ясырках [10] да полоняниках с Дона. Но больше всего – про злую неволю в чужих странах. Приволокут, бывало, казаков на аркане на татарско-турецкий рынок в Чуфут-кале или в Кафу-крепость, в Казикермень, наденут колодки на ноги каза­кам, да женкам их, да детворе и ждут купцов заморских. Приедут купцы важные, сторгуются с татарами или с турками, заберут пленных и повезут на край белого света, мимо Царьграда. Слушает Левка Карпов, а слезы сами катятся у него из глаз. Один, как былинка, остался. Бобыль, сиротина. Куда повезли из Чуфут-кале его родную мать? Жива ли? Не знает Левка. Померла ли и засыпала ли сырой землицей чья-нибудь добрая рука на чужбине ее бренное тело? Неведомо Левке. Обхватил он руками свою хмельную голову, а слезы, что дождь по слюде, градом катятся по бородатому лицу и падают, падают на белую ска­терть. Притихшая Ульяна сидит рядом с Левкой и гладит теплой и мягкой ладонью его вихрастые волосы. Чужая неволя, постылая, ножом острым режет ее доброе сердце. Ей жалко тех, которых она совсем не знала и не знает, а Левку еще жальче. А хмель все-таки играет и в ее голове, бодрит и невольно склоняет к песням. Песню ведет атаман Старой, обхватив справа и слева двух пьяных казаков. Густой, бархатный голос его ровно стелется под чистым потолком. Ульяна слов не знает, но подпевает тонким голоском. И складно выходит. Подпевают ему и Степашка Васильев, и Терентий Мещеряк, держа высоко чарки, и Ивашка Омельянов, и Афонька. После трудов тяжких да маеты дальней дороги казаки вволю попили, а потом спать залегли. – Ну вот, Ульяна, – сказал атаман, когда лучина вся догорела, – к тебе дело есть. – Скажи, какое дело? – подсаживаясь ближе, спросила она. – Царь на Москве? – На Москве. – Здоров ли? – Царь?.. Хворый… – Да что ты? А что ж с царем стряслось? Ульяна, оглядевшись, спят ли все, подошла к окну, прислушалась, вернулась, присела и чуть слышно прошептала: – Беда с царем стряслась великая! – Беда великая? – недоуменно уставился на нее атаман. – Беда! Такое на Москве идет… не разбери господи! – Толкуй яснее! – Боюсь, Алешенька, – отрубят голову… – Ну, коль боишься, баба, то помолчи. – А что тебе к царю? – Есть дело важное, – ответил атаман угрюмо. – Опять подрались с турками? Аль татарва побила вас? – Ой, баба! Все знать хочешь. А вот не угадала! – Тогда в приказ Посольский явись, там разберут дьяки. Нечаев Гришка, приятель ваш, поможет. – Ну, вот что, – сказал атаман, склоняясь к Ульяне, – ранехонько дьяка посольского повстречай. Шепни ему: подарки, мол, есть. А про царя дознайся правды – здоров ли. Гришке Нечаеву скажи: есть, мол, к великому царю от войска отписка наиважная. Проси дьяка о том нашем деле, чтоб не учинилось нам на Москве задержки. Да дознайся еще: не можно ли будет переправить наше дело из Посольского приказа в тайные дела? Теми делами ведают только сам царь, дьяки да подьячие, а бояре и думные люди туда не входят. С боярами и думными людьми нам не столковаться. С дьяками же – дело другое. И дьяк – не малая сила. Ты поняла? – Все поняла, мой свет Алешенька, все поняла. Ульяна и сама знала хорошо, кого просить да как про­сить. Учить не надобно: давно в Москве. Ночь была совсем короткая. Гремели колотушки ночных сторожей. Покрикивали стрельцы и сторожа. Их, однотонные голоса, протяжные и далекие, передавались от башни к башне, из улицы в улицу. – Так, знать, ты женатый? – улыбаясь, лукаво спросила Ульяна. – Да я ж сказал тебе: женатый, – хрипло и сонно ответил атаман, потянувшись вновь за чаркой. – И не думай, Улька… Да что я, господи! – поставил чарку и перекрестился. Потом грозно глянул, встал и добавил: – Забудь про все, Ульяна. Службу царскую в то дело не мешай… Дай хмельного… Ульяна выпрямилась, сверкнула зло в полумраке гла­зами, полными слез, и вышла из дому. Атаман проводил ее суровым взглядом и, сняв голубой кафтан, бросил его на лавку. Снял саблю, поставил в угол, сел и крепко-крепко задумался. Не скоро вернулась домой Ульяна. Она внесла глиняный кувшин с вином величиной с ведро, поставила на стол и, не глядя на атамана, вышла. В слюдяных окнах занималась московская заря. ГЛАВА ВОСЬМАЯ Поздним утром казаки встали. Поклонились образам и сели за стол опохмелиться. Ульяны не было; но, прежде чем выйти из дому, Ульяна чистехонько убрала горницу и заново накрыла стол. На столе дымились в мисках гусятина, поросятина, цыплята. Румяные да горячие пироги плетенками, крест-накрест, сдобные хлебы лежали на медных подносах. В двух глиняных кувшинах был резкий холодный квас. – Пейте вино да брагу, – потягиваясь, громко сказал атаман, – гуляйте, веселитесь! Погуляете вдоволь – дела справлять начнем. Неведомо, скоро ли доведется еще гулять. Хлебнул атаман вина из чарки высокой и больше пить не стал. – Мед пейте! Пиво пейте! И вновь казаки гуляли и плясали до новой лучины. Ульяна неслышно вошла в жар-шубке, не сердитая, но и не ласковая. Глазами повела по горнице, но на атамана, сидевшего в холщовой рубахе, и не глянула. Атаман, заметив это, дотронулся рукой до локтя Ульяны. – Ну, не сердись, голубка, – сказал он улыбаясь. – Зла не таи. Рука ее отдернулась, как будто обожглась. «Не тронь! Я не из таких, которые обиды забывают!» – будто сказали ее глаза. – Ну, ну! Ты баба – порох! – промолвил атаман. – Будь ласкова. Все разом закричали: – Ульянушка! Иди к столу. Гуляют казаки на Москве. Добра тебе желают, Ульянушка! Ульяна присела к столу, кинув свой полушалок на перину. – Ульянушка, любезная душа! А ну-ка, пей! – протягивая ей чашу, крикнул Левка. Она ответила тревожно: – Пейте, желанные! Пейте. А я не буду пить. – Почто ж? – Да я и так пьяна. – Ой, не лукавь, Ульяна Гнатьевна, – сказал Афонька. – Аль мы обидели тебя? Прости! Мы одни пить но станем. – Пейте, желанные! Пейте. А я не буду пить. – Так, так! – в раздумье бросил атаман. – То неспроста… Поднятые чаши застыли в руках. – Сказывай, Ульянушка, что видела, что слышала? Видала ли Гришку Нечаева? – Нет, не видала, – ответила она. – До Гришки не добраться. Там, у царя в палатах золотых, такое заварилось, боюсь и сказать… вернуться 10 Ясырь, ясырка – пленник, пленница. – А ты не бойся, сказывай, – настойчиво просил атаман. – Бог не выдаст, свинья не съест. А мы тебе – порука чистой совестью. – Ой, милые, боюсь… – Чего ж боишься? – с укором уже сказал Старой. Она подумала. Потом решилась: – Ну, так и быть, поведаю… Трезвея и переглядываясь, все разом подошли к Ульяне, обступили. Чаши с вином отставили. Атаман настороженно повел взглядом и повелительно мигнул Ивашке Омельянову: а ну-ка, мол, выйди, казак, на двор, стань под окно. Накинув зипунишко, Ивашка вышел. – Ну, глядите, – тихо прошептала она, – не сносить мне головушки… – Вот крест тебе кладем, Ульяна, – потише и вразно­бой сказали казаки. Стало совсем тихо. Лучина ровно горела. – Во прошлых годах в царские хоромы для государевой радости и для законного брака была взята на Москву девица Марья Ивановна, дочь Хлопова. – Слыхали, – пронесся говор. – Девица та была, сама я видела, красоты неописанной и неподдельной. Статна! Что брови, что лицо, да все такое складное, дородное – лучше нельзя и быть… – И что ж с ней сделали? – заторопили казаки. – Царицей нарекли. И имя ей дали – Настасья. Чины ей дали государские. Дворовые люди крест целова­ли ей, бога за нее молили. Отца ее и все родство Хлоповых и Желябужских взяли ко двору близко. И жила Марья Хлопова вверху у государя немалое время [11]. – А я то не слыхал, – сказал Афонька Борода. – А года с два ее сослали в Нижний. – Сослали в Нижний? Да как же так? Аль провинилась в чем? Все подвинулись поближе к Ульяне. – Бояре провинились, – ответила Ульяна. – Марья ж ни в чем. – Почто ж так? – буркнул атаман, сдвигая брови. – Турская сабля да измена боярская учинили помешку царской женитьбе: яду Марье подсыпали. – Турская сабля? То нам непонятно!.. – Ну, слушайте. Все расскажу по порядку. Казаки напряженно слушали Ульяну. – Дело было вот как. Бояре Салтыковы, Бориска да Михайло, всем сказывали, и царю Михаиле Федоровичу сказывали, что Марья Хлопова больна тяжко и излечить ее от того лиха нельзя и что государевой радости она непрочна. Великий государь тогда повелел лечить Марью. И Салтыков сказал царю, что Марью лечили дохтур Фалентин Петров и лекарь Балсырь. Но они Марью не лечили и якобы сказали, что Марья не станет нам государыней. И ее за то вскоре, и родство все, и бабку Желябужскую согнали с верху со двора. А ныне в слуху стало носиться ото многих людей, что она здорова. И то стало ведомо всем людям на Москве. – А государь что ж? боярам за то учинил? Неужто спустил? – удивились казаки. – А ныне государь собрал бояр всех ближних, чтоб спросить Михаила Салтыкова, и дохтура, и лекарей, которые все время были при ней, какая-де болезнь была у Марьи Хлоповой, и долго ли она была больна, и чем ее лечили? И было ль Марье легче, и можно ли ее было от той болезни излечить? Атаман сидел, подперев руками голову. «Ульяна правду рассказывает», – думал он. Лучина догорела. Поставили другую. Плотнее уселись. А за окном слышны были короткие тихие шаги Ивашки Омельянова. – Позвали Салтыкова, – продолжала повествовать Ульяна. – Стоит Салтык перед царем и брешет. Лекарство давал, мол, дохтур при отце Марьи – Иване Хлопове, а коли не было его – при бабке. А у меня-де они брали для зелий перстень; сам же я с лекарством к Марье не ходил. Поставили боярина с очей на очи с дохтуром. Дохтур – свое, а Михаёло – другое: я, мол, не спрашивал у лекаря, есть у Марьи какая порча. А лекари сказали: «Спрашивал!» И спорили они на том с очей на очи долго… Неожиданно распахнулась дверь. Ульяна вскинула голову, испугалась. Вошел Ивашка Омельянов, которому наскучило караулить. – Пора бы сменить, – сказал он хриплым голосом, – охота послушать. – Ты, видно, ошалел! – огрызнулись на него казаки. – Стой там, куда поставили тебя. Атаман молча кивнул Ивашке: «Стой, дескать, когда надо будет, позову». Ивашка, повинуясь, вышел. – Досказывай, Ульяша, – промолвил атаман. – Приехал на Москву дядя Марьи – Гаврила Хлопов. Всю правду выложил государю. «Великий государь, за неправду, ежели скажу тебе, милости не прошу. Упомни только, как мы смотрели твою казну в Оружейной палате и как поднесли тебе тогда турскую саблю и все почали хвалить ту саблю…» «Все помню, – говорит царь, – все помню…» «А ты, – говорит Гаврила, – о ту пору спросил у нас: сделают ли на Москве наши мастера такую саблю? И Михаёло Салтыков сказал, что не сделают…» А царь тогда спросил у Гаврилы то же самое. И Гаврила говорил царю, что наши мастера сделают саблю еще краше да лучше! И Михайло Салтыков ту саблю из рук его вырвал и с сердцем молвил: «Да что ему, Гавриле, не знаючи плести?!» И за то, говорил царю Гаврила, они с Михаилом Салтыковым не стали жаловать Хлоповых. А после того, недели две спустя, племянница его и почала быть больной. – Отравили, знать, Марью. Ой, люди! – заговорили казаки. – А ныне царская матушка, Марфа Ивановна, другую невесту ищет, окромя Марьи Хлоповой да отравленной еще Марьи Долгоруковой, – печально закончила Ульяна. Всех изумила она своим рассказом. – Вот сатаны! Казнить их надо!.. – вставая, сказал атаман. – Добраться бы скорее до царя! – Ой, что ты! – всплеснула руками Ульяна. – Не погуби себя и меня. – Я-то не погублю. Сам знаю… Эх-эх!.. Гуляйте, казаки! Ивашку зовите – буде ему стоять… ГЛАВА ДЕВЯТАЯ Ночь была тихая. Теплое дыхание ее слышалось в пустых, словно вымерших московских улицах и переулках, в боярских подворьях и в окружающих Москву рощах. В лазурном небе, за легкой дымкой тумана, отходили на покой потускневшие звезды, а над рекой медленно плыл желтовато-бледный месяц. Перед зарей уличные, дворцовые и башенные сторожа Москвы уже не стучали деревянными колотушками, не грохотали палками по высоким заборам, не перекликались. Кругом было тихо, безлюдно. Только глазастые серые совы, сидя на трубах домов, не дремали. Куда бы ни повернулся человек, случайно оказавшийся в такую пору на улице, – сова глядит, как бы мысли угадывает, душу человека читает. «Все, мол, я, мил человек, насквозь вижу. От глаз моих не скроешься». Солнце поднялось багряно-красное – к дождю или к ветру, – острыми лучами пронзило слюдяные окна в уснувших домах. Загудел новгородский вечевой колокол, показалось – земля задрожала, закачались стены. Тяжелый гул повис в воздухе. Ударили затем во все колокола. Разбуженный небывалым звоном, Левка Карпов вскочил и рухнул на колени. – Свят, свят! – истово закрестился он. А тысячезвонные раскаты гудели над Москвой. Звон колоколов не затихал, а все больше и больше ширился, рождая тревогу. Поднял звон всю Москву на ноги. Московская толпа как море колыхалась, неслась к Красной площади. Море голов и тысячи глаз устремились к Кремлю. В сеннике распахнулась со скрипом и громко хлопнула дверь. Разбуженная шумом, Ульяна выбежала на улицу. Левка видел ее белый полушалок – он влился в густую толпу бегущих. Проснулся и Афонька Борода. Сидя на полу, он протирал кулаком заспанные, опухшие глаза. Афонька грузно поднялся и, оглушенный стонущими ударами новгородского колокола, упал на колени. – О господи! О господи! – кряхтя и оглядываясь, повторял он. – Будите атамана! Атаман уже и сам проснулся. Он тряхнул черной кудрявой головой и схватил кафтан. Сафьянцы красные натянул на ноги. Взял саблю. Огляделся, прислушался к несмолкаемому гулу колоколов и, словно у себя на Дону, в Черкасске, по всполошной тревоге гаркнул: – Гей вы, хлопцы! Москва горит!.. Все казаки вскочили и мигом собрались по-походному. – Прогневали мы бога, – сказал атаман. – Молитесь! Колокола не переставая гудели и звали. Звон слышен был и в Замоскворечье, рассыпался в Кулишках, падал в Китай-городе, в царском Кремле, за Казенным двором и над дворцами. – А где же Ульяна Гнатьевна? – спросил вдруг ата­ман. вернуться 11 Речь идет о первой жене Михаила Федоровича – Марии Хлоповой, с которой он не был обвенчан. Первой женой обычно считали Марию Долгорукую, с которой царь обвенчался в 1624г. – Ульяна куда-то побегла, – оторопело сказал Лев­ка. – Звонят спозарани. Бегут все люди. Не бежать ли и нам куда, атаман? – Куда бежать будете? Пойду сам, узнаю, – отозвался атаман угрюмо. – Подождите. В это время дверь с шумом распахнулась. На пороге, Тяжело дыша, стояла Ульяна. – Ну?! Где там горит? – набросились на нее казаки. – А ну их! Нигде не горит, – холодно ответила она. – Воров будут кнутовать да разбойников. Да бабу одну пытать – за то, что беспошлинно торговлишку вела. Табак с полы сбывала, водку варила. – Хм! Табак сбывала, водку варила? – ухмыльнулся атаман. – Да разве ж по такому делу можно так лихо звонить? Дурьи головы! Две тысячи колоколов подняли. – Тверской гудит! – проворно сказала Ульяна, отдышавшись. – Новгородский колокол! Иван Великий!.. – Колл…лло…коллаа, – широко раскрыв рот и зевнув, сказал Ивашка. – А я-то думал… Ульяна незаметно подошла к атаману и шепнула: – Пойдем во двор. Скажу что-то. – Добро! – сказал Старой. – Вы, станичники, помолитесь тут господу. – Надел шапку и быстро вышел вслед за Ульяной. – Аль что другое там стряслось? – с волнением спросил он во дворе. – Что там дозналась по нашему делу? – Дозналась. Плохи дела. Дьяк Гришка сказывал… – Да ты успела уж повидать дьяка? – Успела… Он сказывал мне, что всем казакам, которые стали у меня на постое, не миновать беды. Атаман широко раскрыл глаза. – Почто ж? Ты, что ль, баба, сплутала? Ну, молви, ты? Вражья полынь-трава! Глянь-ка мне в очи! Ульяна подошла поближе к атаману, впилась в его глаза – и ее взгляд обжег атамана. – Эх, ты! – с жаром сказала она и рванула на себе кофту. – Н-на мое сердце, коль ты ослеп! Тьфу, дьявол! Тебе ли говорить-то! – Прости, Ульяна. Неладное молвил я, – быстро за­говорил атаман и, внимательно вглядевшись в побледневшее лицо Ульяны, взял ее за руку. – Прости, Ульянушка!.. – Пускай тебя бог простит! – А ты, Ульянушка? – Ладно, и я прощаю, – ответила она и прикрылась белым полушалком. – Да знай наперед, что я тебе по гроб есть верная холопка! – Почто ж нам лихо будет? Сказывай! – заговорил снова атаман. – Царю отписка послана! – Отписка? Кем? – Валуйским воеводой. – Волконским Гришкой? – Я не упомню. А будто его гонец доставил. – И что ж воевода в отписке пишет? – Дьяк Гришка говорил: валуйские дела в Разбойный переслали. – Час от часу не легче! Что ж мы, разбойники? Очумел дьяк! – Не узнала, – промолвила Ульяна. – Чего-то Гришка сердится. Гришка будто царю доложил отписку вое­воды, а царь ногами топает, кричит. Что дальше будет, дьяк сам не ведает. Но лиха много будет, говорил. – Подарки дьяк возьмет? – Подарков дьяк не будет брать: боится. Султан беспрестанно строчит, да крымский хан все строчит жалобы на вас, донских казаков! – Султан? – переспросил Старой. – Султан не в новость нам. И хан не в новость. Отродье басурманское. Я сам пойду к дьякам. А тебе, Ульянушка, спасибо за вести, хоть и недобрые они… Что ж там воевода нацарапал? – Про то про все я не дозналась. Гришка мне ничего не сказывал. Он только то твердил, что ежели я кому о том единожды хотя поведаю, то дыбы нам не миновать. – Да что ты, бог с тобой! Вот я седни сам в приказ пойду. Сам все дознаю. – Ой, не ходи! – взмолилась Ульяна. – Ой, не ходи, Алеша! Выжди денек. – Да нет, пойду. Беды я не накличу на тебя. – Ой, не ходи! – твердила Ульяна. Но атаман уже не слушал ее. – Ну, казаки, – кивнул он, – берите шапки. В приказ пойдем. Старой и казаки пошли в Посольский приказ, надеясь увидеть там дьяка Гришку Нечаева. Москва котлом кипела. Еще гудел тягуче медный колокольный звон. Возле церквей толпились всякие люди: родовитые бояре, дворяне, боярыни и боярышни, дети дворянские, гости царские, мужики сермяжные, торговцы. Москва крестилась и молилась. Разбойный приказ был на замке: все дьяки, подьячие да палачи из Разбойного ушли на площадь. На площадь понесли клещи, длинные трехжильные кнуты, топоры, жирно просмоленные веревки, ножи, похожие на сабли, – ими уши резали ворам. Кого-то нынче запытают насмерть? Кого-то засекут кнутами, кровь пустят? Кого-то башенные приворотники поволокут к высокой дыбе и там, после пытки, сняв с дыбы окровавленное человеческое мясо, швырнут в колымагу с сеном или бездыханное тело под стены чужого дома выбросят, – нищие-божедомы подберут! Стрельцам на Красной площади работы было много. Бердышами остроконечными сдерживали нахлынувшую толпу, покрикивали на всех, замахиваясь, приказывали не шуметь. А шум людской меж тем не унимался. – Вот те и царь Михайло! – выкликала баба, держа мальчишку за руку. – Москву построил, а пытку на государстве не перевел. – Царь – от бога пристав, – степенно заметил рядом мужик. – А вот бояр думных не смиряет он. Бояре ставят на своем, – сказал другой, краснобородый мужик. – Не ведает царь, что делает псарь. Московские бояре, дворяне да стольники всегда уйдут от царской кары… – Озираясь, краснобородый мужик прибавил: – А ныне многие люди разбойников у себя укрывают, а к иным боярам разбойники рухлядь [12] привозят, а те ее принимают. Царь же говорил боярам: «Не станете разбойников хватать и казнить – велю с вас взыскивать по жалобам вдвое, а самим вам быть от меня в казни и продаже». И выходит – боярам все разбойные дела вести приказано. А они, убоясь казни да продажи, лютуют над невинными людьми. До бога высоко, до царя далеко! – сказал он в заключение и, тряхнув рыжей бородой, затерялся в толпе. – Лови приговорника! – крикнул кто-то в толпе. – Лови, Москва! – крикнул мужик. – Казни, Москва, свои дурьи головы! А у меня свой царь в голове… Вышел на Лобное место палач Андрейка: высоченный, широкоплечий, самодовольно ухмыльнулся. В толпе зашептались. Перед Андрейкой поставили длинную лавку; оп вынул из красного футляра, похожего на гробик, втрое сложенный «инструмент» – кнут с железным кольцом на сплетенных ремнях и с таким же кольцом на белой ручке. Андрейка по-деловому, не спеша расправил свой «инструмент» и отошел от лавки на четыре шага. Все замерли. Андрейка с подскоком двинулся, взмахнул кнутом и ударил по лавке, будто пробуя ее крепость. Толстая доска лавки раскололась, ножки раздвоились, разошлись в стороны. – Эк, бес, силен! Вот резанул! Вот ляпнул! Знать, крепко бить будет! – Да этот Андрейка, рожа красная, коней лечил своим струментом, – сказал стрелец. – Эдак хлестанет по крупу коня – рассечет круп надвое, до кости, как то­пором. На то же самое место вывели парня в холщовой рубахе. Волосатый детина, у которого из-за густых, длинных, растрепанных кудрей виднелись только глаза да белые крепкие зубы, клялся перед судьями в своей невиновности, крест хотел класть, но ему руки связали назад веревкой. Детина со стоном мотал головой, хотел было вырваться, но привычные заплечных дел мастера держали его крепко. Другие перекинули смазанную жиром веревку через высокий блок, укрепленный на деревянных перекладинах. Подслеповатый дьяк стоял в стороне и гнусаво читал грамоту; в грамоте перечислялись преступления, совершенные холопом Ивашкой, который будто бы давно подбивал дворню взбунтоваться и побить до смерти бояр за все их жестокости и неправды к черным людишкам, подыхающим в рабской нужде и пухнущим от голодухи. Потом дьяк свернул грамоту в трубку и отошел в сторону. Два палача дружно потянули веревку на себя. – Крепись, паря! – крикнули из толпы. – За наше дело холопье страдаешь! Все зло пыточное от Салтыковых идет! Кости парня хрустнули, как сломанные жерди. Руки его медленно выворачивались за широкие плечи. Глаза расширились, словно удивленные чем-то, а потом застыли. Но он не кричал. На крутом лбу и на изъеденном оспой широкоскулом лице его проступили крупные прозрачные капли пота. – Тяни поживее! – раздался голос дьяка, похожего на ощипанного гуся. – Кнута считайте! вернуться 12 Рухлядь – пушной товар, меха. Началась пытка. Сначала Андрейка плюнул на ладонь, а затем размахнулся кнутом, – кнут со свистом ударил Ивашку. Другой палач взмахнул и тоже резнул по спине парня. А парень, извиваясь, дергался, корчился, как береста на огне, но ни разу не вскрикнул. Палачи еще по разу стегнули его и остановились. Крепкий мужик, стоявший в стороне, Прохор Косой, не вытерпел и крикнул: – Да за такое кровавое дело не токмо усадьбы боярские жечь надобно, а и всех бояр извести. Доколе же терпеть нам лютость на Москве? – Крикнул и скрылся за спинами людей. Судьи замешкались, огляделись, потом продолжали вершить допрос. Они спросили парня, признает ли он свою вину, «не упомнит ли он, Ивашка, кто поджигал с ним хоромы Салтыковых да усадьбу Милославского?» Ивашка молчал. Андрейка подскочил и ударил его кнутом. Кровь потекла тонкой струей по широкой спине. Еще раз ударил Андрейка. Удары кнута отдавались на площади, как выстрелы. А судьи всё допытывались, не виноват ли Ивашка в иных каких разбоях и злодейских грабежах? Не приведет ли он кого сюда по языку? Ивашка молчал. Андрейка встряхивал его, располосовал узорами спину, да только одного добились судьи – Ивашка собрался с силами, поднял тяжелую голову да крикнул, окинув мутными глазами судей: – Ничего не скажу, ироды проклятые! А запытаете меня, судьи псовые, не перестанут пылать усадьбы боярские да хоромы царские, пока не утвердится на земле правда святая! Его глаза опять закрылись, лицо посинело. Дьяк громко промолвил: – Полно! Палачи, словно разгоряченные кони, разом остановились, выпрямили свои крепкие, точно железные, мускулистые спины, сложили батоги. Ивашку не спеша сняли с подвесков, кинули, как бревно, в колымагу и повезли к подворью Разбойного приказа… Атаман и казаки стояли в толпе. Старой колебался, идти ли сегодня в Посольский приказ, чтоб повидать там Гришку Нечаева, или вернуться домой. Но пока он раз­думывал, на площадь вывели вора, парнишку в кумачовой рубашке. Его сначала крепко били кнутами, а потом отрезали левое ухо. – А что ж украл? – спросил атаман у стрельцов. – А нам про то не сказывают, – ответил стрелец. – Гуся украл! – сказала баба с бельмом на глазу. – Сгубили парнишку. Окорноушили… На деревянных подмостках стоял уже другой мужик, похожий на татарина. – Бывалый вор! Безухий! Этого не жалко, – затара­торили бабы. А дьяк сказал: – Режь ухо доразу! Андрейка, словно бритвой, срезал мужику второе ухо. – Вот в третий попадется – казнят! Потом стрельцы вывели еще девятерых мужиков да с ними худющую бабу, у которой губы тряслись от страха. – За водку и табак! – сказали в толпе. – Настасья Семибратова, знаем. Не упаслась! Всех били крепко. Мужикам отсчитывали по двад­цать пять ударов, а бабе меньше. Битых связали, повесили им на шею рожки с табаком, бабе прицепили склянку с желтоватым зельем и повели по улицам. Баба – Настасья Семибратова, не такая уж молодая – рвала на себе волосы и голосила. Ноги ее, забрызганные грязью, подкашивались, она часто падала. Тогда ее встряхивал сопровождавший палач Андрейка, ставил на ноги и лил холодную воду из ведра на ее мокрую голову. А когда Настасья пыталась идти, ее снова били трехжильными кнутами по икрам. Толпы мальчишек-оборвышей бежали за палачом и что-то кричали ему вдогонку. Битых привели к Разбойному приказу, переписали и отпустили по домам с наказом главного дьяка: «Под страхом смерти через повешенье чтоб не торговать воровски». Наглядевшись невиданно жестокого зрелища, атаман с горечью махнул рукой и вернулся с казаками домой к Ульяне. А тысячи московских колоколов гудели по-прежнему, и громче других гудел новгородский вечевой колокол. Звонари на звонницах, вспотевшие и красные, поглядыва­ли сверху вниз на колышущееся море людских голов. ГЛАВА ДЕСЯТАЯ Длинноволосый, тонкий, как щепка, Гришка Нечаев – человек пронырливый, умный – сидел в Посольском приказе и писал гусиным пером. В приказ вошли атаман Старой и казак Левка Карпов. Гришка явственно слышал, что тяжелая дверь скрипнула, бросила свет на стол и медленно закрылась. Но он не поднял головы, а только перекинул быстрый взгляд с бумаги на склянку с чернилами. Пальцы его длинных рук, прозрачные и тонкие, легли, не шевелясь, возле склянки. Атаман степенно и молча подошел к столу, покрытому дорогой красной камкой. Левка Карпов стал у дверей. Атаман ждал, пока «чернильная душа» Гришка поднимет свои милостивые очи. Но Гришка не поднял головы. Ата­ман стал переступать с ноги на ногу так, чтобы слышно было. Дьяк тоненько кашлянул. Атаман тоже кашлянул, но Гришка по-прежнему сидел настороженно, не шевелясь. Атаман нетерпеливо сказал: – Послушай-ка, человек! Ты бы поднял на меня свои очи… Есть дело до тебя. Гришка забарабанил пальцами по столу, но продолжал сидеть, не поднимая головы. Медленно, лениво процедил сквозь зубы: – Для какого дела пришел? – Донское у меня дело. Минуту спустя Гришка сказал: – Подожди-ка малость. – Не можно мне ждать. Тут дело до самого царя – важное. Челом бью тебе, дьяк. Мне надо повидать царя вскоре. Дьяк долго молчал. Взяв гусиное перо, почесал им за ухом: – Побьешь челом. Царь-то один. Дьяков не много, а вас тут – тысящи! Дела донские?!. Подожди, сказал я тебе, – ну, знать, и подожди! – Да ладно уж, подожду, коль ты таков, тяжел на память. У девки красной память куда длиннее. Гришка Нечаев обиделся, важно поднялся, и атаман увидел в его глубоко запавших глазах две блеснувшие и сразу потухшие синие точки. Глаза их встретились не­дружелюбно. Дьяк не ждал такой встречи. Он первый сказал: – Аль ты это? Алешка! Атаман! Да мы с тобою в Китай-городе встречались. Помню тебя. Ты что ж, с Дона? – Да, прямо с Дона. Уважь-ка, Гришенька, родной. К царю сведи меня, да поживее… – Ой, не спеши, – опасливо сказал Гришка. – Тут, брат, дела большие предстоят. Опала будет! Я сам дрожу, как лист осины: то грозит нам царем валуйский воевода, то сам султан войной грозится, то крымский хан! Что токмо будет?.. Лихо! Зна-аю, – протянул Гришка и снова сел на лавку. – Да ты все в кучу не вали. Ты поласковее доложи о нас царю Михайле. Скажи: приехали, мол, и… – Эх, атаман! – вздыхая глубоко, перебил Гришка. – Не вовремя вас лихая принесла к Москве. Клубок тут та­кой запутался, что не развяжешь. Жаль мне вас, казаки донские. – А ты нас, Гришка, не жалей. Царю докладывай. – А дельце-то у вас какое ноне? – хитро спросил Нечаев, как будто ничего еще не знал. – За порохом аль за свинцом приехали? – Не угадал. Дело у нас свое, тайное, важнее пороха. Дьяк скособочил голову и пригляделся к атаману. – О тайных делах, какие б они ни были, мне знать дозволено. У нас с царем тут все едино. Напишет царь – я помараю. Я напишу – царь помарает. Я сызнова пишу – и царь тогда руку свою прикладывает… Ты смело говори мне. Атаман сел на лавку, подумал и сказал: – Нет, Гришка, тебе не можно говорить. Только самому царю-государю скажу. А ты и не пытай: царя это касаемо, его едино. Дьяк положил перо: – Ты сказывай! Я без бояр не пойду к государю. Скажу сперва боярам его ближним, а там – что повелят мне, то так и будет. Иначе мне службишки, атаман, и не творить. Висеть на перекладине… Дьяк, видно, рассердился. Отвел глаза. – Слышь, Гришка! Добром прошу. Скажи царю не мешкая, что прибыла-де станица легкая. – Не стану! Так неразумно: бояре Салтыковы заклюют меня. Почто, мол, эдак, не по праву, доносишь царю? – Добром прошу, – меняя голос, сказал вспыливший было атаман. – Ты не трудись добром. И не словцом трудись. То ноне на Москве не так в почете, – сказал загадочно дьяк. – Чем же трудиться? – Не знаешь? Скажу: куницей доброй. – Хитрец ты, Гришка! – рассмеялся атаман. – Давно б так сказывал. Куница казакам – не тихий Дон у синя моря. Куницу принесу. – Да тихо ты! Услышат. Ошалел! И мне твоих куниц не надобно. – Четыре положу! – Четыре? – дьяк призадумался. – Четыре? Нет, не надобно. – Десяток принесу. Эх, дьяк, и куницы же – согреешь душу! Бери десяток, Гришка, и не мешкай. Дьяк размышлял: – Десяток? Десяток – мал счет. – Ларец еще привез тебе с каменьями. Ну и работа ж! Возьмешь ларец? Дьяк шепотом спросил: – Чьей работы? – Ларец из Трапезонда! – Да тише ты!.. Ларец возьму. Ульяне передай. И тайно же, смотри! – А заодно, – сказал Старой, – и перстенек с руки моей возьми. Гляди, алмаз играет – персидский перстень! Перстень, снятый с пальца, заиграл еще ярче хитрющих и завидущих Тришкиных глаз. Дьяк задохнулся от восторга и едва вымолвил: – Ай перстенек!.. Где ж вы стали на постой? И давано ли казакам и атаману на приезде царского жалованья? И давали ль корм всякий? Давано ли вам пива и царского меда? Гришка стал ласков и любезен. Старой о царском жалованье сказал: – Обидели! Жалованья не давали. Корма никакого не давали. Пива да царского меда, как прежде бывало, тоже не дали. А мы ныне совсем издержались, оскудели в дороге, коней поморили добрых, пешьмя до царя шли да седла на посмешище московских людей на своих казацких горбах несли. Настрочи-ка от нас, бедных холопей, челобитную. А дьяк уже не слушал атамана. Он долго держал перед глазами сверкающий атаманский перстень и, любуясь им, улыбался. – Пиши-ка челобитную! – повторил атаман. – Настрочу уж, настрочу, – сказал дьяк и взялся за перо. Шибко, мелким бисером, с особым прилежанием на­чернил он царю всея Руси челобитную. «…И мы-де, холопи твои, – писал Гришка, – атаман Алеша Старой да его казаки, приехали к тебе, государю, к Москве, з Дону бити челом – пожалуй нас твоим щедрым государевым жалованьем, поденным кормом, о прошлом и о нонешнем. И мы, холопи твои, по ся места зволочилися, вконец погибли… Милосердный государь царь и великий князь Михайло Федорович всея Руси, пожалуй нас, холопей своих, вели выдать нам жалованье твое, поденный корм и пойло, как тебе бог на том положит. Царь-государь, смилуйся, пожалуй!» Нацарапав челобитную, дьяк Гришка поднял за конец бумагу и повертел ею перед лицом атамана. – Царь все вам пожалует, – сказал он уверенно. – Жди, атаман, я кликну тебя. Жди! – и бережно спрятал перстень в карман. Атаман и Левка вышли из Посольского приказа от Гришки Нечаева в радостной надежде, что их спешное дело скоро дойдет до царя. ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ Дома разложил атаман все свое богатство; подарки стал доставать из сумок. Положил он на длинный стол несколько десятков дорогих куниц искусной выделки. – Кому это? – спросила Ульяна. – Дьяку Нечаю, Гришке, – ответил атаман. – А мне таких не давал. Да разве ты не знаешь, что дьяки – неверные: половину себе берут? Землею дьяки владеют и головами нашими вовсю торгуют. – Про то молчи, Ульяна, – поглаживая куницу, сказал атаман. – Дьяки плутуют. Верно. Но дьяк Гришка Нечаев сидит с царем и мыслит заодно. Пускай берет – не жалко мне. – Согреешь ты змею куницами. Ты, атаман, знай, что дьяки за широкой спиной царя своевольничают и в приказах что хотят, то и делают, – твердила свое Ульяна. – А проныра Гришка уже всех обобрал. Всех Гришка изодрал, что лютый волк! – не переставая говорила Ульяна. – Ну, помолчи, Ульяна! – стал уговаривать ее атаман и достал из своей сумы ларец. – Ох, боже, свет Алеша! – раскрыв широко глаза, вскричала Ульяна. – Да ты в уме ли, атаман? Ларец, та­кой красоты ларец! – сказала она и медленно опустилась на лавку. Ларец огнем горел. Кружалки белые, янтарные наставки глаза у всех слепили. Угольнички блестели чище золота. Черная крышка сияла – в нее смотреться можно было. Каменья с четырех сторон, что дорогая бирюза, сверкали и переливались. Ладонь положит атаман – видно, как кровь по жилам прозрачным бежит… – Ох, свет Алешенька, да я за него в ад душу грешную отдам! – вскричала Ульяна. – Вот Гришка, сатана! Погибель бы ему, проклятому дьяку, а не ларец! Отдай… – И тут же забрала ларец. – Ларец Нечаю отнесешь. Да тайно же, – спокойно приказал ей атаман. – Смотри! Тебя осыплю чистым золотом. В убытке ты не будешь у меня. Да утри глаза. Ты, Улька, делай, что я велю. Ульяну тронули слова атамана. – И вправду, – молвила она спокойно, – на все согласна. Понесу ларец. Но, атаман, ты знай: все дьяки да все подьячие на Москве дают крестное целование с жесто­ким заклинательством, чтобы им посулов не имать и дела вершить вправду, по царскому указу и по уложению, но ни в что есть их вера и заклинательство: наказанья не страшатся, руки их сами ко взяткам тянутся… А если не сами берут, так по задней лестнице, через жену или через родню. Обирают даже вдовиц бедных, несчастных и не ставят того себе в вину. – Склади-ка в шелковый платок все, что даю ноне, да утри слезы: румяны все слезли! – И наскоро неси. Скажи дьяку: дают тебе что бог послал! Ульяна собиралась неохотно. Куниц Ульяне не жалко было. Про перстенек с руки атамана она ничего не знала – Старой не сказал ей. А вот ларец – где сыщется еще такой красоты ларец?! Ульяна взяла всё и, тяжело вздох­нув, вышла из дому. Атаман и казаки сели полдневать. Сидели они долго и ели молча. Но вот под вечер в горницу влетела встрево­женная Ульяна и бросила дорогой платок с «поминками» на лавку, под божницу. – Нате подарки ваши несчастные! – сказала она, злая. – Ульянушка, что там стряслось? – учуяв тревогу, спросил атаман. – Как вы приехали, Москва словно взбесилась! – слезно сказала Ульяна. – Гришку Нечая стрельцы на Вшивом рынке забрали. Веревкой волокли по площади. – Да ну?! Не врешь ли? – сказал атаман. – Не вру. Вот крест, Алешка! – Ой, опять лихо нам! – сказали казаки, переглянувшись. – Не за куницу ж? – Говори, как было, – сказал атаман, тревожно и пытливо заглянув в глаза Ульяны. – В приказе, знать, Гришки не было. Я – на Москву, в палаты Гришкины. Жена мне сказывает, что Гришка стрижется. Я – туда, на Вшивый рынок, где все стригутся. Народу – бревном не протолкнешь. Стригутся, моются. Иду по колено в волосьях. Там пол-Москвы у нас стрижется. Едва нашла. Сидит дьяк Гришка, подстригает свои волосья сивые. Мигнула Гришке. А он мне отмигнул: «Подожди, мол». Стою да жду. А Гришка косится очьми. А тут как гаркнет сзади стрелец: «Хватай подлюгу Гришку! Хватай, то он!» Достричься человеку, ироды, не дали. Поволокли. Волосья все погреб ногами. А Вшивый рынок и загалди: «Ставьте дьяка на правеж!», «Бейте дьяка Гришку батогами!», «С султаном снюхался!»… Он, бедняга, и не пикнул. Только позади его шум стоял великий-превеликий. Он-де послов персидских неправдой обнадежил: всю Русь за перстенек продал, шельмец!.. Приволокли Гришку на Ивановскую площадь. А там все площадные подьячие с чернильницами глазеть сбежались. «Постыдно нам, – кричат они, – подьячим, поношенье! Службишку дьяк испортил всем. Всех поразгонят ноне…», «Вор Гришка, – кричали другие, – должно быть, в бумагах царских слово пропустил…» Ох, бить Гришку будут накрепко! – Ну, хватит, хватит, Улька, – сердито промолвил атаман. – Вот воронье! – И нас попутает тот дьяк, – сказали казаки. – Найди тут правду на Москве! Кормился дьяк пером, а стал вором! Поруха делу нашему. Атаман сидел туча-тучей, долго, ломая голову, думал. Донес ли дьяк царю об их приезде? Дознался ли кто про перстень? И не Ульяна ли, соблазном и грехом, по дурости какой, беду всем учинила? Да нет: Ульяна всегда была надежной бабой. – Гадай да думай, атаман! – сказал хмуро Левка Карпов. – А дьяк зацвел, что мак, да и свернулись листья кожурою. Не быть бы нам за все в ответе? Вот грех нечистый! – А вы молчите! – тряхнул отяжелевшей головой Старой. – Скулить не нам. День переждем. Пойду я сам к царю, челом ударю. И будь что будет! Не пропадем. А ты, Ульяна, молчи. Ларец себе пока возьми. Ульяна вышла и внесла вина: – Хмельное повеселит вам душу. Пили казаки немного. Они больше ели кислые, хрустя­щие на зубах огурцы с тертым хреном да блины брали с блюда, наполненного доверху. Ульяна любовалась ларцом… ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ А на другой день дьяка Гришку били, а после того пытали, как разбойника, перед окнами Посольского приказа. Батоги хлопали, кнуты свистели… Андрейка, палач с Разбойного приказа, с усердием справлял свое дело. А судьи только допытывались у дьяка, не выдаст ли Гришка еще кого, примешанного к делу. Допытывались судьи, лютуя крепко, о том, кто перстень дорогой давал, о делателях фальшивых денег. Ноздрю у Гришки вырвали палачи длинными, похожими на рогатину клещами. Гришка тяжело дышал, ни слова не промолвил. Главный судья, в кафтане павлиньем, напоминал Гришке, что государь-де скоро вернет старую казнь для делателей фальшивых денег: «растопя воровские их деньги, в горло заливати». Дьяк Гришка молчал… Колодки ему на ноги повесили, руки железом сковали и повезли по Москве на приказной колымаге неведомо в какие края… Атаман Старой бродил по Москве один, а казаки его сидели дома. «К царю б только добраться и на Дон бы махнуть поскорее. Сгинешь ни за что на Москве», – так размышляли казаки. Познакомился атаман с мужиком простым, но хитроватым. Поведал ему мужик, что садовник Назар Иванов, уряжая государев сад в дворцовых пристройках, только что снял с яблонь да груш небывало чудесные плоды. Еще мужик рассказал, что царь велел ныне чеканить монету золотую. А раньше-де не было того. Колокола ныне отлили с дом величиной да пушки крепостные… В дворцах скрипки теперь играют, гусляры, домрачеи, песенники распевают да бахари байки рассказывают. Так это – дело?! Старой молчал любопытствуя. Мужик еще поведал атаману: – Есть висячие сады на подклетях; не только груши, грецкие орехи, нарциссы и гвоздику – взращивают виноград! Сливы крупные, точно яблоки, висят. Еще кукушки там кукуют да соловьи заморские поют. Дело?! В пруду вода с Москвы-реки взята да лебедь белый плавает. Вон как живут цари! Медведи привезены, львы с гривами косматыми… Видал?.. – Потешные палаты у царя, – продолжал мужик, гордясь, – мир не видал таких! А наш Первушка-то Исаев что умыслил? Слыхал о Первушке? Постельные хоромы царские поставил, – эх, как поставил! Столовую избу он тоже ставил. А сторож-то, Михалка наш Андреев, в Серебряной палате литую подволоку сделал да золотил же сам! Слыхал, наверно? А погляди-ка, человек приезжий, на Золотую палату с красным крыльцом, на Грановитую палату с шатровыми башнями, – Русь, нашу матушку, узнаешь!.. Ты что ж, казак, молчишь? – спросил словоохотливый, бойкий мужик, приметив задумчивость на лице атамана. – Ты, знать, бывал уже в Москве? – Бывал давно, – ответил атаман. – С Пожарским был. Вот где стоим с тобой, мы тут поляков били. – Я тоже бил Сигизмунда… Куда идешь? – В приказы надобно дойти, – сказал Алешка. – Там у меня есть дело. – Ну, в добрый путь! Иди. Я тоже поспешаю. И мужичок пошел было своей дорогой, но вскоре обернулся. – Вот что, казак любезный: помнишь, в междуцарствие в Успенском соборе попортились все своды от выстрелов. Стреляли жарко! – Ну, помню, – сказал атаман. – Погляди теперь! Псковский иконописец Иван Паисеин положил ныне старую роспись на новые листы. Золота ушло вот сколько: две тысячи листов! Две тысячи червонцев. Вон-на! Дело! – А кто же ты будешь, мил человек? Откуда знаешь все? – Я-то? – Мужик выпрямился и, довольный вопросом атамана, заулыбался. – Я и есть иконописец псковский Паисеин Ивашка… Пишу иконы на стенах. Краску растираю на сыром яйце да на пшеничной вареной воде, в киноварь же и сурик кладу и масло! А в бакан и ярь – масло и скипидар кладу. Золотил я на олифе и оное стенное письмо покрывал всегда олифою ж. Вон кто я есть! Живи да здравствуй, атаман донской, да вспоминай Паисеина. Все главные иконы на матушке Москве писаны моею кистью. Поведай на Дону о том. Я делом своим золотным дорожу… Дело! И вот что, атаман: я-то помру, но роспись тонкая переживет меня – ее ничем не смоешь. В то время лучшие иконописцы, известные всей Рос­сии, – Чирин, Паисеин, Поспеев, Савин, Назарьев – восстанавливали иконы, какие были уничтожены и попорчены в годы междуцарствия, междоусобий и войн. – К нам на Дон такого бы человека, – сказал Алешка. – Москву отделаю, позолочу, – сказал Паисеин, – а там пойду на Дон. Русь велика… А ты кто будешь? – Я далеких предков сын. – А все-таки? – Ты монастырь Николы Старого видаешь каждодневно? Димитрий Донской основал его в честь предка нашего, храбрейшего Николы. И ворота в Кремле в честь его названы Никольскими. Я есть Старой Алешка, потомок того Старого. – Эко ты кто! Иду как раз к Никольским. Паисеин попрощался с атаманом, как будто он был родной ему, задорно засмеялся и пошел в Кремль, а ата­ман долго стоял и удивленно смотрел ему вслед. Когда Паисеин скрылся за воротами крайней башни, атаман подумал, что иконописец чем-то напоминает святого угодника. «Вот-те и мужичишка!» – сказал про себя атаман и быстро зашагал к царским приказам. Дойдя до приказов, Старой открыл двери Казенного двора. Там сидел казначей с двумя шустрыми дьяками. За спиной у них, под железной решеткой, хранилась царская казна: сосуды золотые, серебряные, полотна, парча, штоф, шелк, атлас, меха. Отсюда великий государь жаловал всех платьем, дарил знатных людей дорогими шубами. Отсюда же царь выдавал казакам жалованье; жаловал сукном, камкой, тафтой на платье, сафьяном на сапоги, соболями на шапки. На казенном дворе столпились дьяки, подьячие разных приказов. Дьяки пришли сюда за жалованьем. Тут были дьяки и подьячие с Конюшенного приказа, Разрядного, Стрелецкого, Пушкарского, Посольского, Поместного и других. Словно мухи на мед, слетелись в Казенный двор. Галдели. Спорили. – Конюшенный приказ – важный приказ, – сказал высокий дьяк, – недаром же оным приказом еще при царе Федоре Иоанновиче ведал боярин Борис Годунов, а был он ближний боярин, наместник царств Казанского и Астраханского, доходов было тысяч сто рублев и рать он мог снарядить из своих крестьян в сто тысяч; королева аглицкая Елизавета называла Бориса «любительным братом», лордом-протектором! – Посольский приказ важнее, – гнусаво заметил подьячий, стоявший у стола. – Зато ж били ноне из вашего приказа смертным боем Гришку Нечаева. – Вертел дьяк делами, а ноне гремит кандалами. В тюрьму впихнули, – сказал третий. – Да зря пытали. – За перстень ноздри вырвали. Да, говорят, перстень тот дали донские казаки. Атамана Старого сразу в жар бросило. Он хотел было тут же повернуться и выйти из Казенного двора, но его заметили. – А ты почто пришел, человече? – обернулся к атаману, гремя ключами, дворовый казначей. – Пришел затем, чтобы знать, не давано ли нам, ата­ману да казакам донским, царского жалованья? – ответил Алешка. – Легкой донской станице? – Ну да! Дьяки зашушукались, потом умолкли. – Указа такого нету! Царь не велел вам давать ничего, ни денег, ни питья, – возвыся голос, сказал казначей. – Вот, чти другой указ! У атамана руки задрожали. Он взял бумагу и стал чи­тать. «…Память Ивану Ивановичу Баклановскому, да дьякам Семену Дохтурову, да Григорию Протопопову. Велети… – читал он и почти ничего не видел, – велети не давать государева жалованья донскому атаману Алешке Старому да казакам: Левке Карпову, Терентию Мещерякову, Степану Васильеву, Федору Григорьеву, Тимофею Яковлеву, Ивану Омельянову, Спиридону Иванову, Афоньке Бороде да Ивану Михайлову. Велети не давать им питья и еды до тех мест, пока они не будут близ мои очи. И велеть по сему моему царскому указу – атаманов, казаков, которые приехали к Москве, Алексея Старого с товарищи, поставить в Белом городе на дворе, быти у них приставу, а кор­му им до нашего государева указу не давать, – для того, что они ходят на море и государеву повеленья не слушают. Салтанашу, азовскому перебежчику, учинити опрос». Атаман Старой, окинув растерянным взглядом столпившихся возле него дьяков и подьячих, молча положил царскую бумагу на стол и вышел из Казенного двора. ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ Казак без коня – что птица без крыльев. На Дону резвых коней всегда табуны пасутся, да Дон далеко. Москва вроде чужая стала. «Не сам царь белый, видно, писал ту бумагу, а бояре ближние «поговоря, приговорили» ему, и он приложил свою царскую руку», – так думал атаман, возвращаясь до­мой. Снял саблю булатную, кафтан голубой. Шапку бобровую с малиновым верхом бросил на подоконник, а сам повалился на лавку. Левка спросил со страхом атамана: – Беда? – Беда! Опала царская! Обступя атамана, поджидавшие его казаки поникли головами. – Дьяк, видно, наклепал царю, – сказал Афонька Борода. – Дьяк Гришка сам поплатился. Бояре нас оговорили. Что скажешь, атаман? Но атаман молчал. Глаза его горели гневом. Перед его глазами не Москва была, а лежали степи вольные. Раздолье казацкое волной морской играет на Дону. Кони храпят. Свистят клинки булатные. Вот жизнь – там, на Дону! Султану ли отнять ту жизнь? Царю? Иль хану крымскому? Нет! Что саблей острой взял казак, того задаром он не отдаст. Старой лежал на лавке, от злости бледный. – На Дон бежать! – сказал Афонька Борода. – На Дон! Так, мол, и так, донские казаки да атаманы: лошадей гнали мы и днем, и ночью, не мешкая нигде ни часу, чтобы государю о турских послах все было ведомо, про Астрахань, про Крым да Дон; и те наши кони пали. Мы не давали себе нигде покою и везде от татар в степях ехали с великим страхованьем: пешьмя шли, на горбу своем седла несли, а отписку к царю на Москву довезли вцеле, а ныне живем на Москве, оговоренные боярами, не видя очей государевых, помираем голодной смертью! А государь отказал нам в жалованье… – Велел поставить в Белый город, на двор. – Вот так да! – Да пристава велел поставить!.. То вам не любо?! – крикнул атаман. – Ой, казаки! Пожаловал царь! – На Дон бежать, пока не поздно, – рассудил Тимошка Яковлев, – не мириться же нам с татарами да турками. Гулять пойдем. Ищи-свищи! – И мне, поди, висеть на перекладине, – сказала Ульяна и пригорюнилась. Ивашка Омельянов призадумался, потом сказал: – Нам, казакам, – так думку я держу, – надо бежать на Дон! Подняли мы за здравие царя большую чарку. Хватили горя, нечего сказать. Головушки спасать пора нам! Все казаки поднялись, кафтаны застегнули, шапки схватили… Вскочил, словно пьяный, атаман Старой, бледный, обуянный злобой. Откинул голову и, сверкнув глазами, крикнул: – На Дон собрались, казаки?! – выхватил клинок, блеснул им над головами удалыми. – Меня покинуть захотели? Нет, казаки, на Дон я повезу только ваши головы! Дон мне простит. Сабля моя не выдаст… К царю пришли? – К царю… – робко отвечали казаки. – Так дожидай указ царя! Дон нас не примет, таких дурных, без царского ответа. Мы есть послы к царю от Дона, всех казаков и атаманов? Послы ж нашлись! Мы дел не распутали, а надобно распутать. Дождемся повеленья царского… И казаки сказали: – Быть по-твоему, как сказываешь. Ежели казнит нас царь, ты будешь за нас ответчик перед богом и войсковым кругом. Распутывай!.. А может, ныне на Москве поляки Сигизмунда крамолу развели? И плутни свои через бояр плутуют? Стихая в гневе, атаман Старой вложил саблю в ножны. – Ждать будем пристава! – сказал он твердо. И, словно в лихой час сказал он это, разом распахнулась дверь, и на пороге, смущенно оглядевшись, остановился пристав. Шапки не снял. – Со мной пойдемте, – сказал он. – По велению царя вы в Белом городе сядете под стражу. – Видали, казаки? – сказал Ивашка Омельянов. – Царева ласка. – Молчи, – сказал Старой, – язык отхватят! Царь, може, и не велел… – Велел! – поправил атамана пристав. – Живее соби­райтесь. Старой оделся, пригладил бороду и вышел первый. Ульяна проводила атамана страдальческим, нежным взглядом. За атаманом вышли все остальные. Левка Карпов бросил на ходу: – За царем тюрьма не пропадет. То место вечно свято! А атаман сказал: – Открой-ка сени, пристав, и забери под стражу перебежчика азовского, Салтанаша. Опрос учините. Ужо он вам расскажет. Пристав вывел перебежчика. – Ну что ж, – сказал Старой бодрясь. – Ни пуха пи пера! Пошли! И зашагала легкая донская станица к Белому городу – под замок. Ульяна выглянула в окошко, упала на казачью рухлядишку, оставшуюся в ее тереме, и горько зарыдала. ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ Водворили легкую станицу в Царь-город, прозванный Белым городом, и казакам стало мутно и тяжко на душе, как в тюрьме-темнице. У двадцати восьми каменных башен приставлены были конные стрельцы. А у девяти белгородских ворот – Тверских, Арбатских и других – сторожили стрельцы пешие. Заполнились стрельцами и Пушечный двор, и каменная стена, на которой замелькали цветастые, зеленые да малиновые, стрелецкие шапки. В руках бердыши. А у дверей Белого терема, где велено было держать казаков, и за слюдяными окнами денно и нощно бодрствовали московские рейтары. – Крепка ноне Москва белокаменная! – усмехнулся атаман. – Но для нашей волюшки тюрьмы на Руси нет. Вы не печалуйтесь. Не вешайте голов, казаки мои верные! Наша звезда еще воссияет в донских степях!.. А тут и затрубил на Москве медный горластый рог. Народ побежал к Белому городу, но стрельцы стали разгонять людей, нахлынувших у девяти ворот. Стрелецкие головы насторожились. Мимо них проскакал царский гонец на белом коне и подлетел к крыльцу терема. Казаки и атаман приникли к слюдяным окнам. – Уж не станут ли пытать нас судьи Разбойного приказа на Красной площади, казнить неведомо за что на Лобном месте? – сказал атаман и стал размашисто ходить по терему. Гонец с силой рванул на себя тяжелую дверь. – А которые здесь будут атаманы да казаки, послы Донского войска? – громко спросил гонец. – Мы здесь, атаманы и казаки донские, – спокойно ответил атаман гонцу и пронзил его испытующим острым взглядом. Гонец, боярский сын, возвысил голос: – Царь жалует вас, донских атаманов и казаков, своей милостью. Царь пожелал видеть вас всех своими очами… – Да ну?! – вырвалось из груди атамана. – То разве правда? Гонец сказал потише: – То правда! Зовет вас царь для ласки. И быть вам, казаки и атаманы, скоро-наскоро, в царской палате. Не мешкайте! Гонец велел казакам одеться понарядней, чтоб сраму за них боярам не было. – Да мы и так зело все прибраны. Всем Доном одевали нас, – сказал Старой. – А ну-ка, приободритесь, казаки. И пошли они нарядные к царю. Привлеченные яркой, богатой одеждой, люди глядели на них, словно на невидаль какую. Одни кидали шапки кверху, другие шептались, третьи смотрели с завистью. Толпы людей шли за казаками до тех пор, пока казаки не уперлись в расписанные золотом и серебром высокие двустворчатые двери Красного крыльца. Атаман стоял впереди других, без саб­ли: сабли не велели брать. Он гордо поглядывал на верхи золоченых крестов и купола церквей, на переливчатые гребешки дворцовых крыш. По правую руку его стоял, не менее гордо, Левка Карпов, по левую – Афонька Борода. В Москве пахло теплой осенью. Осенняя легкая мгла радовала душу Старого. Радовала его и вся эта суета людей, царская пышность, дворцовые громады, столпившиеся перед Красным крыльцом, высокие звонницы с крестами. Куда-то бешено мчались царские всадники, окутанные густым паром, в островерхих шапках, с колчанами для стрел – саадаками – у поясов. Степенно да чинно шагали бояре. Им уступали дорогу и стар, и млад, все сторонились, все били поклоны. И всюду стрельцы, что радуга, пестрели своим различного цвета одеянием. – Вот и пойми тут, – сказал Старой, поправив лихо шапку, – казнят в Москве аль щедро наградят?.. В Кремле их встретили служилые люди всяких званий, одетые в богатые кафтаны. И все толпились на Соборной площади, у Красного крыльца, у Грановитой палаты с шатровыми башенками, толпились на крыльце ее и далее, у Золотой палаты. А еще далее видны были шатровые верхи Столовой палаты, ворота Колымажные, и там тоже стояли бояре в горлатных шапках. Двери Красного крыльца не сразу открылись. Атаман снял шапку, перекрестился и пошел по ступеням вверх. Перекрестились и все, шедшие за ним, торжественно притихшие донские казаки. Казаки вошли в Золотую палату и сняли шапки. Царь Михаил сидел против них на троне – царском кресле, блестевшим сверху донизу искрами серебра, жемчугом и драгоценными камнями. Одежда на царе сверкала ослепительными огнями. От царской шапки, словно от солнца в яркий день, бежали во все концы алмазные огни. В руке царя был скипетр – символ власти государевой. Царь приподнял скипетр, и на руке его блеснули золотые перстни со смарагдами. Печальный взгляд. Лицо худое, желтое… Отбив низкие поклоны, сели бояре. Думный дьяк Иван Грамотин поведал царю о донских казаках, которые-де, великий царь-государь, никому не сказывают, с какими вестями важными пришли к Москве. И сказывают те казаки, что, окромя царя-государя, того никому не поведают. А бояре-де, царь-государь великий, на Москве всё опасаются, как бы те вольные донские казаки ненароком войны не накликали Московскому государству с турецким султаном… Царь поглядел на атамана пристально, приказал подойти к нему поближе. Старой подошел к царю, отвесил земной поклон. А когда выпрямился, то только тогда заме­тил телохранителей царя: по обеим сторонам престола царского стояли, словно каменные, четыре рынды в белых одеяниях, поверх шапок крест-накрест висели золотые цепочки. Рынды держали на плечах серебряные топорики со сверкающими полумесяцами. Левка Карпов стоял на коленях и разглядывал ангелов, витающих на голубой лазури потолка, глядел на беса, загнанного в угол свода. Афонька Борода пялил острые глаза свои то на бояр, сидевших на лавках вдоль стен, то на золотистую дорогую роспись, с которой смотрели лики святых, обновленные Паисеиным. Казакам царская палата казалась раем небесным. – Какие вести, атаман Старой, доставил? – медленно спросил царь. Старой глянул на бояр, смолчал. Царь голос свой возвысил: – Мы по совету всей земли сидим на троне, а мы­слим заодно с боярами. И ты то знаешь. Ну, поведай, атаман! Бояре пристально и зло уставились на атамана. – Не можно, государь. Вели тебе, царь-государь, с глазу на глаз открыть то дело наше, – низко поклонился Старой в ноги царю и стал на колени. – Встань, гордый атаман! Встань! Велю тебе отписку дать при всех боярах. Да ежели что в ней дурно сказано, гляди!.. «Великий государь бояр боится? – подумал атаман. – Не дело». Перед ним мелькнула тень Ивана Грозного. Не такой царь глядел сейчас на него… Тот подпирал плечами небо, руками вселенную держал – так говорили. Бояре без шапок перед ним недвижимы стояли… Наконец атаман, разодрав верх шапки своей, достал оттуда отписку и подал ее царю. – Войско Донское пишет… – начал он, но царь прервал Старого: – Живы ли, здоровы ли донские атаманы и казаки? – Все живы и здоровы. Здоровья тебе желают атаманы и казаки, царь-государь! Родителям твоим здоровье на многие, многие лета! Царь развернул послание, но читать не стал при всех собравшихся. – А здорово ль доехали? – спросил он. – Доехали, помилуй нас господь, не здорово: коней всех поморили, – ответил атаман. – А не чинили ли вам беды какой в дороге вое­воды? – Чинили, царь, чинили, – ответил атаман. – Особо крепко в Валуйках… – То ведомо мне, и я взыщу! Гонец Волконского вчера был, – ответил тихо царь. Старой не сводил глаз с худого лица царя, тонких бровей, черных усов и клинышком отпущенной бородки. Выражение бледного, без кровинки, лица было приветливое, доброжелательное. Так казалось атаману. Царь медленно поднялся с трона и вышел из палаты. Четыре рынды пошли за ним. Бояре, косясь на атамана, отвесили поклоны иконам в палате и тоже разошлись. – Ждите царева повеленья! – обратился думный дьяк к казакам и атаману. – Идите в Белый город! ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ Царь, по совету матушки своей Марфы Ивановны, пожаловал донцов обедом. В Серебряной палате по стенам стояли длинные поставцы с тремя высокими ступенями; на них были уставлены большие серебряные и золотые кубки. Палата ломилась от золота и серебра, посуды на столах. А посреди Серебряной палаты толстый каменный столб подпирал свод. Царь восседал на широком вызолоченном кресле. Сняв золотой наряд, он надел кафтан из серебряной парчи; на голове – венец, унизанный каменьями и жемчугом; на шее – ожерелье. Князья и бояре, одетые в белые одежды, отороченные бобровым мехом, сидели за другими столами. Все сияло белизной. Стольники в нарядных кафтанах подавали кушанья на золотых блюдах. Московские иереи также были в белых одеяниях, а казаки – в своих цветных кафтанах: голубых, красных, синих. На казачий стол, когда стемнело, поставили восковые свечи в подсвечниках из яшмы и хрусталя, в серебряной оправе. Перед царем мигали две свечи пудовые, на золотых треножниках. А на столах боярских горели свечи в простых подсвечниках. – Благослови, великий отче, трапезу с донскими казаками, – сказал царь Михаил. Святейший патриарх всея Руси, с окладистой, но короткой белой бородой, в белом патриаршем клобуке, – он сидел направо от царя, – встал, благословил трапезу и, шелестя белой одеждой, вышел. То был отец царя, Филарет Никитич, вернувшийся из плена польского. Тот самый Филарет, который привез из Углича на третий день венчанья Шуйского на царство мощи царевича Димитрия, убитого будто людьми Бориса Годунова. Филарет Никитич был у поляков заложником за Владислава, сына Сигизмунда III, более шести лет. Обменен он был на знатных поляков, задержанных в Москве со времен великой смуты. Вернувшись из польского плена, Филарет взял в свои руки власть с титулом «великого государя и святейшего патриарха». В первые годы царствования Михаила Федоровича именем царя правили его отец, мать – инокиня-старица Марфа Ивановна и ее родня – бояре Салтыковы. «Вот удостоились, – подумал атаман, – святейший нас благословил. Да он же и самозванцев признавал; он всем служил. Недаром говорят о Филарете, что нравом он сильно вспыльчив и жесток. Всякого звания людей томил в заключении безвинно и наказывал сильно… Святейший!» Тут стали обносить блюдами. Детина с кольцами кудрей, в плечах косая сажень, остановился возле атамана, поклон отбил. – Царь и великий князь Михайло Федорович жалует тебя, атамана, хлебом да солью. – Хлебом? То дорого! А соль всех царских милостей дороже нам, – ответил атаман и поклонился на все четыре стороны. Но прежде всех – царю. Жаловать хлебом-солью было в обычае всех царей московских. Детина с кудрями понесся дальше: к казакам, князьям, боярам да служителям церкви. Служители церкви сидели за особым столом. Другой детина подлетел, поклон старательно отбил. – Царь и великий князь всея Руси Михайло Федорович жалует тебя, атаман Алексей Старой, жареным лебедем, а всех казаков твоих – гусями да журавлями. – То, знать, царь милостиво пожаловал! – ответил атаман. Опять поклон отбил на все четыре стороны, царю – прежде всех. Подскочил третий детина, тучный. – Царь жалует… тебя, атаман… Алексей Старой… – и налил в серебряную чашу водки, в другую – мальвазии, вина из Греции, а в третью – меду янтарного, чистого как слеза. Атаман Старой усерднее других за мальвазию отбил царю поклон. Царь поднял свою чашу. – Во здравие земли и веры христианской! – возгласил он. – Во здравие царя! – всех громче крикнул атаман. – Земля стоит! И вера нерушима. Царю стоять найкрепче на земле! А казакам да атаманам сиять во славе на Дону! Бояре покосились. Царю понравилась такая складная речь-выдумка. Царь выпил чашу всю до дна. Еще поднял: – За атаманов! За славный Дон! За войско Великое Донское! Он дал ему название «Великое» и знамя дал. – Пьем, царь Михайло Федорович, за Дон! Дон наш велик, да крылья токмо малость нам обрезают! – сказал, хмелея, атаман. Царь задержал чашу в руке. Глаза его сверкнули. Хмель не отуманил еще его головы. Он слышал явственно: «Крылья обрезают на Дону». Слегка качнулся царь, но смолчал. Поднял чашу свою снова и, глядя в глаза ата­ману, выпил – без особой охоты. – Дон наш велик? Будто так ты молвил, атаман? – спросил царь, и неспроста. – Дон наш велик! – ответил атаман. – А крылья вам давно там обрезают? – Да, давно обрезают, великий государь, – смело отвечал Старой. – А кто? Тут атаман, не зная, куда царская речь может склониться, оробел. Правду сказать – бояре за столом. Кривду сказать царю – нельзя. Поразмыслив, отвечал: – Татары, государь, да турки обижают нас. – Аль седни вы татар не бьете? И сабли казачьи у вас ржавеют на Дону? – Татарам было. Но и казацких голов летит от них немало. – А турки? Аль крепость Азов у турок не сильна? Почто вы к ним в Азов на стены лезете? – Да то есть басурманы, царь! Дай пороху нам вдосталь, дай зелья царского, свинца, – и мы поизведем проклятых. Азов добудем мы своим умом, силой несокруши­мой! – А смелую ты речь ведешь, Старой! Кой-когда и по­молчать бы надо… О крепости азовской поговорю с тобой особо. Еще кто крылья обрезает? – Да… – замялся Алешка, – воеводы! Цепь золотую у Федьки Ханенева, донского атамана, снял воевода на Валуйках… Царь указал рукой на свою чашу. Чашу наполнили. Царь велел налить такую же чашу атаману. Налили мальвазии атаману. – Ты больно смел, Старой, – медленно вытирая усы, заметил царь, – да резок не в меру… Пью твое здоровье! Бояре пьют твое здоровье! Бояр больших вы не гневите! – Пью, государь, и я твое здоровье, – еще смелее от­ветил атаман. – Но коль захочет царь послушать правду, то послушает ее от казака, который в Костроме крест целовал тебе и царскую присягу принимал. – Добро! Послушаю. – И не спеша прибавил царь: – Послушать я успею. А воеводами не изводи меня. – Вдруг он выкрикнул: – Эй, думный дьяк, неси бумагу! Шмыгнул дьяк за дверь, вернулся вскоре и стал перед царем с листком бумаги. – На, атаман Старой, бумагу, да чти мне сам. Алеша стал читать бумагу. – Чти всем на слух! А нет – отдай дьяку: дьяк поскладнее прочтет. Дьяк взял бумагу у атамана и стал читать нараспев: – «Царская грамота на Валуйку воеводе Волконскому… …Писал еси к нам, что приехали на Валуйку з Дону атаман Алексей Старой с товарищи, одиннадцать человек; и ты их отпустил к нам к Москве. А наперед отпущен с Валуйки к нам к Москве донской же атаман Федор Ханенев да с ним казаков шесть человек. И атаман с казаками били нам челом, и атаман Алексей Старой бил челом, и сказали: как они приехали к Валуйке и, приехав к городским гумнам, стали близко гумен, и ты-де, выехав из города, учал их бить и грабить, а грабя же-де с них оборвал: саблю булатную, цена пять рублев, да семь золотых, да пять рублев денег, да цепь золотую, весу пять золотых. Сам жаловался и гонца посылал к нам к Москве, оговари­вая казаков. И как тебе сия наша грамота придет, и ты то все, что взял у донского атамана Федора Ханенева и у казаков, прислал бы еси к нам к Москве все сполна тот­час, велел отдати в Посольском приказе дьякам нашим, думному Ивану Грамотину да Максиму Матюшкину. А буде ты того грабежу, что взял у атамана и у казаков, к нам к Москве не пришлешь, и мы то все велим доправити на тебе вдвое, да тебе ж за то от нас быти в великой опале…» Дьяк поперхнулся. А бояре друг другу ядовито шепнуть успели: – Царь с казаками донскими тешится. Не поделом потеха. И надолго ли? – Ну, сказывай мне, атаман Старой, люба ли тебе моя царская грамота на Валуйку к Гришке Волконскому? – спросил царь строго, но не сердито. – Люба, царь! Люба! – загорланили казаки на всю Серебряную палату; напившись мальвазии, они стали вести себя вольнее, некоторые полезли целоваться с дья­ками. – Любо! – закричал Афонька Борода и, выскочив из-за стола, стал пристукивать высокими каблуками по полу. Казаки быстро усадили его на место. Царь повелительно и грозно повел очами, заставив всех сесть на свои места. – Воров да разбойников вроде Гришки Волконского, – сказал государь, – царской волей буду карать и впредь! Нам без порядка жить не мочно… Бояре, слышите? – неожиданно сильный и гневный голос царя прозвучал под сводами Серебряной палаты. – По всей Руси ведомо, что стали мы царем по вашему же прошению, а не своим хотеньем. Выбрали вы нас, государя, всем государством, крест целовали своей волей, обещались все служить и прямить нам, а теперь везде грабежи творят да убийства, разные непорядки, о которых нам докучают; так вы эти докуки от нас отведите и все приведите в порядок. – Любо! – снова крикнули казаки. Бояре растерянно молчали. Высоко подняв голову, атаман сел напротив Левки. Детина с мелкими кудрями торжественно поднес вино заморское, пенистое и сладкое. Наливали то вино в особые чаши. Царь надпил чашу и переслал ее Старому. Атаман жадно глотнул из царской чаши и передал ее Левке, Левка, хлебнув малость, передал царскую чашу Афоньке, тот – Ивашке, Ивашка – Федору… И так пошло по кругу. Но Старой, нарушив обычай пить царскую чашу по­следней, поднялся с другой чашей – в честь царя. Он справил нижайший поклон и поднял высоко донскую чашу, которую привез с собой. Царю поднесли ее, он выпил. А после того царь слегка поклонился боярам и медленно пошел к выходу. Казаки давно уж смекнули, что на царском званом обеде не было почему-то князей Курбских, Холмских, Никулиных и Пеньковых, Голицыных и Салтыковых. В палате остались с казаками бояре и князья Милославские, Воротынские, Стрешневы, Нарышкины, Боборыкины, Лыковы и Языковы. Они расспрашивали о делах на Дону, допивали вино, прислушивались и доедали оставшиеся на широких царских столах богатые яства. Не скоро веселые князья и бояре вышли из палаты покачиваясь, пошатываясь, обнимаясь друг с другом. Последними ушли в Белый город казаки со своим атаманом. Те были совсем веселые. Шли по Москве и пели песни, словно в своем Черкасске-городе. На улицах путь их освещали плошки, бочки со смолой, горевшие дымно и чадно. ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ Царь Михаил встал вместе с зарей. К нему сейчас же явился духовник, а за духовником внесли икону святого, который праздновался в тот день. Перед внесенной иконой и перед другими иконами в Крестовой палате затеплились яркие свечи. Царь молился в этот день долго и усердно. Горбатый и молчаливый свечник Амбросий следовал за царем всегда как тень. Духовник окропил царя святой водой. Святую воду принесли в Крестовую палату сегодня, а привезли ее из далекого и знатного Соловецкого монастыря. Потом пошел к своей матушке и отправился с нею в теремную церковь к заутрене. После заутрени Марфа Ивановна молвила царю: – Ты бы, Михайло, принял в Престольном тереме, без лишних очей боярских, донского атамана и казаков. Выслушай-ка атамана. Повыведай у него о всяких делах и помоги казакам на Дону. Не пожалей пороху, свинцу, жалованья. Все к делу пойдет. Приласкай. Пообещай награды атаманам за службу нам верную. Смелее действуй! Сила растет на Дону великая и опасная. Помни, Михайло, куда постоянно бегут холопы со всех российских городов, – на Дон! Эту силу к рукам прибрать надо. И там же, на Дону, – помни, – даровое войско. Ты же, царь, власть свою из рук не выпускай. – Но, матушка, – с опаскою ответил ей царь, – бояре нам шум учинят… Царь-де заодно с казаками идет… – Какие-такие бояре? – нетерпеливо возразила Марфа. – Родство – бояре Салтыковы аль Лыковы? Им-то что надобно? Пожалованной земли мало Салтыковым? Ну, если загалдят, ты на них и прикрикни. Мало ли они нам пакостей учинили? Иные бояре всякий вздор и напраслину на казаков несут, оговаривают их… Слушай меня. Донские дела важнее многих дел. – Матушка, помилуй! – встревожился Михаил. – Бояре нас поедом съедят. Аль ты не помнишь, матушка, бумагу, что дал я им? – Бумагу ту помню, – мягко сказала Марфа Иванов­на. – Но ты поменьше о бумагах мысли, а делай дело и знай всегда свое. Бояре все на перечете, а черни сколько на Руси? Чернь кормит нас! Не забывай об этом. Царь поглядел смущенно на Марфу. – Матушка, – напомнил он слезно, – бумага та клятвенная. И ты сама клятву внушила мне. Они от нас письмо взяли, когда я шел на царство… «чтоб нам быть нежестоким и неопальчивым, без суда и без вины никого не казнить и мыслить о всяких делах с боярами и думными людьми сообща, а без их ведома и тайно и явно никаких дел не делати». Мы крест целовали боярам на том, чтобы никого из них, вельможных и боярских родов, не казнить ни за какое преступление, а только ссылать в заточение, коль провинятся. Марфа Ивановна скрестила руки на груди и зло сказала сыну: – Крест тот, прости меня господи, мы зря целовали! А чернь-то ныне говорит: в русской земле хозяйствуют бояре; бояре ни во что царя ставят; царя не боятся; Марью Хлопову-де Романовы сгубили… и Долгорукую сгубили. – Матушка, – еще тревожнее сказал царь, – не вспо­минай мне Марью! Я рад уже покою. Бояре всем у нас вершат. И в тереме от них не сладко жить. Ну, коль охота им вершить дела, пусть так. – Не дело молвишь! – заявила Марфа властным голосом. – Боярам дай боярское, а черни – царское! А бог сравняет всех до единого. Не думай долго. Шли-ка, Михайло, наскоро за атаманом; поговори да приласкай, щедрым будь. Не ошибешься… Да вот еще: чтоб самозванства больше не было и в помине, ты повели соорудить серебряную раку, следует переложить туда мощи убиенного царевича Димитрия, а раку перенести в Архангельский собор. Царь перестал возражать. …Приказано было позвать донцов: атамана Старого, Левку Карпова, Афоньку Бороду. Пришли казаки к царскому терему не мешкая, но их там не пустили. У ворот стрельцы стояли. – Аль оглашенные? – сказал один стрелец, усатый подворотник. – Куда вы прете? Вам невдомек, что царь в сей час почивает? Подождите на дворе. – Гонец позвал нас, – буркнул Левка, – сказывал: не мешкать. Нам и отдохнуть после обеда не дали… Аль гонец ваш все попутал? – Гонцы у нас не путают – службу справляют, – сердито отвечал подворотник. – А мы тоже службу правим царскую. Нам не указывай, пришелец! – И подворотник, зажав в руках пищаль покрепче, стукнул прикладом по земле. За спиной у подворотника висел еще бердыш на ремне. – Царь нынче, – вскоре заговорил стрелец по-иному, – ел студень, жаркое, молочное, кисель. Семьдесят блюд. Аль не уморишься? Вон самозванец был: тот, пожрамши досыта, не почивал после обеда. То, знать, было не по русскому обычаю. – Н-ну? И крепко самозванца попрекали в том? – с усмешкой спросил Алешка. – Крепко! Беду в том чуяли… А на обедах царских садился самозванец лицом к панам, спиной к боярам. А Мнишка, шлюха, без православия повенчана была в соборе Успенском. И не одевайся он, самозванец, в польские кафтаны, да ходи он в баню русскую, не ешь он телятины в постны дни, – может, сидел бы спокойно на том троне, что сделал для себя из чиста золота со львами и орлом, с кистями жемчуга… Ноне на Москве совсем не так, – болтал стрелец. – Царь после обеда идет в опочивальню, спят в ту пору думцы царские, торговые людишки. Лавки свои с товарами припрут крюками и спят. Дьяки после обеда не строчат бумаг, нет скрипу перьев… Русь отдыхает! Казаки с усмешкой слушали стрельца. Но вот с крыльца царского терема кто-то властно крикнул: – Эй, служилый, пропусти! – Идите, коль велят! – обернулся удивленный стрелец, толкнув рукой решетчатые дверцы. Три молодца – атаман Старой, Афонька Борода и Левка Карпов – быстро взошли на крыльцо. Перед вошедшими в горницу казаками появилась старушка в черном иноческом одеянии. То была матушка государя Марфа Ивановна. На ней была черная бархатная накидка с собольей оторочкой, черный старушечий чепец на голове, нагрудница белая в складках, платье черного атласа. В руке Марфы Ивановны – клюка, на пальце – перстень с глаз величиной, а на запястье – белый мельчайший жемчуг. Глубокие морщины избороздили Марфино лицо вдоль и поперек, лоб высокий и восковые ввалившиеся щеки. Нос у Марфы длинный, глаза большие и строгие. – Донские казаки, пожалуйте, родные. Ах, молодцы вы наши удалые! Ждем дорогих гостей. Пожалуйте, пожалуйте в терем царский. – Марфа говорила твердо, неторопливо, будто задушевно. Казаки несчетно раз отбили ей поклоны низкие. С поклонами вошли в Крестовую палату, очутившись вновь, как в раю, среди золотой росписи чудеснейшей работы Паисеина. Дверь скрипнула; яркий свет лег перед ней длинной стежкой. Вошел царь. Глаза от дум усталые, недобрые. Увидя атамана, царь улыбнулся. – Ну, матушка, мы с глазу на глаз поговорим, – сказал он, взял атамана за руку и медленно повел его в Престольную палату. Дверь снова скрипнула и закрылась. А Марфа повела казаков, ступая твердо, хоть и опиралась на клюку, из двери в дверь по терему в свою палату. Оборачиваясь, она говорила: – Михайло мой из Костромы еще писал боярам, чтоб они по прежнему и по новому его указу устроили нам Золотую палату царицы Ирины, а мне, значит, хоромы царицы Марии, а если лесу нет, писал же Михайло, то велите строить палаты нам из брусяных хором царя Василия. А бояре писали нам, в Кострому же, что для меня, инокини, они изготовили хоромы в Вознесенском мона­стыре, – обрадовали, пожаловали! А в тех хоромах жить мне и не годилось. А теперь вот, радением Михайлы, устроились мои палаты, – проговорила Марфа, после чего приказала своим служкам «добрейше потчевать дорогих гостюшек» дворцовыми кушаньями, соленьями и сладостями. ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ Марфа Ивановна, хотя и приласкала как будто от всей души казаков (ей, видно, это надобно было), все-таки слукавила. И лукавство заметно было казакам в ее хитрых глазах. Марфа спрашивала: – А как там, у вас на Дону, казаки женятся? Как свадьбы у вас справляются? По христианской ли вере? – По христианской, матушка, – живо отвечал ей Афонька Борода. – Мы бога не гневим: берем ясырку за руку – турчанку, альбо персиянку, аль крымскую татарку, – чаще всего то после походов да охоты на синем море бывает; ежели она люба нам, на круг приведем, богу помолимся перед честным народом и молвим так: «Будь моей женой!» Ну и все тут дело со свадьбой. А ежели женка не люба станет нашему брату – опять на круг ее ведем, другим сбываем бабу, что не по нраву пришлась. Церковушек у нас нет, матушка царица. Жениться нам по законам да обычаям негде. А бобылей на Дону хоть отбавляй. Церковушку б нам, матушка, вашей царской милостью, поставить на Дону… – Церковушку? Я похлопочу, – ласково пообещала, Марфа. – И попа нам надо бы. Службу служить нам некому, – сказал Левка. – Попов у нас много, да все они беглые и нерадивые к богу, только пьют да гуляют. – И дьякона пришлем вам вскоре, – сказала Марфа. – И стихарей у нас нет на Дону, – сказал Афонька. – И стихари пришлем. Стихари Филарет Никитич пожалует вам из своей церковной казны… Пока казаки вели беседу с Марфой Ивановной, служки принесли угощение. Расставили чаши и налили в них мальвазию. – Ныне, – говорила Марфа важно, – предстоит нам венчать царя Михайла. – И то, знать, важное дело, матушка, – деловито заметил Афонька. – Да где ж ноне невест хороших найдешь? Левка поднял чашу, взглянул на Марфу и молча поставил чашу на стол. – Царя женить, матушка? – спросил он робко. – Царя, – медленно ответила Марфа. – Венчать, стало быть, матушка? – полюбопытство­вал Афонька. – Венчать. Как же без венчанья? – испытующе глянула Марфа в недоуменные глаза Афоньки. – Ну, коль на царство повенчали, то и с невестой повенчать надо, – сказал Левка. – Невеста-то у вас давно найдена. Невеста складная, сказывали нам. Марфа еще глубже и проницательнее заглянула в Левкины глаза. Левке от ее пристального взгляда не по себе стало, словно иглой кольнули. Левка завертелся на лавке и нехотя выпил чашу с мальвазией. Марфа осторожно проговорила: – Да вот беда! Невесты у царя Михайла еще нету! «Эге! – подумал Левка. – Не сплоховать бы. Крутит что-то…» И, приободрившись, улыбнулся. – Да мы, царица-матушка, – сказал он, – достанем царю женку. Добудем ее, саблей добудем. Хоть в Царьграде, хоть в Трапезонде, – добудем! А нет, так в Азове. Там раскрасавицы такие!.. Ты прикажи-ка только, и мы ее достанем, матушка царица. А еще лучше – казачку с Дона привезем! – Чужих земель невест не надобно. Чужие не годят­ся. Вот женка ж была у вашего крамольного атаманишки, Ивашки Заруцкого. А нешто она женка? Лжедимитрию женой была! Второму Лжедимитрию наскоро женою стала. Заруцкий уже третьим подобрал Маринку Мнишек, дочку воеводы Сандомирского, от которой зло Московскому государству учинилося… А Заруцкий Ивашка, блудный сын, крест целовал царю в Москве. Забыв же свое крестное целованье, из-под Москвы побежал и пришел на Коломну, пристал к прежним ворам и разбойникам. – Да Заруцкий же вор! – со злостью сказал Афонька Борода. – А Маринка – сука! Не попрекай нас, матушка! На Дону немало голов полегло наших из-за Маринки. Марфа, скользнув своим жестким взглядом по упрямым глазам Афоньки, уклончиво сказала: – Не попрекаю вас, гости мои. Маринка – сатана! Тьфу, тьфу, тьфу! Ах, господи! Помилуй нас, грешных!.. Государство должно быть навеки нерушимо. И свадьбы должны быть нерушимы. «Ох, – думал Левка, – очи старой Марфы не глядят еще в могилу, а заглядывают куда-то далеко, ищут чего-то. Ой, баба! Хитра да умна». Марфа продолжала: – Аль то была жена у Димитрия Шуйского, дочь Малюты Скуратова! Ядом, сатана, стравила наследника престола, Михаила Васильевича Скопина-Шуйского. Да где стравила? На крестинном пиру у князя Воротынского. Съела царя кума крестовая. А другая дочь Малюты Скуратова, Мария, женой Бориса Годунова была: ту люди Василия Шуйского сгубили. Сквитали зло: сына Годунова, Федора, тож сгубили… Да и кто знает, лютейшего врага нашего, Бориса Годунова, не Шуйские ли отравили? Заклятый враг наш Годунов искал опоры для себя в других государствах и все сватал свою дочку Ксению, да бог ему того не дал… – А вот была ж другая, но то святая была женка в древней Руси, – Евдокиюшка, жена Димитрия Донского. Слава по ней живет и поныне. – Ешьте, гости мои дорогие! – сказала Марфа, разломила сдобную белую хлебину надвое и положила: одну половину перед Левкой, другую – перед Афонькой. Афонька сказал: – Матушка царица, как ты складно сказываешь про царских женок. Забавно тебя слушать. – Забавы тут мало, казаки, а слушать слушайте, пригодится. Вот Евдокиюшка так оплакивала мужа: «Был у меня государем Димитрушка, много примирил стран на свете, много одержал побед славных, а ныне сам побежден смертью! А юность еще не оставила нас, и еще старость не постигла нас! Зачем же ты, ясный сокол, оставил меня и детей своих? Крепко уснул царь мой, а я не могу разбудить тебя!..» – Какова Евдокиюшка! – вздыхая, сказал Левка. – Вот то женка!.. – Нам бы такую добрую царицу найти Михайло. Михайло мой достоин такой жены, – как бы мимоходом за­метила Марфа. – Михайло?.. – смутившись, сказал Левка Карпов будто о своем старом приятеле. – Достоин, матушка ца­рица… Марфа растаяла, заулыбалась. – Ну, то-то же, – сказала она, поблескивая влажны­ми глазами. – Михайло у меня добрый, милостивый. И ему надо бы найти невесту добрую, милостивую. Я ноне, поведаю вам, казаки добрые, присмотрела ему девицу – Евдокию, боярышню Стрешневу. Девица всем хороша! Тут Левка Карпов и брякни: – И будет, матушка! Раз Марья Хлопова вам не сгодилась и Долгорукая тоже, то Евдокиюшка Стрешнева пригодится. То не Салтыковы ли невесту нашли? Марфа глаза закрыла, молитву прошептала, потом медленно и грузно поднялась, промолвила: – Спасибо за поминку! Да только б лучше о том не поминать и вам того совсем не знать! – Прости-ка нас, матушка царица, мы – люди тем­ные, – сокрушенно сказал Левка. – Нам ничего не ведомо доподлинно. Не станем поминать. – И ведать вам о том не надобно! – сказала Марфа повелительно. – Вы б лучше, – переменила она тон, – песни свои донские спели мне. Люблю я слушать песни хорошие, веселые. И Левка, чтоб развеселить Марфу и отвести ее гнев, запел тихо донскую песню, ту самую песню, которую казаки частенько пели на Дону. А воссядем, братия, на своих борзых коней Да поглядим синего Дона… Задушевно пели в Марфиных покоях донские казаки. Марфа внимательно слушала и временами благодушно кивала головой. ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ В течение XVI–XVII веков Турция вела открыто агрессивную политику в Восточной Европе, на Кавказе и в Иране. Во всех наступательных действиях против России крымский хан был активным союзником турецкого султана. Турция вела наступление на Московское государство по трем главным направлениям: через Молдавию и Валахию – на Украину; через Крым, с помощью крымского хана, – на центральные районы нашего государства; через Черное море (устье Дона и город Азов) – на Поволжье и наши юго-восточные окраины. Азов являлся для Турции ключом не только к Поволжью, южной России, но и к Северному Кавказу и к Востоку. Через Азов турки поддерживали связь с Ка­занью и Астраханью даже и после того, как эти бывшие татарские ханства вошли в состав Московского государства. Через Азов турецкий султан был связан со всеми ханами Средней Азии, а также с князьями горских наро­дов Кавказа. Кроме того, Азов вел тогда обширную торговлю, в которой были заинтересованы не только Турция, но также Англия, Франция, Венецианская и Генуэзская республики, а также другие государства. Торговля через город Азов с Московским государством и с Востоком, дававшая огромные прибыли, побуждала ряд западноевропейских государств добиваться права участвовать в ней с целью захватить рынки сбыта и оттеснить с них как русских, так и турецких купцов. Борьба России с Турцией в XVII веке являлась по существу продолжением борьбы русского народа против остатков монгольского ига на русской земле, против остатков монгольских ханств, на которые постоянно опирался турецкий султан. Донские казаки настойчиво доказывали московскому царю и боярам необходимость завладения крепостью Азовом как опорной базой турецких наступательных действий против нашей родины. Азовцы вместе с крымскими татарами делали непрестанные набеги на Дон. «И за море отца и братию и сестер наших продавали на каторги и корабли тем русским полоном в турецкую землю грузили», «От их задоров и обид терпению, государь, нашему мочи нет!» – жаловались атаманы и казаки. Многие казачьи городки – Черкасск, Раздоры, Монастырское урочище и другие – постоянно подвергались нападениям со стороны азовцев и крымцев. Надо было прекратить эти набеги, навсегда предотвратить нависавшую над юго-восточными окраинами угрозу со стороны Азова, взять с бою эту сильную крепость – турецкий оплот против России. По этому важному делу и приехал в Москву посол Дона станичный атаман Алексей Старой с казаками. В Престольной палате, за кованой медной дверью, на высоком кресле сидел задумчивый, печальный царь Михаил. Он слушал стоявшего перед ним с собольей шапкой в руке донского атамана Старого. С покатых сводов палаты, из белых клубящихся облаков, глядели смиренные лики святых. В палате было тихо. Направо от двери стояли три сиденья, обшитых красной кожей и обитых медными гвоздями. Два широких кресла стояли возле трона. Длинной дорожкой на полу лился яркий свет из окна. На этой дорожке стоял атаман, широко расправив свои могучие плечи. Взволнованный царь глубоко дышал. – Отписки ваши донские, – сказал царь, медленно приподняв голову, – я прочел ныне сам. Отписки ваши все худые. Потому худые, что, по-вашему, крымцы идут на Дон да в Астрахань. Верно ли это? – Идут, государь, – уверенно ответил атаман. Царь продолжал: – А Шан-Гирей, пишете вы, перевелся с крымской стороны на ногайскую сторону, с большим войском да с пушками. А пушек у них восемьдесят… Верно ли? – Пушек у них восемьдесят, государь, – твердо ответил Алеша. – И пишете вы, что тот Шан-Гирей хочет идти на реку Дон, чтоб вас согнать с той реки. Верно ли? – Хотят согнать с реки, царь-государь. Все верно. А царского жалованья сего году, да пороху и свинца к нам от тебя не бывало. А которых казаков мы посылаем к тебе с твоим государевым делом, то их по всем окраинным городам воеводы и старосты побивают насмерть и к Москве не пропускают. И воеводы твои, государь, нигде не велят нам, казакам, купить ни свинца, ни пороху, – твердо говорил атаман. Царь хмуро сдвинул брови: – Сам знаю. О воеводах помолчи. Я уже отписал валуйскому воеводе. Но атаман, не робея, продолжал: – Разбойников эдаких бить крепко надо. – Ты не указывай мне! – грозно сказал царь, но атаман не замолчал: – Мы крест целовали тебе, царь, по присяге нашей, а там сказано: служить государю, и с недругами его и с крымскими, и с ногайскими, и с литовскими, и с немецкими людьми, и с изменниками биться нам за тебя, государя, не щадя головы своей до смерти. И мы на Дону по той присяге правдой служим тебе, государь. Царь строго поглядел на атамана. – Где ж правда ваша? – сказал он. – Без повеленья государя в Царьград ходили! А нынешнего лета, – писал мне султан турский, – ходили разбоем на море синее. И вас, атаманов и казаков, было там две тысячи тридцать человек!.. И были вы еще под Трапезондом, город тот взяли, а в другом городе отсиделись… А без вас, когда вы были на синем море, азовские люди пришли в ваши ж казачьи городки и пожгли их; и людей ваших в полон увели, – добавил царь резко. – В полон увели много, – признал атаман. – А кто из вас, разбойников, ходил на сине море? Сказывай и не таи. Старой сказал гордо: – Донской атаман Иван Каторжный, да донской атаман Михайло Татаринов, да я ходил, да запорожцы с нами ходили. Царь поднялся, словно грозный судья: – Иван Каторжный?! Разгулялся больно он на синем море. Догуляется его горячая головушка!.. Михайло Та­таринов тоже давно бушует. А с запорожцами вы недобрую дружбу ведете. К себе пускаете их и сами к ним в Чигирин ходите. Нашего повеленья не слушаете. Кто ныне из запорожцев бывал на синем море? Атаман переступил с ноги на ногу. – Богдан! – сказал он. – Кто такой Богдан? Что-то не слыхал. О Сагайдачном слыхивали не раз. Тот под Москву ходил – нас бить… – Богдан – то сотник запорожский, Богдан Хмельниченко! – сказал Алеша. – Такого не слыхивал. Не знаю. А дознаюсь! – Да то известный атаман. Пятнадцать тысяч войска собрал! А ноне у него поболее, – продолжал Старой. – То сын Михайла Хмельниченки. Недавно под Цицерой отца его убили турки. То тоже был славнейший казачина. О прошлом лете Богдан, придя в Царьград, потопил две­надцать турских галер. А басурманов в них было с ты­сячу, а то и более. – А часто он бывал на море и на Дону? – Каждое лето бывал. Да года два Богдан был полоняником в Царьграде и Синопе. Его освободил Сагайдачный… – В железо закую Богдана! Мне это не по душе, – сказал царь, устало опускаясь в кресло. – Вы давно вражду несете нам! И нынешнего ж лета, – царь возвы­сил голос, – придя с моря, вы ж пошли к Азову-крепости с приступом. А на приступе к Азову у вас было пять тысяч человек. Верно ли? – То верно, государь, – спокойно ответил атаман, – дважды мы приступали к той турской крепости. – И башню Наугольную вы взяли? – Взяли! – сказал атаман. – И в город взошли, – произнес царь, как бы подсказывая атаману. – И в ту пору башня та Наугольная и завалились и помешала вам весь город взять. Верно ли? – То верно, – ответил атаман. – Все ведомо мне доподлинно, – промолвил царь. – Утайки от меня не скроются. – А мы, великий государь, – сказал Алеша, – живем под твоей царской рукой без утаек… – Неправду ты сказал, – прервал его царь, – про башню вы утаили мне. Башня в Азове завалилась, а атамана вашего Епиху Радилова там ранило; в то время азовцы и отбили вас от города?! – Отбили, государь, – виновато признался атаман. Царь продолжал допытываться с явной запальчивостью: – А на другой день вы заново приступили к башне, и с боем ее взяли, и наряд захватили – девять пушек, а людей, которые на той башне сидели, побили здорово; башню ту раскопали всю до основанья и камень в воду потопили; иные пушки вы взяли разбитые, а медь ту послали по убогим монастырям на Воронеж, на Лебедянь, к Святым горам – лить на колокола. Верно то али не верно? Атаман сначала недоумевал, откуда все это известно царю, но, вспомнив Салтанаша, ответил: – Верно, государь. Медь пушечную мы послали в монастыри. Царь, уже не сдерживая гнева, закричал: – Так почто ж вы, разбойники, ходили к Азову-крепости? Почто ходили вы на сине море, аль указа моего не чли? Пограбить захотели? Выждав, пока улегся гнев царя, атаман Старой сказал: – Великий государь, азовские турки жгли наши городки под корень. На море ходили добыть зипунишек. Жить нечем! Указы все твои мы чли. А каланчу в Азове да башню на гирле, что турки ставили, мы ныне опростали. Каланча та стоит на дороге, что бельмо в глазу, и ходу в море не дает. – Аль вам не ведомо, – перебил царь, – что на Москве бывал посол султана, гречанин Фома Кантакузин? Вы ж провожали посла того ко мне. А у султана турского сидят наши послы: Петр Мансуров да дьяк Семейка Самсонов. И они там о дружбе и о иных государственных и земских великих делах пекутся… Атаман Старой не утерпел, сказал царю: – Азовцы сами задирают нас. Земля Руси нужна им. И ты, царь, напрасно не ищи с ними дружбы, они – басурманы, обманут. Царь, бледнея, опустился в кресло. – Обманут, говоришь? – проговорил он, зады­хаясь. – Обманут, государь, – подступая ближе к царю, сказал атаман. – Бери Азов! Владей Азовом. Не жди от султана милостей. Пусть море синее разделит Русь от Недругов ее! Царь долго думал, указал атаману сесть в кресло против себя. – Скажи мне все, что думаешь, да только правду! – промолвил тихо царь. Старой сел в кресло: – Коль хочешь, царь, тебе скажу всю правду. Что саблей мы берем, то даром не отдаем. Султан тебя обманет вскоре. Он войско приготовил. Ждет. Дождется своего – войной пойдет. А ты, великий государь, веришь боярским неправдам… – Спасибо и на том. – Казаки Ивану Грозному еще служили, – гордо промолвил атаман, – при взятии Казани голов наших легло немалое число. – Служили, – подтвердил царь. – И ты теперь, – сказал Алеша, – царь всея Руси! И царств Сибирского, и Астраханского, и Казанского ж! Аль не донской казак, великий государь, царство Сибирское завоевал царю Ивану Грозному? Ермак Тимофеевич служил и прямил службу царскую с честью и славой. Тебе досталось то царство богатое. За Астрахань мы билися, да и в Казани лежат наши кости казачьи… А в Китай-городе? Помнишь? – Помню. Я то помню! – с сердцем сказал царь. – Я помню, что казаки донские да ваши атаманы служили… самозванцам! – Служили самозванцам, да не все, – ответил горячо Старой. – То верно, царь. Но коль дозволил мне сказать тебе всю правду, то слушай дальше… Филарет Никитич, патриарх Руси, родитель твой, не имел ли сан митрополита от Лжедимитрия, да патриархом же провозглашен не от тушинского ли вора? То разве дело? Двум самозванцам он прямил. Но мы и то забыли! Землю защищали русскую. А бояре все захватили в свои руки. Дьяк Грамотин тебе теперь службишку правит, а Владиславу польскому с Салтыковыми он не служил? Служил!.. Земли отбирал у всех, кто не хотел служить Владиславу, и раздавал их щедро своим сподвижникам. А Шуйские? Голицыны? А Салтыковы? Кому они служи­ли? Народу сколько погубили, за трон хватаясь кровавыми руками. Бояре измену родине творят, а народ за все в ответе! Не думал царь услышать такие дерзновенные речи. Но знал, что верно всё. Царь открыл свои усталые глаза. – Ну, – сказал он хриплым голосом, – все говори мне. Я слушаю тебя! – И за тебя, великий государь, когда решалось дело, кому быть на Руси царем, мы принесли на Собор свое писание. И нас спросил тогда князь Димитрий Пожар­ский: «Что там у вас написано?» И мы сказали князю – там, на Соборе, в Москве, мы написали – быть царем Михайле Федоровичу! Аль мы не бились на Москве вместе с народом, спасая нашу землю? Аль то не верно, царь? – Верно, атаман, верно, – с глубоким вздохом промолвил царь. Его бледное молодое лицо стало спокойнее. И атаман стал смелее прежнего. – А ты что учинил? Спасителя отечества, Димитрия Пожарского, ты выдал головой бояришке Борису Салтыкову, послал его указом царским пешим на двор, к боярину – челом бить… Не дело, царь, ты сотворил тогда, бесчестие! Но ты в том, видно, неповинен: малолетен был, бояре всё за тебя вершили. И зря боярам угождал. Что им, боярам, заслуги разрядные, больших службишек не несли. Аль я не то сказал, царь, коль так глядишь сурово? – Не то сказал, – чуть слышно проговорил царь. – Не то сказал! – А я тебе хочу еще сказать: бояре Салтыковы – приближенные твои. Ты земли даришь. Власть им дове­рил. А кто они? Царь молчал, сидел не шевелясь. – Их родословная известна всем, – жег словами Алеша. – Михайло Кривой отъехал к Польше – изменил! Король Сигизмунд наградил его поместьями в воеводстве Смоленском… Иван Никитич, из польских Салтыковых, отъехал к Польше – изменил, поместья получил. А предок Салтыковых, Михайло Прушанин, прибыл в Новгород из Пруссии… Иван Большой, Иван Меньшой – все Салтыки издавна тянут руку к Польше. А Салтыки, Бориска да Михайло, за саблю турскую жены тебя лишили царской, стравили ядом Марью Хлопову! Они ж стравили Долгорукую. Казнил бы Салтыковых. Они ведь дело черное замышляли на Руси – другую смуту, на выгоду полякам. И нам, казакам, нет от них житья. Азовом-крепостью нас попрекают, с султаном дружбу ищут. А он, сул­тан, войну давно втайне готовит! – Послушай, ты, холоп, – сказал царь твердо, – ты залетел высоко! Аль я не выдал головой Пожарскому Татищева? Аль я не жаловал Пожарского? Я жаловал его на вечное и потомственное владение в Ростовском уезде селом Ильинским и приселком Назорным с деревнями, Московского уезда сельцом Вельяминовым, и пустошью Марфиною – за мужество его во времена нашествия поляков на Москву. Да я ж пожаловал его большими деревнями, – царь стал перечислять деревни, – и все то скреплено нашей государскою красной печатью! – То верно, царь! Пожарский крепко стоял против польских, и литовских, и немецких людей, но ты все ж выдал головой его Борису Салтыкову… Побойся бога, царь! Князь Димитрий Пожарский на твоем венчанье на царство держал твой скипетр. Уж не забыл же ты? Он яблоко державное нес до чертожного места. Царь больше не стерпел, выпрямился и повелительно взмахнул рукой. – Замолчи! – крикнул царь надрывным голосом. Атаман понял, что наступило время молчать. К царю вернулся твердый, хоть и слегка дрожащий голос. Царь сделал шаг к Старому… Оба долго молчали. Один сверкал золотыми одеждами, и глаза жгли зло, другой, в голубом казацком кафтане, стоял спокойно и только мял в руке островерхую шапку с оторочкой. ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ Марфа Ивановна потчевала гостей. На столе дымились румяные горячие пироги. Левка ел их и, захмелев, подмигивал красавице чернице Аленке, Марфиной служке. Думал: «И с чего бы это нас всё потчуют?.. Опалы как бы не было!.. Царь на приезде пива-то нам не дал, поставил на Белый город с приставом…» – Михайло мой, – обстоятельно рассказывала Марфа, – пришел к Москве государить, не в совершенных летах еще был, а всякие чины в ту пору измалодушествовались. Они отъезжали от одного царя к другому, от царя к вору, к расстриге!.. Видя то прежним государям клятвопреступление, позоры, убийства и поругание, как можно было согласиться быти моему Михайле госу­дарем? Тут Марфа испытующе посмотрела в глаза казакам, внимательно слушавшим ее. – Да что ты, матушка, великая государыня! – старались успокоить ее казаки. – Как же нам без царя можно быти, матушка, без Михайла! Ему ж навечно поклялись. Челом царю бьем. Марфа умолкла. Но не надолго. И опять полился ее плавный рассказ: – А Московское государство в ту пору вконец разорилося. Все царские сокровища литовские люди вывезли. Казны не стало. Платить служилым людям нечем. Только слезное челобитье бояр в Костроме, вас, добрых атаманов и казаков, архиепископа Рязанского да бояр Шереметева и других сломило мое упорство: благословила я сына царствовать! И Михайла пошел со мной к Москве со слезами. Царство-то превеликое, а порядка в нем никакого не было… Ныне же другое дело. Государство окрепло, спокой настал. А сколько трудов царю это стоило? Ведомо ли то вам, казаки? И вот бояре говорят, что казаки на Дону по-старому не слухают царских повелений… Своевольничают. В Азов собираются идти. На сине море. «Так вот она куда клонит», – поняли казаки. – Великая государыня Марфа Ивановна! – сказал Левка Карпов, спокойно глядя в глаза Марфе. – То неправда, бояре нас оговаривают. Все выдумки. То не мы, а турецкий султан своевольничает. С Дону нас согнать похотел. Но то ж ему николи не будет! Мы вот соберем силенок поболе да как грохнем там под Азовом… И всем турецким сатанам жарко станет… Марфа сказала елейным голосом: – Кушайте, казаки! Не горячитесь. Пейте во здравие Михайла, а я вам поведаю еще про стародавние времена. – Поведай, матушка, поведай! – охотно согласились казаки. Отпила Марфа квасу хлебного, еще раз внимательно заглянула в глаза Левке, а затем и Афоньке и снова стала рассказывать им историю про прежних царей вплоть до Ивана Грозного. – А это он, Иван Грозный, – прервал рассказ Левка Карпов, – шубу царскую со своих плеч отдал донскому атаману Ермаку? – Он самый! Великий царь он был!.. Казань забрал и Астрахань забрал, Сибирское царство привалило. Ногаев покорил, улусы крымские покорил, с Ливонией воевал… – Дозволь нам, царица-матушка, – заулыбался Левка, – в честь царя Ивана Грозного да нашего донского атамана Ермака Тимофеевича песню тебе добрую спеть. Марфа Ивановна позволила. И казаки запели вполголоса старую песню: А и по край было то моря синего, Что на устье Дону-то тихого, На крутом красном бережку, На желтых рассыпных песках… А стоит там крепкой Азов-город За стеною высокой белокаменною, За земляными раскатами и ровами глубокими И со башнями караульными. Среди Азова-города Стоит темная темница, А злодейка – земляная тюрьма; И во той было темной темнице, Что двери были железные, А замок был в три пуда, А пробои были булатные, Как засовы были медные… Что во той темной темнице Засажен сидит Донской казак Ермак Тимофеевич. – Складно, зело складно, – сквозь зубы процедила царнца Марфа. Казаки тогда затянули свою песню повыше. А мимо той да темной темницы Случилося царю идти, Самому царю тому турецкому, Султану Султановичу. А кричит донской казак Ермак Тимофеевич: «Ах ты, гой еси, турецкий царь, Султан Султанович! Прикажи ты меня поить-кормить, Либо казнить, либо на волю пустить». Марфа сидела спокойно, внимательно слушала казачью песню. А раззадоренные, подвыпившие казаки продолжали в полный голос: А турецкий царь Султан Султанович стал спрашивать: «Ох ты, гой еси, донской казак! А и как ты к нам В Азов-город попал?» Рассказал ему донской казак: «А и послан я из каменной Москвы К тебе, царю, в Азов-город. А и послан был я скорым послом И гостинцы дорогие к тебе вез; А на заставах твоих Меня всего ограбили, А мурзы твоя – улановья Моих товарищей рассадили, Добрых молодцов, По разным темным темницам…» Служки Марфины двери приоткрыли, слушают и головами качают… Отлучился донской казак от Азова-города, Загулял донской казак по Волге-матушке, Не явился казак в каменну Москву… Марфа встала, клюку взяла в руку. Лицо ее сразу стало сердитым. И сказала Марфа резким старческим голосом: – А тут, казаки, и нескладно! Тут песня врет. Кованная медью дверь Престольной палаты скрипнула, и оттуда медленно вышел царь Михаил и вслед за ним атаман Старой. Опираясь на клюку, к царю подошла Марфа. – Почто ж ты не весел, чадо мое Михайлушка? – глухо спросила Марфа. – Не спрашивай меня! – ответил раздраженно царь, нахмурив брови. – Не стану спрашивать, – покорно ответила Марфа и снова села на свое место. Старой низко поклонился царю: – Повели ж, государь, дать нам немедля свое милостивое царское жалованье, свинец да зелье, и мы, холопы твои верные, положим к твоим ногам ту самую сильную крепость Азов… И тогда Азовское море все будет наше! И Черное море, что царство Сибирское, станет нашим. Повели ж поскорее брать крепость Азов. Марфа вспыхнула: – С умом ли сказано? Царь ответил атаману усталым голосом: – Азов-крепость будет поруха делу. То нам сейчас не к выгоде. Я требую и повелеваю вам выбить из головы эту дурную затею. Требую отказа от походов и Азова! Войну с султаном накличете. А воевать нам ныне несподручно: окрепнуть прежде надобно… – Царь Грозный взял Астрахань, – не унимался ата­ман, – и понаехали к нам купцы с Гишпании, с Венеции, с Хорезмы, Бухары; караваны повезли с Востока шелка да ткани, Астрахань слала им соль, рыбу да икру… Царь Грозный полон великий освободил в Казани. Хотел оп покончить с крымским ханством, да не успел. Сидит теперь в Крыму Джан-бек Гирей – и нет нам жизни… И от турок нет жизни. Марфа поддержала царя: – Нам ли сомневаться в том, атаман, что вы своей храбростью да лихой отвагой Азов возьмете? Но нам от того прибыли не будет. Не время. Еще поляки не угомонились… Свинец и порох вы получите. И награды получите. И царское жалованье пойдет вам впрок. А вы стойте на окраине нашей земли крепко-накрепко, но турка не задирайте. Слышите? Атаман Старой упорствовал: – Матушка царица, не мы турка задираем, а он нас. Беда земле русской идет с турецкой стороны, с Азова! Но царь, отвернувшись, уже не хотел его слушать. Тогда Алешка Старой и два казака его отбили царю поклоны, спросили у царской матушки дозволения выйти из царского терема, надели шапки и молча вышли. Оставшись наедине с сыном, Марфа помолчала, потом спросила: – Ну, почто ж ты молчишь? Почто так долго ду­маешь? Царь нерешительно развел руками. И тогда Марфа, сверкнув глазами и злобно стукнув клюкой, сказала: – Вижу – не договориться нам с ослушниками воли государской. Пусть тяжкая опала царская падет на казаков строптивых. ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ Не успел атаман Старой дойти с казаками до Белого города, как его догнал на рыжем разгоряченном коне царский стрелец. Стрелец остановился, не доезжая Горбатого моста, и крикнул: – Эй, вы, казаки! Великий государь повелел вам быти седни ввечеру на Боярской думе! Там будете держать ответ перед боярами за непослушание войска Донского царю! Стрелец махнул плетью и поскакал обратно к царскому терему. Казаки стояли посреди улицы в тяжелом раздумье. – Кнутами бить будут за мои грубости царю, – сказал Старой. – А вот и не будут! – сказал Левка. – Давайте ноне, как стемнеет, на Дон уйдем. Атаман Старой и сам уже подумывал о далеком Доне – о своем саманном курене, о Фатьме, о товарищах… – Ай, лихо, казаки! – сказал атаман. – Сядем-ка на бревна, потолкуем. Сели среди глухой Варваркиной улицы на свежих, пахучих бревнах. Стали судить да рядить, как им вечером толковать с думными боярами. За Москвой-рекой все ниже и ниже садилось багряное солнце. Оно то пряталось за тучи, то выскальзывало из-за них. Черные густые облака сталкивались над Москвой, спешили куда-то на северо-запад. Пробивая острыми лучами черные тучи, солнце разливало мягкий свет по зеленым рощам. Могучие дубы гнулись и шумели от налетевшего свирепого ветра. Раскачиваясь из стороны в сторону, стонали старые березы. Посвистывая, ветер с треском обламывал почерневшие сучья. Грозные зубья белой кремлевской стены торчали в небо. Казаки сидели и думали думу свою. Что будет с ними дальше? С какими царскими вестями и указами вернутся они к себе на Дон? И долго ли они будут еще маяться на Москве? И что ныне будут говорить им большие думные бояре и царь Михайло? – Ну, делать нечего, – встал Старой, – надо идти к боярам. Будь что будет!.. Они направились в Столовую палату. Туда сошлись, как тучи хмурые, бояре. Глядят на казаков, косятся строго, садятся молча – каждый на своем обычном месте. Шапок горлатных бояре не снимают. Посохи в руках. Большие бороды: белые, черные, как смола, рыжие и серые, как пепел. Чего-то ждут бояре. Царя, что ль? Тихо кашляют… Царское место пусто. Казаки стоят посредине без шапок. Из боковой двери вышел думный дьяк Иван Грамотин – статный, чернобородый. А заговорил дьяк тонким, бабьим голосом: – Государь ныне хворает и на думу не пожалует. А повелел государь с шумом выговорить донскому атаману Алексею Старому с товарищи перед Боярской думой за его неправды всякие и за непослушанье царю всего войска Донского. Бояре, переглянувшись, задвигались на скамьях, оживились. Зло глянули в сторону Старого… Дьяк Грамотин стал читать письмо. И по тому письму выходило, что в нынешнем году пошло войско Донское на Черное море. «…А из Крыма наши посланники Осип Прончищев да подьячий Рахманин Болдырев писали ко государю, что им в Крыме от царя крымского Джан-бек Гирея и от калги [13] были великие выговоры и чинилась многая неволя за то, что казаки донские ходят на море под турецкие города и нападают на крымские улусы, громят города, села, людей побивают… А еще казаки ходили в Синоп, Трапезонд не взяли, пожгли город малость, а после того к Азову-крепости приступали без повеленья… И ежели государь не уймет ныне казаков и атаманов и з Дону не сведет их, турецкий султан Амурат IV да царь крымский Джан-бек Гирей пойдут на нас войной…» Бояре зашумели. Борис Салтыков – коротконогий, краснощекий, глаза горошинами поблескивают – первый встал, вышел вперед и, палкой по полу стукнув, глаза выкатил и закричал на всю избу: – Разбойники! Непослушанием ссору чините нам с султаном. Корабли и галеры турские громите. Воры! Кнутами вас, казаков, надо бить до смерти! Султан турецкий да царь крымский писали к нам, беспрестанно жалуясь на вас… Палка боярина Бориса Салтыкова так и плясала по полу. – Аль вы, сатаны, – кричал вспотевший Салтыков, – запамятовали, какая вам неволя была при прежних государях? Аль позабыли вы, что при царе Борисе не вольно было вам не только к Москве приехать – к родимцам своим прийти, и купить и продать везде заказано. А сверх того, – потрясая палкой, кричал боярин, – во всех городах вас имали, воров, и в тюрьмы сажали, а иных многих казнили, вешали и в воду сажали! А мы к вам многое наше милосердие и жалование показали и прежних ваших грубостей не попамятовали… вернуться 13 Калга – военачальник. Боярин Борис замолчал, отдышался и снова стал кри­чать на всю Столовую палату. – Да вы ж, воры и разбойники, во прошлом годе взяли Старый Крым и людей посекли!.. А государь? К столу всегда призывает, а на приезде и на отпуске жалует всех вас не в меру жалованьем, камками, тафтами, сукнами добрыми. И челобитья ваши царь никогда не оставляет, а вы царю-государю эвон сколь печалей и забот доставляете… Бить вас батогами! Умолк и сел на место, тяжело дыша. Атаман стоял молча и расправлял зеленый кушак. А думный дьяк Грамотин читал дальше: – «…И по государеву указу, атаманы и казаки, кото­рые приехали ныне к Москве, Алексей Старой с товарищи, поставлены в Белом городе на дворе, и велено быти у них приставу, а корму им давать не велено… А государь, как бывало при прежних государях, с турецким султаном и с крымским ханом учал быть в дружбе и в любви. Посланники меж их ходили на обе стороны…» Тут поднялся, словно грозная туча, другой боярин, князь и воевода Нижнего Новгорода Борис Михайлович Лыков. Отяжелевший, заплывший салом, свирепый. Борода легла у него на груди черной лопатой. Горлатная шапка на боярской голове закачалась. – Бояре! – начал Борис Лыков среди тишины. – Атаманы и казаки донские имели царское жалованье от Игнатки Бедрищева, обрадовались они в ту пору, и многолетие царю спели, и из мелкого ружья стреляли, государю служить и прямить были рады. А ныне что делают они?.. Пятнадцать пудов селитры мы дали вам? – кричал Лыков, оборотясь к Старому. – Пятнадцать пудов серы и свинцу дали вам? А на жалованье атаманам и казакам шесть тысяч рублев, опричь запасу, дали вам? А знамя царское, с чем против ваших недругов ходите, разве не дали? И войско Великим прозвали. В Посольский приказ записали вас, с послами иноземными сравняли… Запрещенье царское было вам набеги делать на турецкие городы. Не чли указа царского?.. Неслухи вы и самовольцы! Бить батогами! – закончил Борис Лыков и палкой по полу три раза стукнул. Дьяк Грамотин снова стал читать: – «…Да вы, при посланниках наших, при Иване Кондыреве да при Тихоне Бормосове и при турском посланнике, в то время, как они шли от нас в Царьград и стояли дожидаючись моря у вас на Дону, вы на море ходили, и каторги [14] турецкие погромили, и добычу меж себя поделили при турском же посланнике Фоме Кантакузине. И то ему, турскому посланнику, все было ведомо… С Азовом размирились, под Трапезонд с Богданом Хмельниченкой ходили в тридцати стругах, посады выжгли и гостей [15] турского царя поймали и живота лишили. Да турский султан Дон запустошит, казаков з Дону собьет…» [Азов - any2fbimgloader5.jpeg] Боярин Сицкий встал, взором всех окинул, важный. – То они, – сказал он глухо, – атаманы и казаки, делают всё воровством и государеву повеленью во всем противники. И ежели война зачнется да кровь христианская прольется, то из-за них все будет. Султан ныне сила большая… Ныне не об Азове думать надобно, а о польской шляхте, что у нас Смоленск, старинные земли русские оттягала и над единоверными братьями нашими на Украине злодейства творит… Бояре, словно по уговору, все разом встали и кинулись к атаману – кричат, палками стучат, бородами трясут. Милославские, Трубецкие, Шереметевы, Салтыковы Борис да Михаил, Лыковы, Морозовы, Ромодановские, Сицкие… А в стороне стояли, задумавшись, Иван Васильевич Голицын да Петр Петрович Головин. Князя Пожарского в палате не было. Не было и умнейшего думского дворянина Тимофея Желябужского… Они бы слово свое держали против турского султана. Не было и не могло быть здесь многих дворян и детей боярских с разных городов – тех, что «стояли и стоят за то, чтобы Азов-крепость забрать у турка, принять его в царскую вотчину и с турским султаном и с крымским ханом царю разорвать за их многую неправду». Один только князь Голицын, выйдя вперед, сказал: – Не худо бы нам, бояре, забрать Азов, угомонить султана. Тут за донцами правда! Его окружили бояре и стали кричать. Шум в Столовой палате стоял великий. Атаман Алексей Старой с казаками Карповым и Бородой, выслушав все боярские речи, отвечали твердо одно – что они государю Михайле Федоровичу служат верно. – Мы, казаки, турок не боимся! – сказал атаман. – А на море мы ходим, турские города воюем лишь по задору турецкого султана, его людей разбойных и крымских татар – султанских друзей. Корабли его громим мы по­тому, что они к нам сами лезут; на юрты наши учиняют злые набеги и нас бьют ни за что, и лошадей у нас отгоняют, как то им вздумается. Царю мы не воры и не разбойники. А как были во Царьграде государевы посланники Петр Мансуров да дьяк Семейка Самсонов и пришли они из Царьграда в Азов, и их держали в Азове многое время на запоре, – то у нас и в помыслах не было того, чтоб с азовцами чинить размирье. Азовцы же в ту пору, по наущению султанскому, так задирали нас, что бог един знает! И мы терпели все их многие обиды. Глядим: они башню ставят. Терпим! Дон загородили – опять терпим! А все из-за них, посланников царских, чтобы их не побили, чтоб из Азова-крепости их отпустили. Ежели б не государевы посланники, мы б азовцам того не стерпели и башню б поставить не дали им. А ныне мы приступили к Азову, башню разрушили, на каланче наряд их поймали, людей побили, – побили за их же беспрестанный задор. И за то ж самое и на море ходили, гостей турецких переловили, в воду покидали! Почто ж они, басурманы, городки наши донские пожгли? В полон почто женок наших казачьих взяли? Малолеток в Кафу свели на продажу, в Царьград – султану же отдали. Башню казаки поразметали за то, что башня каменная стояла на речном устье – государевой земле, из-за той башни с Дона на море казакам ходить было не мочно… Пока, бояре, та крепость Азов стоит на земле нашей у синя моря, задоры всякие терпеть от турецкого султана да от крымского хана мы будем! А заберем крепость Азов – море опростается и война николи не учинится. А не заберем Азов-крепость, уйдем в другую землю – султан заберет Астрахань и по Хвалынскому [16] морю пройдет к Ширвану в Кизилбаши и воевать их будет. И не такой силы султан, чтобы страх от него иметь. Пожалуйте нас, бояре, свинцом да селитрой, и мы отобьем ворогам охоту всякую задирать нас! Бояре зашумели пуще прежнего. Но атаман отмолчался, а потом еще сказал: – Бояре великие! Помогите нам – и тогда султан не запустошит Дона и с Дону казаков не собьет! Царю Азов не помешка. Боярам не приходилось еще слушать такие смелые речи в Москве на боярской думе. Салтыковы оживленно перешептывались с Милославекими. Ромодановский, размахивая руками и пожимая плечами, что-то говорил Борису Лыкову. Морозов о чем-то шептал на ухо Ивану Никитичу Одоевскому. – Вспомните, бояре московские, – слышен был сильный голос Старого, – еще великий князь Владимир Мономах, первый из российских государей, своим умом и силой Азов взял и поделил земли завоеванные чадам своим. – Замолчи! Вишь какие супротивники объявились! – крикнул Борис Салтыков, постукивая палкой. – Железо на руки повесить ему! А нет – железо на язык! Но атаман Старой продолжал говорить, заглушая крики бояр: – И помните еще, бояре, что первый атаман войска Донского – Сары-Азман – построил четыре городка на Дону и велел турецким людям в Азове платить себе дань. А атаман Михайло Черкашенин, еще при царе Иване Васильевиче Грозном, ворвался, что буря, в Азов-город и грамотой за то царя Грозного наделен был… Лыков со злости палку свою бросил на пол и закричал: – Неразумные речи, атаман, плетешь! Но Старой продолжал: – И помните, бояре московские: воевода Серебряный да казаки донские, когда султан Селим велел соединить каналом Волгу с Доном, чтоб корабли свои пустить в Хвалынское море, порушили то дело турецкое, поморили людей султана голодом, побили великое множество его войска. Бежали турки и татары день и ночь по безводной степи назад к Азову. А казаки подорвали много тысяч пудов пороху в Азове – Азов с землей сравняли… На том и кончились Селимовы замыслы. Убоялся султан Селим царя Ивана Васильевича, что ключи от моря заберет у него, и приказал ставить Азов заново да укрепить его поболее… Недавно ж то было, бояре! А ныне они, враги наши, сбираются идти той же дорогой под Астрахань. И потому хотят свести нас с Дона. Мы туркам есть помешка важная… вернуться 14 Каторги – невольничьи суда, галеры. вернуться 15 Гости – купцы. вернуться 16 Хвалынское море – Каспийское. – Царя учить почал, холоп! – закричали бояре. Они не стали больше слушать атамана. Покидая Столовую палату с большим шумом, бояре грозно стучали палками. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ Боярин Борис Михайлович Лыков покинул Столовую палату последним; глаза навыкате, злые, толстые губы сжаты, лицо красное, свирепое. Покачиваясь на пороге палаты, боярин погрозил казакам дубовой палкой, нахлобучил горлатную шапку и торопливо пошагал к Красной площади. Перед Василием Блаженным он снял шапку, размашисто перекрестился, и его осенила мысль: «Не забежать ли по такому важному делу, хотя то и в унижение пойдет, к князю Пожарскому? «Да слыхивал я, князь Димитрий Михайлович, что ты занемог, обиды старые позабыл, пришел навестить тебя и пожелать тебе здоровья…» А заодно мыслишки князевы изведаю: «Как же нам быть, князь, боярам и царю, с донскими казаками да атаманами? Дело у нас не легкое. Не навести бы нам войны с турками». В таких делах князь Димитрий крепок умом». Озираясь вокруг, боярин Лыков воровато перебежал Красную площадь, свернул в переулок, отдышался, остановившись за углом улицы – боярин был невмоготу тучен, – вытер цветастым платком жирную шею и важно пошагал дальше, петляя между старыми оградами и домами. «Пройти бы безбоязно и безлюдно, – думал боярин, – всяк народ всюду шляется. Подметит кто – ладу не будет. Пошел-де боярин не по званию в худой двор стряпчих». Боярин обошел прогнивший мосток и полез прямо через грязную протоку, приподнимая полы широкой шубы. Но два мужика в лаптях приметили его: – Не пьян ли сатана в павлиньих перьях? – спросил рыжебородый. – Да какой там сатана? То есть боярин Лыков, – сказал другой погромче. – Э-э, батюшка! Большой боярин, мил человек, – сказал рыжебородый. – Ты, видно, поблудил? Все мужики мосточком ходят, а ты во гниль полез. – Да он, Козьма, осатанел, бредет с похмелья, – с усмешкой проговорил другой. Боярин Лыков строго оглядел хитроватых мужиков, гордо и злобно качнул горлатной шапкой, пошел дальше. «Вот идолы, – подумал боярин, – уже приметили». Подойдя к небогатому дому, боярин дробно постучался палкой в ворота. И перед ним тотчас предстала, щелкнув калитной задвижкой, крепкая, широкогрудая, не молодая, но красивая женщина: черноволосая, нежная, ясноглазая. Она была в белой накидке, в дорогом голубоватом платье. Всплеснув руками, она удивленно произнесла: – Батюшки! Боярин Борис Михайлович! Каким ветерком занесло тебя к нам в такой нежданный час? Уж не беда ли какая стряслась в Московском государстве? Боярин, оглядывая женщину, крякнул, отвернул полу шубы, достал платок, утерся и только тогда, здороваясь, сказал: – Прослышал я, милая княгинюшка, что князь Димитрий Михайлович Пожарский занемог. – О господи, – вздыхая, вымолвила княгиня, – князь лихо болен уж третий день. – Хотел бы видеть его. – Зайди, Борис Михайлович! – И почуя что-то недоброе, Прасковья Варфоломеевна молча повела за собой боярина Лыкова в хоромы. Князь Димитрий Михайлович Пожарский лежал в светлой горнице, укрытый тремя атласными одеялами, обложенный со всех сторон высокими подушками. Бледное, исхудалое лицо князя, желтый, словно восковой, лоб и помутневшие от сильного жара карие глаза говорили о том, что князь тяжко болен. Крупная голова его с курчавыми посеребренными волосами была крепко перетянута мокрым полотенцем. Короткие черноватые усы и небольшая бородка, высокий, без морщинок лоб придавали черты мужественности и силы выдающемуся полководцу Руси, не раз спасавшему от гибели Русское государство. Малиновый кафтан князя Пожарского, военные доспехи висели на стене напротив кровати больного. В голубой и просторной горнице все было просто, небогато, но уютно. Возле одежды князя на стене висело пять самопалов, или, как их называли тогда в войске, ручниц, новая модель щита из «гуляй-города», острая и длинная жагра-пальник, кремневые карабины – новейшее вооружение московских войск, личное знамя Пожарского 1612 года, на котором был изображен архангел Михаил с мечом. На маленьких и на больших столах доброй работы стояла разная деревянная утварь: складенцы, черпаки и ковши. В углах – старинные высокие подсвечники, поставец. У изголовья больного в трех креслах сидели молодые княжичи в бархатных кафтанах: Иван, да Петр, да старший, Федор, – сыновья князя Пожарского. Боярин Лыков осторожно переступил порог. Прасковья Варфоломеевна поманила рукой сыновей, и те, молча поднявшись, вышли из горницы, скрипнув тяжелой дверью. Пожарский, едва приподняв голову, прислушался, всмотрелся. Боярин в лживом волнении елейно произнес: – Князь Димитрий Михайлович, прослышал я, ты тяжко занемог? Пожарский медленно ответил: – Лежу который день – и сам не упомню. Кого судьба прислала? Я плохо вижу. – Да это я, боярин Лыков. Князь опустил на подушку отяжелевшую голову. – Видно, по делу важному? Иначе не пришел бы… – Навестить тебя хотел. Все под богом ходим… Все смертные. – Коль так, – сказал Пожарский, – я буду рад. Коль иначе, то… сказывай… Редко бывал… Спасибо, боярин Борис Михайлович, не позабыл меня. Сказывай, какими ныне думами живет Москва? Здоров ли царь? Какое дело творят бояре? Не жгут ли наши села татары крымские? Есть ли иные вести? Поведай мне, боярин, истину без всякой хитрости. – Да полно, князь Димитрий Михайлович, ты разве ловил меня когда на хитрости? Князь усмехнулся: – Бывало и ловил, не в укор то сказано. Склонившись к Пожарскому и оглядываясь на дверь, боярин сказал тихо: – Весть первая: князь Димитрий Трубецкой, недавно сосланный в Тобол, скончался там же. Глаза Пожарского зажглись, но, быстро потускнев, закрылись. – Ну, бог ему судья! – Бледная рука князя дрожа приподнялась над головой, и он перекрестился. – И вор Заруцкий, и Трубецкой – две ягоды гнилые с чужого поля. Злодею Трубецкому пожаловали Вагу – сию бога­тейшую область, принадлежавшую царю Борису Годунову, а он вот взял да помер. Родство с царем не помогло. И только нам, видно, быть всегда в болезни лютой после спасения отечества. Нрав Трубецкого был худой, одною думою он жил: землею властвовать, а не служить земле… Лыков подумал: «Сейчас язык развяжет». Пожарский говорил медленно и неохотно: – Их избирали воры да все бесстыжие разбойники, меня же – люди честные, служилые и неслужилые. А вот спроси, почто такая честь была? За правду и за храбрость, что не бывал кривым я ни в ратных, ни в земских делах. Боярин подтвердил: – Да, не бывал. – Почто же теперь перед царем бояре величают меня Митькой-холопом?.. – сказал Пожарский. – Поизолгались… А келарь Авраамий Палицын немало потрудился, чтобы возвеличить себя, возвысить дело Трубецкого, унизить дело ополчения и Минина. Лжец и обманщик, опричь того – изменник! Сослали Авраамия в Соловки, а он, как пес, все лает. А человек, не знающий смысла слова, которое он произносит, похож на собаку, лающую на ветер, а умная собака не лает напрасно, а подает весть хозяину. Только безумный пес, слыша издалека шум ветра, лает всю ночь… А как он там, на Соловках? – спросил князь, опираясь локтями в подушку и приподнимаясь повыше. – Живет! – ответил боярин. – Пять лет уже сидит в монастыре. Пером чернит бумагу. Известно, не Козьму Минина и не стольника Пожарского на радостях венчания на царство пожаловал царь, а двоюродного брата – Ивана Борисовича Черкасского, службы которого не было… По­жаловали Шереметева, женатого на Ирине Борисовне Черкасской, двоюродной сестре царя. Но то уже, – добавил осторожный Лыков, – была воля царская и боярская. – Пожарские для ближних бояр давно худы: из городничих мы, губные старосты, – тихо сказал Пожарский, – и городничими-то бывали в городах меньше всех меньших воевод… Шумят-шумят бояре, не в дело спорят. Забыли дело Минина, Хованского. На лице Пожарского выступил крупный пот, губы его посинели и дрожали, и все тело резко вздрагивало. Видно, князя лихорадило и знобило. Он хотел было поправить худощавой рукой свернувшееся одеяло, но силы отказали ему, голова упала на подушку. Боярин приподнялся в кресле: – Князь, знаю я, что ты, освободив землю русскую, стал стольником, не более, но не след бы тебе то вспоминать, побереги себя… Здоровье… Дела-то у нас, князь, ныне другие… Пожарский собрался с силами, дрожа и покачиваясь, опять поднялся, стараясь крепче опереться локтями о высокую подушку: – Не след, боярин, забывать и то, к слову пришлось, – соперники мои у власти. И дед мой был оклеветан и сослан не по делу в Нижний Новгород при Грозном. Отец Михайло ходил с войсками Грозного под Астрахань, ходил в Казань… С татарами рубился. Сам я служил Борису Годунову да с матушкой своей Марьей, из-за царевны Ксении да твоей матушки Марьи Лыковой, из-за места при царском дворе, попали в опалу. При Шуйском нас не приметили. А при царе Михайле впали мы от бояр в опалу. Аль то тебе, Борис Михайлович, не ведомо? Подлоги делают бояре, ложь сеют да клевету творят. Из кожи лезут Трубецкие да Шереметевы, бояре Сицкие да Салтыковы… По смерть мою, видно, будут плести худую паутину. А надобно уметь ценить заслуги всякого. А ныне, Борис Михайлович, ты видишь сам – я смерти жду, жду часа своего. – Утешься, князь, – притворно успокаивающе говорил боярин. – Болезнь твоя пройдет. Смерти тебе послать сам бог не пожелает… – Хитер боярин Лыков. Я без обиды говорю. Я в приближении к боярству был на последнем месте. С Татищевым судился из-за места, с Борисом Пушкиным, с Борисом Салтыковым. Садил в тюрьму Волконского. Грехов взял на душу немало. Митька холоп! Аль не в позор пошло? Один Татищев за меня был бит царем, а всем сошло за здорово живешь. Обидчик посрамлен, а клеветы прибавилось… Ну, сказывай, Борпс Михайлович, зачем пожаловал? Бредни больных не слушай. Блеснув глазами, боярин сказал: – В Москву казаки заявились. – С делом каким? – живо спросил Пожарский. – Азов забрать хотят… Просят царя дать порох, свинец, селитру. – Азов забрать? Да, знатно казаки задумали! Но надобно с умом то сделать, когда сами татаровья да турки на них набеги будут учинять. Открыто ввязываться в то дело нам, Москве, не следует, а если казаки, отпор давая туркам, сами возьмут Азов – куда как хорошо бы! – Все равно тогда война пойдет у нас с султаном, – испугался Лыков. – Пока султан сберется с силами, пройдет немало времени. К тому ж – он ныне затевает войну с Персией. Захват Азова казаками большой острасткой будет не только туркам, но и татарам крымским, а особливо – ногаям на Кубани. Сколь раз татары на Русь ходили, полона сколько брали, сколь выжгли сел да деревень!.. Аль поза­был ты, как грабили тебя да били в одном бою татары, в другом – поляки? Князь Пожарский напомнил Лыкову еще недавние времена Василия Шуйского, когда отряд Лыкова был разбит татарами и, спасаясь бегством, наскочил на войска Яна Сапеги, довершившего разгром этого отряда. Лыков неохотно кивнул головой: – Что вспоминать? Да, было дело… Едва я спасся. – Три ворога у нас, – твердо сказал Пожарский, – поляки, турки да татары. Давно пора отпор дать шляхте надменной польской. Смоленск, Чернигов, отбитые у нас поляками, – занозы в сердце нашем. Но прежде – так думаю – окраины южные на крепком замке от ворогов держать надобно. А то что ж выйдет? Ляхи на Русь полезут, а татары с ногаями поспешат нам в спину саблями пырнуть. Нам следует крепить донские городки, казакам помогать как можно больше. Лыков вскочил и, не утерпев, заспорил: – Казаки у нас все воры и разбойники. Их надобно ссылать на Белоозеро. Они войну придвинули с султаном. Почто им помогать? Учить царя, бояр дерзают. Они ведь и тебя не раз убить хотели. – Не дело говоришь, боярин. Убить меня хотели и не казаки. Вспомни по-честному. Когда нижегородцы поднялись на защиту родной земли, то не боярин ли Михайло Салтыков пристал к патриарху Гермогену с ножом, чтоб тот писал им грамоты – остановиться? Аль не было того? – То было! – Прокопия Ляпунова освободил я в Пронске от осады. А народ о чем кричал: «Стать заодно, очистить землю русскую от всех врагов!» Кто погубил Прокопия Ляпу­нова? Кто научал атаманов и казаков убить князя Пожарского да Ляпунова? – То больше ведомо тебе, – хитря, сказал боярин. – Тебе, поди, неведомо? – грозно сказал Пожарский. – Без хитрости не можешь? Скажу: Прокопий убит был по наущению Заруцкого и князя Трубецкого. А Ше­реметев с князем Шаховским меня на то ж наметили. Прокопий был убит по ложному доносу Ивана Шереметева, а тот все делал, как дядюшка велел, Федор Иванович, боярин Шереметев. – Да так ли, господи? – прикинулся несведущим боярин. – Аль ты вчера на свет родился, – резко сказал Пожарский, – или ослаб умом? Зачинщики хотели все государство разорить, самим же сесть на Москве на место царское. И не единожды племянник Шереметева с князем Григорием Шаховским, с Иваном Плещеевым да с Иваном Засецким подсылали в ополчение лихих людей с ножами, дабы убить меня. Бог миловал, остался жив. Благодаренье воздаю донскому казаку Воскормышу Роману, который вел меня об руку, – раны мои от пуль не заживали. Подосланный Степашка хотел пырнуть ножом в меня, да промахнулся. Роман заплатил за меня своей жизнью… Насмерть. Упал! Окровавленный нож тут же упал. Князь Трубецкой-злодей заслал убийцу, а после от царской милости получил награды первые да царскую признательность. Земский собор отметил князя Трубецкого повыше царского холопа Митьки! – Потише, князь!.. Злое творишь… Потише! – шептал боярин Лыков, хитро посматривая на князя. – Злодеи! Шептуны! – с сердцем оказал Пожарский бледными пересохшими губами. – Скоро наступит конец… Скоро! Мстиславские полезли в гору, – прерывая дыхание, говорил князь, – полезли Шереметевы, Черкасские! И разве то неведомо, что Федор Шереметев пожалован в бояре Лжедимитрием… – Потише, князь… Услышит кто – опала будет. Уймись… – шептал опасливо боярин Лыков. – Голицыны поперли ныне вверх. А Федька Шереметев был бит не раз поляками, татарами. Походы провалил: разбит у Суздаля Лисовским, разбит под Астраханью еще при Шуйском. Москва шумит, чернь негодует, а царь ему награды сыплет. Федька Владиславу присягал, и договор на царствование в Москве поляков он утверждал! Почет боярину Федору Ивановичу Шереметеву, почет да милость царская, – закончил князь Пожарский. – О господи! – в тревоге покосился боярин. – О гос­поди! – Знаю тебя, Борис Михайлович. Все знаю. Дела мои забудутся боярами, но народ правдив, – их не забудет. А ты все сказанное мною ветром понесешь и в палаты царские, и быть мне от царя в большой опале и немилости. – Помилуй бог! – Крестись! – поднявшись, выкрикнул Пожарский. – Вот крест святой. Помилуй бог! Прости все прегрешенья. Боярин долго стоял перед иконой, крестился, шептал молитвы, а повернувшись – прикинулся лисой: – Донским казакам бояре учинили выговор с вели­ким шумом. – Бессмыслица! Уйдут казаки с Дона-реки – государству опасность. Казаки – то люди русские. Приблизить к государству их следует. Московская да Киевская Русь, ежели сойдутся воедино, – сила! Дону помочь – другая сила. Счастливое начало. Пагуба русскому государству от разброда. Не след нам забывать, боярин, тень прошлого: Иван Болотников был в Туле! Боярин от страха поежился. – А не придет ли к нам, боярин Лыков, явь но­вая – бушующая чернь? – продолжал князь. Боярин вздрогнул. – Трон, зашатается – придет. Кривдой жить станем – опять придет. Кто он – Иван Болотников? Полоняник русский, запроданный в Азове турками в Царьград. Вернулся на Русь, и возгорелось пламя! У боярина дух сперло. – Спасибо Шуйскому, – сказал боярин, – обманом Тулу взял, короной Василия клялся, крест целовал: не трону, говорил, и отпущу Ивана, куда он захочет… – Не отпустил, – сказал Пожарский, – крест поза­былся, корона позабылась, сослал царь Шуйский Ивана Болотникова за Белоозеро, в Каргополь да в озере Лача и утопил, а с ним его единомышленников – четыре тысячи. Еще Петрушку, сказавшегося царем Федоровичем, повесил Шуйский на болоте под Москвой. А мысли-то Ивана да Петрушки живы – не потонули. Вот то, бо­ярин, помни! Лыков совсем притих. – Шуметь бояре могут. Всех больше шумят да выговаривают складно Стрешневы, Салтыковы, дьяк Грамотин, Иван Романов, сын Трубецкого да ты, Борис Михайлович. Ты не сердись. Кричать, скажу по правде, ты здорово умеешь. Вскипел боярин, плечи приподнял, но сдержался. – Посол Фома Кантакузин не приезжал из Турции? – спросил Пожарский, снимая со лба высохшее полотенце. – Был только что, – грустно ответил Лыков. – Уехал, стало быть? – Да, дня четыре. – О дружбе все печется да о любви. Но дружба их и любовь кривые. Лыков сказал: – Бывал еще посол из Персии, от шаха, предался пьянству, жену убил в Москве да шесть человек из свиты. Всех остальных хотел побить, но царь отправил его с посольством спешно в Персию. Пожарский заметил: – Посол тот – словно шах Аббас. Давно слухом земля полнилась: «Плачьте, грузины, – родился шах Аббас». Вести пришли, что Аббас заключил в темницу в Ширазе карталинского царя Луарсаба да тетивою и за­душил недавно. Аббас залил реками крови землю грузинскую. А нам с грузинскими царями крепкую дружбу вести надо… Слыхал еще, что турецкого султана Османа задушили и на престол султанский возвели Мустафу слабоумного. А Мустафа не мог управлять государством, управляла мать его да евнух, ставший великим визирем, потом посадили они на престол пятнадцатилетнего наследника – Амурата Четвертого, а тот уже успел своих братьев порезать. Да и в Крыму ханов порезал тож немало. – Бывал еще посол от крымского хана с жалобой на казаков, – сказал боярин. – Стеснили-де азовского пашу донские казаки так, что он сидит в Азове, что мышь в норе. – Стеснили? Но не они ли, азовцы, людей скольких у нас побили? Сколько продали их в чужие земли? На русский полон дворцы из золота поставили в Бахчисарае да в Царьграде! В Крыму послов терзают да побивают – за то, мол, что поминок из Москвы им мало возят. И Джан-бек Гирей, крымский хан, с нами живет на хитростях. Кривые люди! – Крымский посол Мамет-ага только вчера привез грамоту в Москву от Джан-бек Гирея, – сказал боярин. – А в грамоте той много про князя Иштерека написано. «А Иштерек таков: ни вам друг, ни нам поручник; сам дурен и думает дурно; по степи бродит, что заблудшая скотина, и своим лукавством живет, переметчиком. Иногда к нам перекинется, и к кизилбашскому шаху, и к литовскому королю, что ветер ходит…» – Таких-то князей Иштерековых и у нас в Москве немалое число, – задумчиво промолвил князь Пожарский. – О ком ты, князь, так мыслишь? – обеспокоенно спросил боярин. – К примеру – о тебе, боярин Борис Михайлович! Боярин взбеленился, затрясся весь, хотел было выбежать из горницы. Но тут вошла приветливая княгиня Прасковья Варфоломеевна и предложила певучим голосом: – Боярин! Не пожелаешь ли испить медку с квасом? Ну и медок, ну и квасок, Борис Михайлович, век не забудешь! – Не пожелаю, – с сердцем ответил Лыков. – Испей, Борис Михайлович, испей медку, испей кваску, боярин! – Не буду пить! – Борис Михайлович!.. Испей. Испил, крякнул, платком утерся. – Крепок медок, княгинюшка, сильно крепок. Пойду, – пригладив бороду, сказал боярин, – наговорились вдоволь. – Ты не сердись, Борис Михайлович, – сказал Пожарский, – ты помни главное: нам след беречь любимое отечество словно зеницу ока. Пойми, боярин, пойми! По­терей Смоленска открыли мы врагу к сердцу отчизны дорогу легкую. А закрыть дорогу – следует крепить сторожевые городки всюду, а главное – при устье Дона, за Валуйками. Не следует нам, боярин, кривить душой и с донскими казаками. Они люди русские. Боярам следует поприласкать и гетмана Дорошенко, ныне избранного запорожцами, иначе гетман перекинется к полякам, а нет – к татарам, а нам то все совсем невыгодно. Главных врагов Руси всегда познавать следует и глаз держать о том следует остро. Боярин косо взглянул на князя, поклонился и молча вышел. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ Порывистый осенний ветер не переставая так бушевал над крышами московских домов, что сторожа в ту ночь не перекликались. Через ставницы в домах лишь кое-где просвечивали лампады и свечи, мигали каганцы и острые языки лучин. Москва спала. Атаман Старой не спал. Он сидел, облокотившись на широкий поставец, глядел неподвижно в слюдяное окно терема с тремя переплетами и ждал своего часа. Волосы на голове были ровно зачесаны, прибраны. Кафтан распахнут, кушак не сброшен… Казаки давно улеглись. Спали они на земляном полу вповалку, спокойно и безмятежно. А он, задумчивый и строгий, пытал свою судьбу-злодейку, проносился мыслями над говорливой и вечно живой водой тихого Дона, плыл в легком струге мимо Азова-крепости, останавливал купцов турецких посреди Черного моря, выходил с Богданом на пологий берег в Царьграде и с песнями плыл назад мимо Керчи-города. Бледный серебряный свет луны пробивался сквозь тонкую слюду и падал на его голубой кафтан. Давно уже улеглись и бояре. Царь спал давно. Марфа Ивановна спала. На башне отбили полночь. А атаман Старой все сидел, одинокий, в тяжелой думе. За окном раздался глухой выстрел, за ним последовал другой. Атаман не двинулся с места, не пошевелил бровями. Совсем недалеко послышался окрик: – Хватай его, Кондрашка, – уйдет! Грохнул еще выстрел. Потом начали стрелять где-то дальше. – Завороти, Кондрашка!.. Перебеги улицу! Шум нарастал. – Хватай его, беса, он бабу везет! – Стой, сатаны! Куда прете? Колеса колымаги простучали за окном и затихли. – Почто по ночам шляетесь? – донесся голос. – Почто воровством канаву объехали? Краденое везете? Ответа не слышно было в тереме. – А баба у тебя чья на возу сидит? – То баба царская! – ответил чей-то хриплый голос. – Почто ж баб по ночам возишь? Аль не знаешь, что мимо энтого терема не велено ездить! – кричал кто-то, должно быть сторожевой стрелец. – Да ты, собачья голова, не рычи, яко пес лютый, пропущай, коль я говорю!.. Дальше атаман не разобрал слов. Дверь терема вдруг с шумом раскрылась. Атаман повернул голову. – Аль спят тут? – спросил вошедший. Никто ничего не ответил. Два высоких стрельца, предводимые стрелецким головой, внесли в терем узел. – Вот, ешьте! – сказали вошедшие стрельцы сердито. – Баба тут одна подарок вам прислала… Видя, что никто не откликается на его обращение, стрелецкий голова сказал атаману: – Почто ж молчишь?.. Берите пироги! Атаман ничего и на это не ответил. Стрельцы пошли к дверям. Вскоре колеса колымаги громко застучали по мостовой, людской шум постепенно удалялся. «Баба одна? – недоуменно подумал атаман. И ши­роко улыбнулся: – То ж Ульяна привезла пироги!..» ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ Царь приказал дьяку Ивану Грамотину писать: «Чтоб неповадно было другим атаманам и казакам ходить на море, приступать к Азову, ссорить царя с турским султаном, сноситься с запорожскими черкасами, самоуправствовать и ставить ни во что царское повеленье и бесчестие и утеснение послам делать, – не миловать, казнить смертью тех, кто куда пойдет без ведома войскового атамана. А лучших казаков и атамана Алексея Старова с товарищи: Левку Карпова, Тимошку Яковлева, Ивашку Михайлова, Афоньку Бороду, пять человек, сослать в острог на Белоозеро… Приставу Савве Языкову с десятником Сенькой Арцыбашевым да десяти московским стрельцам быти в посылке до Белоозера…» Наказ Савве Языкову был дан такой: «…Ехать на Белоозеро для провожанья и для всякого береженья того атамана и казаков. Ехать в дороге бережно. Атамана беречь накрепко. Да чтоб в дороге и в острогах к ним никто не подходил и ни о чем с ними не разговаривал. Да чтоб никто тайной какой не сведался с ними, и чтоб никто из них дорогой не ушел, держать их накрепко. Ежели ж его, Саввой, небреженьем з дороги или со стану хто из тех казаков уйдет и всех сполна до Белоозера пристав не довезет, – и быть ему от государя в великой опале и в казни на Красной площади. А как только пристав довезет их до Белоозера и здорово приедет, – отдать атамана Алешку Старова и казаков с нашей грамотой воеводе, а самому не мешкая ехать к Москве. А приехав к Москве, тотчас же явитца в Посольский приказ к дьяку думному Ивану Грамотину да Савве Романчуку… Буде казаки учнут в дороге чинить самовольство или его, Саввы, слушать не учнут, а похотят где-либо отстать, – и ему, Савве Языкову, велю ско­вать их в железо и непрестанно опять же беречь, чтоб они з дороги не утекли и дурна над собою никоторого не учинили. Воеводе же на Белоозере Ивашке Борнякову велеть взять атамана Алексея Старова и казаков, посадить в острог, где двор добрый, и приставить к ним для бережения сына боярского да белоозерских стрельцов, переменяя их на день. И велеть им, стрельцам, беречи накрепко. Из двора никуда не спускать, чтоб к ним ни­кто не подходил и ни о чем с ними не разговаривал, и никто б письма к ним не привез и у них не взял, и чтоб из них никто з Белоозера не ушел. И велеть стрельцам: десяти человекам быти у них безотступно до тех мест, пока они на Белоозере побудут. И корму им давать – хлеб да воду. А буде учнут бигп челом, чтоб их в баню пу­скать, – вели отпускать их не часто и вели над ними смотреть. Утеснения им не чини, береженье держи великое. А ежели небреженьем хотя из них один человек з Бело озера уйдет, – и тебе от нас быть в великой опале и в смертной казни… А которого числа пристав Савва Языков донского атамана и казаков привезет к тебе на Белоозеро, – отпиши тотчас к нам, к Москве». Войску Донскому вскоре послана была грозная царская грамота. В ней говорилось: «…Чтоб того они, донские казаки и атаманы, себе не чаяли, что мы, великий государь, не можем с ними управитца. И только заступлением отца нашего, святейшего патриарха Филарета Никитича Московского и всея Руси, и милостью нашей матери Марфы Ивановны мы не учинили указа над вами за ваше непослушанье. Чтоб вы жили отныне с азовцами смирно и задоров никаких не чинили. А буде вы, атаманы и казаки, и сего нашего указа не послушаете, учнете вперед на море ходить и турского Амурат-султана людей и суда громить и городы и села воевать, – мы вам впредь терпеть того не учнем и милости нашей к вам впредь не будет; велим за то ваше непослушанье казнити смертью. Грамоту сию привезут другие казаки легкой станицы Алексея Старова. Его же, Старова, с товарищи пять человек велели мы оставить на Москве до нашего указу, пока вы к нам не отпишете: для чего вы нашего повеленья не слушаете, по чьему веленью вы так делаете?..» Царская утайка в этой грамоте о ссылке Старого и его товарищей на Белоозеро была сделана с явной целью, чтоб не взбудоражить и не возмутить донских ка­заков. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ На Москву пришла гроза силы невиданной. По небу метались огненные молнии. Одна из них поднялась высоко-высоко над Москвой, распалась надвое и полетела острыми стрелами к золотым куполам церквей, медным колоколам и звонницам. Одна молния упала в Белом городе. Московские люди в страхе крестились и суеверно приговаривали: «Быть на Руси беде! Не чума ли бредет к нам из Индии?.. Ой, люди добрые, что будет?» Хлынул дождь. Отродясь такого не видывали москвичи. По улицам бежали реки. Черным-черно стало на улицах. Небо с землей соединились во мраке. – Конец всему, – говорили осужденные казаки. – Видно, не быть нам в Белоозере, помрем в Москве! А царь у себя в хоромах, крестясь, тоже суеверно думал: «Не в наказанье ли мне все то бог послал?» Дождь, не переставая, лил и лил. Рассказывали в ту пору, будто боярин Борис Салтыков сел на коня и поехал со двора; едва не утонув, явился к царю и сказал: – Великий государь, вели, не мешкая, согнать с Москвы донских казаков на Белоозеро. Вся пагуба от них идет! Они прогневили царя и бога… Государь задумался. – Куда ж пошлю? – сказал он. – Аль на погибель? В своем ли ты уме, боярин?! Боярин просил царя: – Царь-государь, повели их согнать! И коль ты будешь прав – бог смилосердствуется над нами. А не будешь прав – гнев господа не переменится на милость. За окном шумела буря. Царь думал, уставясь в непроглядную тьму. Салтыков упал к ногам царя: – Вели согнать!.. Погибель пришла! Вели! – молил он царя. – Своим непослушаньем они прогневили тебя. Нас прогневили. Слушай меня, бог тебя простит!.. Гроза еще сильнее ударила над Кремлем. – Быть по сему! – сказал царь. – Велю!.. Тяжелые бревна и балки, срываясь с недостроенных домов, с шумом валились в жидкую грязь, падали на соседние крыши теремов. Деревянные заборы, стены сараев, сундуки, скот поплыли по площадям. Забравшись на крыши сараев и поджав хвосты, выли собаки… На Москве ударили в колокола. В Крестовой палате, стоя на коленях и припав лбом к иконе, усердно молилась царская матушка. Пристав Савва Языков и с ним десять верховых стрельцов спешили к Белому городу. Языков бранился. Стрельцы перекликались друг с другом. Коней завязили стрельцы, себя переморили, а дождь все хлещет. Едва добрались к Белому городу. Языков закричал, не слезая с коня: – Эй, вы, которые там атаман Старой, Левка Карпов, Афонька Борода, Тимошка Яковлев и Ивашка Михайлов, выдьте на крыльцо! – и постучал кнутовищем плети в окошко. За стрельцами подъехали две колымаги, запряженные добрыми конями. Угрюмые возницы в шапках с острыми верхами, в лаптях промокших, держа вожжи, стояли на колымагах. – Выдьте, говорю! – досадуя на все, кричал Савва. – Государем велено! Четыре названных казака вышли из терема. Пятый был атаман Старой. За атаманом вышли остальные пять казаков. – А вам не надобно, – обратился к тем пристав. – Вы, которые по указу, идите к подводам. Ехать будем. – Да мы не желаем сидеть здесь, – отозвались нессылаемые казаки. – Ссылайте и нас всех до единого! Нам без атамана ехать на Дон не можно. А нет – и атамана нашего на Дон пускайте! – На Дон отправки ждите особо, – сказал Савва. – Ты всех ссылай, пес царский! Не станем ждать… – А я велю вам назад идти в терем. Почто буркалы вытаращили? Не подходите! Атаман Старой стоял в кругу казаков, глаза его были чистые и ясные. – Прощайте, други мои верные, – сказал он, сняв шапку, и стал целовать всех казаков подряд. – Судьбина наша такая. Не поминайте, казаки добрые, лиха по мне. – Не подходите! – закричал Савва Языков и выхватил у стрельца бердыш из рук. – Велю вам отстать… – Передайте, други мои, поклон мой низкий родному Дону, – не слушая Саввы, наказывал атаман. – Кланяйтесь синему морю и всему войску Донскому… А Савва орал: – Не рушьте вы воли государевой! Толкайте нессыльных в терем! – гарцуя на коне, указывал он стрельцам. А казаки, словно глухие, стояли возле крыльца и горячо прощались с ссылаемыми. – Поклонитесь еще на могилах в Черкасске костям казачьим. Да знайте одно: Дон никогда не потечет вспять! Он будет течь по-прежнему – мимо Азова-города и во сине море!.. И кланяйтесь еще, казаки добрые, моей Фатимушке. Не забижайте ее, сиротину. Отошел атаман в сторону, стал ближе к подводе, шапку, не торопясь, надел, но прежде вынул из верха шапки заготовленное им письмо. – Доставьте письмо на Дон! – сказал он, передавая его ближайшему казаку, и легко прыгнул в колымагу. Тут пристав Языков сошел с коня. – Казнят меня! Что делаете, воры! – И пытался отнять у казака письмо атамана. Не тут-то было: письма Савве казак не дал, пригрозив кулаком: – Ты, пристав, скажи царю, что видать ничего не видал и слыхать ничего не слыхал. Иначе прибью доразу. Перепуганный Савва отступил: – Лезайте в колымаги! Казаки взобрались на подводы. – Трогай! – приказал атаман вознице. – Езжай из московской трясины! – С богом! – напутствовали оставшиеся опечаленные казаки. Языков вскочил в седло. Возница и стрельцы и ссыльные казаки на двух подводах, окинув тревожными глазами серое небо, тронулись в путь… В это же время третий возница, вислоухий парень в залатанных сермяжных штанах и холщовой рубахе, посланный за казачьими пожитками, выносил из дома Ульяны казачьи седла, другую казачью рухлядишку – повстинки, старые зипуны, ружья – и укладывал их на свою крепко потрепанную колымагу. – Куда повезешь казачьи седла? – спросила, выбежав, Ульяна. – Я тебя знаю, тебя Семкой зовут. – Не велено говорить, – ответил возница. – Кнутами забьют меня до смерти. Рад бы… – Да ты пиво пьешь? Возница засмеялся: – Пиво? Ежели оно хмелем в голову бьет – не пью. Они вместе вернулись в сени. – А мед янтарный ты пивал с царских столов? – спросила Ульяна. – Мед? Нет, не пивал. – А хочешь? – хитро подмигнув, спросила она. – Ну, ежли не врешь, налей!.. Едино помирать. Погибель, сказывают, пришла от тех казаков. Ульяна налила белолобому кудрявому вознице две кружки злого, хмельного пива и кружку янтарного меду. – Пей, мой кудрявенький, – просила Ульяна и положила в миску, стоявшую на столе, кусок гуся. Детина пил и быстро хмелел: – Ой, Улька, бьет крепко в голову! Мне ныне и не добраться до Посольского, приказу… – А к спеху ли в приказ? – смеялась Ульяна. – Коли бы не к спеху, то пил бы еще. Уж больно сладко. Ну и девка ты, глазами тебя не обхватишь, – кровь горит… Вот казаков-разбойников отправим на Белоозеро, и я к тебе приду… Налей-ка вот чарочку одну, боярочку!.. Ты что ж стоишь закручинившись? Аль жал­ко их тебе? – На Белоозеро? – прошептала она не вдруг и села без сил возле Семки… Колокола в Москве гудели тревожно. И дождь за окнами не переставая лил и лил. – На Белоозеро сослали казаков? – переспросила Ульяна. – На Белоозеро! – ответил Семка. – Стрельцы да пристав доставят их. А там – в тюрьму. – А пристав кто? – Да кто же у нас всех боле приставляется к злодеям важным? Известно, Савва Языков! – Давно ль сослали казаков? – Да только что свезли из Белагорода. Атаман у них что князь какой: сидит, молчит, разбойник! Да четыре казака сосланы с ним. На двух подводах вывезли… Но токмо им не уехать ныне на Белоозеро: дороги все водой залило. – Семушка, спаситель мой! – сказала Ульяна и взя­ла парня за руку. – Вези меня, родной, за ними следом. – Ульяна вскочила и мигом накинула на себя беличью шубку. – Вези, я все отдам тебе! Вези на Белоозеро! – На Белоозеро?! – испуганно спросил возница. – Да мне, девка, своя головушка дороже. Их всех везут на Белоозеро, да строго-настрого! – Семушка! – взмолилась Улька. – Вези. Возьми что хочешь! – Аль ты ошалела, баба? Не повезу. Стрельцы прибьют. – Да я век тебя не забуду! Кудрявенький ты мой! Будь ласков. – Куда ж в такую пору ехать? Кто станет ныне ехать? Налей-ка лучше еще меду! Ульяна налила вознице меду и повалилась ему в ноги. Слезно молила. А он знай свое: – Да пожалей ты, баба, холопа боярского. Стрельцы прибьют! В грязи я утоплю коней. Да что мой боярин Салтыков на это скажет? Кони-то его, боярские! Головушку мою загубить задумала, баба! О господи! Что ж делать будем? А дождь все лил и лил… Семушка, после двух новых чарок крепкого пива, все-таки сдался: – Эх, мать моя, молись за меня во Нижнем Новгороде! – Хлопнув ладонью по онуче, сказал: – Прощай ты, голова моя!.. Садись, свезу! Ой, очумелая!.. Они вышли. Ульяна села на возу, поверх казачьих седел, платок поправила, ноги полой шубки прикрыла. Семка, вскочив в подводу и оглянувшись воровато, что есть силы стег­нул кнутом коней и по глубоким лужам направился к Фроловским воротам. Грязь стала непролазная. Дождь хлестал по скуластому лицу возницы, а он мотал головой да свирепо бил кнутом по коням. Ульяна вытирала лицо платком и перебирала пальцами мокрые волосы… Дождь стал понемногу стихать. Теплый ветер, изменив направление, погнал серые тучи в Замоскворечье. Колеса колымаги крутились в воде, их почти не было видно. Фроловские ворота Семка проехал молча. Ни единой души не было видно. Дождь перестал лить, и колокола затихли. Стало светлее. – Эй, идолы! – закричал стрелец с башни. – Куда прете? Повременить бы! Семка взял в сторону, и его добрые кони вынесли ко­лымагу на Белоозерскую дорогу. Там, на дороге, он до­гнал ссыльных казаков и сопровождавших их стрельцов. Их колымаги застряли в грязи. [Азов - any2fbimgloader6.png] Савва Языков сидел на коне с подоткнутыми полами красного кафтана, забрызганный грязью. Атаман сидел в голубом расстегнутом кафтане, не поворачивая головы, рядом с Левкой Карповым. Он слушал, как булькает вниз быстро спадающая дождевая вода, как пристав Языков бранится, но не слышал он и не видел того, что делалось сзади. А там стрельцы и возницы, ругаясь, чинили сбрую. – Верни назад! – закричал Савва, завидев Семкину подводу. – Верни, собачий сын! Стрелять почнем! Но Семка не свернул, а ехал прямо к приставу. Вдруг они увидели: откуда ни возьмись, окруженная доброй сотней стрельцов, тащилась царская позолоченная карета. Стрельцы стояли на запятках. – Ну баба! – вскрикнул Семка, оглянувшись. – Ты как знаешь, а я, помоги бог ноги унести, сверну с дороги. Ой, лихо! Сам царь едет. Втравила баба! Ульяна слезла с колымаги и остановилась на дороге. Семка же что есть силы погнал коней в сторону. Царская карета поравнялась с Ульяной. – Куда бредешь? – спросил у бабы стрелецкий голова, сидевший на вороном коне. – На Белоозеро! – ответила Ульяна. Голова испытующе поглядел на нее, махнул плетью и проехал мимо. Ульяна в глубокой грязи побрела вслед за ним. Царская карета, поравнявшись с двумя подводами, где еще злее полосовал плетью стрельцов и коней пристав Савва Языков, остановилась. Дверца отворилась. Опальные казаки увидели в глубине морщинистое лицо царской матушки. Марфа Ивановна велела Старому сойти с подводы и подойти к ней. Атаман слез и подошел спокойно; увидя Ульяну, он отшатнулся от неожиданности, но добрым взглядом обласкал ее. Он заглянул в карету. Марфа Ивановна, осенив Старого дрожащей рукой, привстала и поцеловала в крутой и хмурый лоб. Ее губы дрожали и не произнесли ни единого слова. Она молча достала складень в золотой оправе – образ Николая-чудотворца – и передала его атаману. – Царица-матушка! – обратился к ней атаман Ста­рой. – Ты бы не печаловалась за нас. – Приложился к образу, а потом спрятал его в карман кафтана. – Служили мы, матушка, царю Михайле всей верой и правдой. Да только он не дело делает… На Белоозере сидели многие – и мы там посидим… Но знай, матушка, Азова нам нельзя не брать! С дрожащих синих Марфиных губ не сошло ни одного слова… Ульяна молча наблюдала, потом, смахнув платком выступившие слезы, обратилась к Марфе: – Великая государыня, матушка! Повели твоим стрельцам возвернуть атамана на Дон. Повели не посылать его в острог на Белоозеро. Марфа Ивановна молчала… – Богом молю тебя, матушка, Марфа Ивановна!.. А если уж нельзя того, повели тогда мне идти за ним на Белоозеро. Марфа молчала. Левка Карпов спрыгнул с подводы и подошел к карете царской. – Матушка, – сказал он, – а скажи-ка мне, казаку донскому, какую невесту первую взял за себя Иван Васильевич? Я позабыл уже. Помру в ссылке и не узнаю! – Ах, песенник ты мой донской, – прервала молчание Марфа, будто не поняв лукавства Левки, – царь Грозный взял за себя Анастасию Романовну Захарьину, дочь Юрьеву, из рода боярина Симеона Гордого – Андрея Кобылы. – Ну, знать, матушка, и тесть его был казачьего рода-племени, – сказал Левка и горько усмехнулся. – Великая матушка, повели ж ты мне с ними пойти на Белоозеро! – снова взмолилась Ульяна. – Ну повели! Дверцы кареты захлопнулись, и карета в сопровождении стрельцов покатила, завязая в грязи, к Москве. Пристав Савва Языков, исправив вскоре сбрую, при­казал Старому сесть в подводу. Тот молча сел. Стрельцам же Савва велел отогнать прочь с дороги понапрасну прибившуюся бабу. Те начали было полосовать ее кнутами, но атаман, встав на подводе, крикнул: – Не трогайте бабу! Убью! – Убьем! – подхватили казаки. Тогда пристав Языков приказал заковать ноги и руки атамана в железо. И казаков всех заковали. Подводы тронулись. Ульяна не отставала; в белой, забрызганной грязью шубке, в распахнутом белом платке поплелась она за подводами. Так шла Ульяна до тех пор, пока не упала посреди дороги, никому не нужная, чужая. Темная ночь прикрыла ее. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ Ульяна брела дорогой на Белоозеро. Вскоре она увидела большую деревню, разбросанную по косогору. Злобно залаяли собаки. Из крайней избы вышел седобородый мужичонка с бельмом на глазу. Он был в грязных холщовых штанах, в рваной рубахе. – Ты чья, баба? – спросил он хрипло. – Откуда и куда спозаранку, по грязи этакой, путь держишь? – На Белоозеро, – вздохнула тяжко Ульяна. – На Белоозеро? Уж не в острог ли собралась сама себя сажать? – В острог! А ты, видно, первым в селе проснулся? Поди, все люди спят еще? – Пускай их спят. Я вот у столба день простою и копеечку себе на пропитание добуду. Ныне-то часто мужиков в острог везут, а они мне нет-нет да и дадут копеечку. Царь-то Филипке одноглазому не больно помогает. – Возьми мою копеечку да покажи-ка мне избу, где б я могла передохнуть немного. – Ты баба добрая. Пойдем. Сведу. У нас-то в деревнище есть такая старуха, Василиса. Всех странников кормит. Всех нищих поит. А коль надобно, и бельишко постирает. Пойдем! Привел Филипка Ульяну Гнатьевну к подворью и дробно постучал по частоколу высокому. Из калитки вышла иссохшая женщина в заплатанном синем сарафане. Волосы на ее голове серебрились, как снег. – Кого мне бог послал? – приветливо спросила. Филипка сказал: – Баба в острог сама идет. Жалко смотреть на нее. Она ввела Ульяну в просторную избу. А Филипка снова пошел к дороге. Василиса накормила Ульяну и уложила спать. Наутро рассказала ей о себе. Была она родом из старого русского города Мурома, где когда-то, по преданию, родился славный богатырь Илья Муромец. Шести лет осталась без матери и была в тягость бабке своей Анастасии Никифоровне, просившей подаяние на паперти церковной. Отца Василисы запороли на конюшне князей Одоевских за то, что будто бы он сбирался сбежать на Дон и подговаривал к тому же других мужиков. А бабка после того умерла скоропостижно возле часовенки. Василису поили и кормили бедные люди, одевали тетки. А когда Василисе пятнадцать лет минуло, вышла она красавицей на удивление всем. Богатый князь Дружина Верхотуров прельстился ею и взял в жены. – А любви моей к нему совсем не было, – говорила она Ульяне. – Шла жить с Дружиной по несчастью, по бедности. Богатство-то у него было великое, а душа-то – кривая. Бил мужиков. Бил баб дворовых. Морил людей голодом. Пожил со мною три годочка, да и пошел, по царскому указу, служить под Астрахань. Приедет в три года раз из Астрахани и снова туда же возвращается. Двух сыновей прижили. Хозяйство на мне держалось. Мужикам при мне легко жилось. Но вот беда случилась: по наущению богатых же, врагов Дружины, вскоре саблей зарубили моего старшенького, Никитку, а меньшего-то, Алешку, убили вскоре на царской службе… Просилась в монастырь… Но Дружина Верхотуров был своенравный, гордый, не дозволил покинуть его: «Что чернь злобная да голодная, что наши князья-соседи скажут? Взял-де себе голую, в приходе Лазаря, а она, вишь, от князя бежать в монастырь вздумала! Во срам перед боярами введешь! Прибью до смерти, а в монастырь тебя не отпущу». И осталась она доживать свой век в его поместье. «Гляди, Василиса, – говорил Дружина, – князю Одоевскому золотую шубу на соболях за астраханскую службу дали». А Василиса кротко спрашивала: «А тебе чего ж шубы не дали?» «Князю Одоевскому кубок из серебра сам царь дарил». «А тебе почто ж царь кубка не подарил?» «Одоевскому пожаловано еще высокое именование наместника астраханского». «А тебе почто же не пожаловано именование хотя бы верхотуровского? Был бы ты лучше наместником своих сыновей. А сыновей-то теперь нет! Сама я уже стара стала. Сделай милость, отпусти меня в монастырь на покаяние – твои да мои грехи замаливать». Устраивала Василиса Дружине постель мягкую, богатую, с одеялами, лебяжьим пухом набитыми, а сама спала на голой печи. – И как издавна водилось между боярами, – расска­зывала Василиса, – завистливого да жадного Дружину Верхотурова очернили князья Одоевские, ближние царю бояре. А славились Одоевские на всю Русь своей жестокостью безмерною. Мужики везли им и воск, и мясо, и янтарный мед, и шерсть, и лен. А им, жадным, все было мало. Пороли кнутами за все: за сено, ежели его не в срок привезли, за солому, за хлеб, взятый взаймы, с ус­ловием отдать втройне… Куда мужику податься? Платить нечем. Хлеба и денег взять негде. Ну и бежали за Волгу, на Дон, в другие места необжитые. А нет – бежали к таким князьям да боярам, кто слыл подобрее, помилостивее. У Одоевских хлеба не выпросишь. Поставят печать из черного воску на донесении старосты – на конюшне выпорют! Поставят печать из белого воску – не милуют и не больно жалуют! Поставят печать из серого воску – милуют, но не жалуют. Торговали Одоевские мужиками, детьми да бабами. Цена известная: мужик с женкой, с тремя детками – двадцать рублей. Хочешь – бери, а нет – отваливай! Такими были Одоевские, Стрешневы, Салтыковы, Романовы, Шереметевы… Сослали князя Дружину Верхотурова, по указу царя, на Белоозеро. И сгинул там Дружина. И с той поры Василиса, раньше лишь исподволь помогавшая бедным, почти все богатство скупого князя нищим да убогим раздала. Соседи говорили нищим: «Почто вы ходите к ней, к Василисе? Ведь она сама уже близка к голоду». А нищие отвечали: «Да у нее и хлеб черствый сладок: последним куском готова поделиться». – …За милым и на край света пойдешь, – напутство­вала она Ульяну, – а от немилого и в монастыре спасенья не сыщешь… Вот гляжу я на эту дорогу и вспо­минаю: по ней Болотникова везли в Каргополь. Стража была великая. А за ним на телегах – четыре тысячи мужиков из его войска. Доставили в Каргополь да всех в Лаче-озере перетопили. Вот и называют ныне то озеро не Лача, а Плача. Зло какое сотворили! Ульяна с тревогой подумала: «Не утопят ли в том озере и Алешу моего любимого?» – На Белом озере, – говорила хозяйка, – я там бывала, когда туда мужа моего сослали, – тяжко живут заключенные. Но ты не страшись! Смело иди. Коль духом сильна, дойдешь! Воевода Иван Борняков, сама увидишь, предерзостен. Крепись! Дьяк Мишка Светиков та­ков же. И подьячий Заденский таков же. Буйство у них на буйстве. Опасайся и наглецов – боярских детей: Жданку Кобозева, Леонтия Горяинова, Богданку Ходнева. Иди, Ульянушка, да не поминай меня, старуху, лихом. Дорога у тебя нелегкая, дорога горькая. Дала она Ульяне ковригу хлеба, благословила на прощание. И пошла Ульяна кандальной дорогой в Белоозеро. Днем и ночью шла она, почти без отдыха. Деревушки попадались ей жалкие, соломой почернев­шей крытые, прижавшиеся к земле. Но куда ни глянет она – шумят высокие и густые леса. Сосны под ветром, как струны, звенят. Трепещут листья осин. Березки! Озера синеватые! Всей грудью вольно дышится… И чем дальше шла она на север, тем гуще становился лес. То птица взлетит неожиданно, заденет крыльями за лапчатые ветви сосны и пропадет где-то в темноте безмолвной округи, то зверь перебежит украдкой дорогу и скроется. И сколько же птицы да зверья разного в этом краю озер! Зеркальные озера поблескивали то справа от дороги, то слева. Сколько в этом краю озер?! Тиха и безлюдна дорога. Сзади заскрипели колеса колымаг. Возницы на колымагах сидели суровые, молчаливые. Сермяжные мужички! В руках вожжи. Кони, пар от них валит, едва-едва тянут возки, пофыркивают. В колымагах сидят арестанты – все те же сермяжные русские мужики. Нестриже­ные, небритые, немытые, голодные. Эх, матушка Русь! Глаза горят у мужиков то грозно, то тускло. Стрельцы покрикивают на них и стегают плетками уставших лошаденок. – Не при телега на телегу, вожжа тебе в хвост! Вороти влево поживее. – Эй, баба! – грозно крикнул стрелецкий голова. – Верни-ка с дороги. Аль те то в диковину! Глазища рас­крыла! А стрелец, ехавший рядом с ним, сказал: – Эй, ты, Сидорка, сади-ка ту бабу к себе за седло. Теплее будет! Стрелецкий голова от удовольствия оскалил желтые зубы: – Сади таку бабу на кобылку – кобылка сразу упадет. Стрельцы засмеялись. Колымаги и конные стрельцы скрылись за поворотом дороги. А Ульяна все шла и шла. И вот наконец раскинулось перед нею Белоозерье. Широкое озеро. А вокруг все лес и лес. Чернели остроги меж зелени лесной. Над Белым озером склонялись могучие березы и будто тихо плакали. В съезжей избе Ульяна нашла воеводу Ивана Борнякова. Боярин учинил ей допрос. – Чего тебе, баба, надобно? – грозно спросил воевода. Ульяна сказала ему, что в съезжей избе, при всех, ей говорить не велено. Воевода ухмыльнулся, важно развалясь на лавке, лукаво подмигнул Мишке Светикову: «Видал, мол? Бабенка что мед!» Тот мигнул подьячему. Подьячий тоненько хихикнул. – По какому же делу ты заявилась сюда? – спросил воевода. – Не края ли наши тебе понравились? – Пришла я по царскому делу, – твердо сказала Ульяна. Дьяк и подьячий навострили уши. Боярин поднялся кряхтя и, едва передвигая заплывшее жиром тело, про­шел в сени. – Ну, сказывай! – По указу царской матушки, Марфы Ивановны, мне велено повидаться с атаманом Алешей Старым. – Так, так! Сказывай правду, да врать не вздумай, – потеребив густую бороду, проговорил воевода. – Велено мне с глазу на глаз поговорить с ним. – Так, так. А ежели все то и не так? Стало быть, тебя, бабу, в острог впустить надобно? Царский указ – одно… а наказ матушки, выходит, – другое. Нескладно… Без Мишки Светикова, пожалуй, не разобраться мне. Эй, дьяк! Иди-ка живо сюда! – закричал воевода. Дьяк тотчас же выскочил в сени. – Ась? – Вот баба пришла тут от царской матушки. Бывало ли так когда в острогах? Светиков смущенно сказал, что такого николи не бывало. – Вот те и так! – крепко задумался воевода. – Быть в смертной казни… Не врет ли баба? А нет ли у тебя письма какого от царской матушки? – спросил он Ульяну. – Письма, матушка сказала, не надобно, – ответила Ульяна, – чтоб царскому указу порушки не чинить. – Ну, как же тут быть? – ломал голову воевода, глядя на Мишку, но тот недоумевающе дернул плечами. – В острог бабу впускать – нескладно. Атамана из острога вывести – тоже нескладно. Вот, дьявол те поде­ри, загадка какова! Сведи-ка ты бабу в мой терем, а там посмотрим. Ульяну привели домой к воеводе. Там встретила ее тучная говорливая боярыня, Ирина Власьевна. – А каково ныне здоровье царской матушки? – с любопытством спрашивала она. – Каковы носят наряды московские боярыни и боярышни? Хорошо им там, в Москве, а я вот заброшена горькой, несчастной судьбиной на Белоозеро. Ульяна рассказывала ей, а она умиленно слушала, сложив на груди пухлые руки. А когда Ульяна, известная в Москве швея и мастерица, показала ей расшитую серебром легкую накидочку с царскими именами, у боярыни глаза разгорелись. – Нам бы вот подружиться надобно. Нам-то давно надо бы быть всех ближе к царской матушке. Гляди, и моего Ивана приблизили бы в Москве к царю. – Дело не столь трудное, боярыня. Похлопочу. Боярыня совсем растаяла: – Давно сказываю Ивану: «Не шуми ты, ради бога, на Белоозере, зла людям зря не твори, живи ты лаской, держись царя, чти матушку царицу и патриарха святейшего». А он у меня неуч, приладиться к сильным не умеет. Вот и сосет свою лапу, словно медверь в берлоге… И вдруг воевода надумал – приставил к своему подворью стражу. Заметив это, боярыня разгневалась: – Зачем ты стражу сюда поставил? – Не твоего ума то дело. – Как это так – не мое дело? Меня, что ль, станешь сторожить? – Не лезь куда не велено! – Как так – не лезь?! Эко боюсь! Убери ты прочь со двора всех соглядатаев! Чего ты, пень-колода, вздумал людей смешить? Аль негде власти своей показать? Дело тут царское, тебя касается. – Коль, надо будет – уберу. – Баба от царской матушки пришла, она не кто-ни­будь, а царская швея, а ты – стрельцов во двор! Ты погляди, что мастерит она для царской матушки… Стрельцов убрали. – Ты бы теперь случай нашел из этой проклятой берлоги выбраться. Век проторчишь с тобой в дыре! Дурь-пень-колода! Тебя все дьяк твой Мишка путает. Вот доберусь я до него – не возрадуется. – Да не шуми ты так. Тут подозрение было… Дьяк сказывал, что ныне… – Я так и знала. Дьяк! Вот идолище! Делай ты свои дела все втайне, без дьяка. Который раз твержу… – Да как же без дьяка? Без Мишки? Втайне? Я грамоте-то не учен. Попробуй без него – дров наломаешь… Тут воеводиха совсем вскипела: – Попробую!.. Чего нам голову ломать? Баба приехала такая, которая нам пользу принесет. Ты видел знаки царские на рукоделье? А полотно какое тонкое? А кружева? То не московские, а из Венеции приве­зены! – Да, может, баба-то подослана? – шепнул ей воевода. – А чепуховину ты мелешь! И воевода сделал так, как повелела ему воеводиха. Атамана Старого привели в дом воеводы. Вошел он заросший и похудевший. – Кому я надобен? Боярыня сказала: – Войди в ту горницу. А ты, – повелительно заявила она воеводе, – возьмешь потом от атамана Старого бумагу. Так-то, мол, и так было дело. В ответе перед царем не будешь. В Москве там все едино, что царь, что матушка царя. Поладят. Шагнул атаман в горницу и, словно молнией сраженный, остановился: – Ульяна! – Алешенька, – встрепенувшись, крикнула она и кинулась к нему. Воевода и воеводиха тихо приникли к дверям. – Да ты же сгинешь здесь понапрасну! – И сгину! Только с тобой. С тобой! – А понапрасну! И не дело… Ты нам нужна в Москве. Ты всему Дону нужна в Москве. Аль непонятно? Вернись в Москву… А не вернешься, моей любви к тебе не будет. Ульяна что-то шепнула ему. И он крепко обнял ее и сказал: – Как только прибудет новая станица с Дона, ты передай казакам и атаману – пускай они пуще прежнего берегут землю русскую. Пускай они бьют ворогов, не щадя голов своих. Пускай они принимают беглых на Дон с Руси мужиков. Живется мужикам куда как худо у бояр. И еще: пусть там, на Дону, нас не забывают, от­писки шлют царю, чтоб вызволить нас из беды. Вот для какого дела тебе надо быть в Москве. А чтобы слыхали там, за дверью, добавил: – Премного благодарен царской матушке. В остроге не забыла. – Слышал? – шепнула воеводиха за дверью. – Слышал, – ответил смущенно воевода. – Твой Мишка Светиков туман тебе в башку всегда пускает. А атаман, как видно, не злодей… – Да, видно, так… Старой еще сказал: – Тебе, подруга моя верная, быть негоже тут… – Ой! Без тебя мне не будет жизни не только что в Москве – нигде! – ответила она, не отрывая жадного взора от искрящихся глаз атамана. – Запомни – Дон без тебя в Москве осиротеет! Ве­лю тебе… Тогда она вздохнула глубоко и сказала покорно: – Коль ты велишь, то я вернусь в Москву… В горницу вошла воеводиха. За нею сопя вошел воевода. – Пиши-ка, атаман, бумагу нам, – сказала боярыня не так-то строго. – Какую мне писать бумагу и зачем? – С благодареньем матушке за все. – Согласен. Напишу. Но воевода заметил осторожно. – Да ведь в указе царском сказано, чтоб никто к ним письма не писал и от них письма не взял… – То дело не твое! Ты помолчи, – разгневалась воеводиха. – То не дозволено другим, а царской матушке да нам дозволено. Воеводиха принесла чернильницу, бумагу, гусиное перо. Но атаман, подумав, сказал: – Писать такой бумаги, пожалуй, незачем. Поедет баба на Москву и все там скажет матушке. – И я так думаю, – облегченно согласился воевода. А воеводиха, кося глазами, буркнула: – Тогда ищи подводу. Вот тут власть воеводы покажи. Подвода нашлась быстро. Ульяна простилась с атаманом. И когда два стрельца повели Алешу в набитый людьми белоозерский острог, Ульяна села рядом с возницей и поехала, оглядываясь, по той же кандальной дороге в Москву. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ После молитвы Марфа сказала сыну: – Садись подле меня и слушай. Тебе, Михайло, пора жениться! – Я, матушка, женатый – ты ж ведаешь сие. Мне б только повенчаться надобно. – Ах, повенчаться! – всплеснув руками, проговорила с сердцем Марфа. – С кем же ты венчаться станешь? – Аль ты не знаешь, матушка? Да с Марьей, – ответил царь не колеблясь. Марфа вздохнула глубоко: – Ох, мой мучитель! Одно несчастье принесла нам в дом твоя Марья. Который год нет от нее мне житья и радости: куда ни гляну – Марья! А злые языки плетут, плетут на нас, что хотят плетут, забудь ты Марью – она нам неровня. – Забыть Марью мне не можно! – воскликнул он. Марфа разгневалась. – Забудь, я говорю! – твердо сказала она, дрожа всем дряхлым телом. – Не дали злые люди соединить ваши сердца – подумай о другой. Женись-ка заново! Дела все старые уладь, чтоб чернь не каркала. От народа черного нигде не скроешься. Повсюду разнеслось уже, что Марью Хлопову мы сгубили. Видать, сама Марья язык не держит за зубами. И бабка Марьина, Федора, исподтишка кусает нас. Гаврила Хлопов, да сам Иван, да вся родня ее, дядья да тетки галдят о том же да шашни водят. – А кто ж, матушка, станет молчать, коль так ее обидели? Обида кровная, – сказал Михаил. – Я, матушка, Марью возьму в хоромы. Честь я свою спасу. А тебя, матушка, прошу – других невест не выбирай мне. Горя от них только прибавится. И ежели, матушка, свет перевернется – все равно Марью возьму. Марфа ногой топнула. – Как бы не так – убиваться! – крикнула она. – Слушай меня! Первое дело – сквитаешься с Салтыковыми, сошлешь в острог их. Вся чернь угомонится: чернь Салтыковых не любит. А матерь их, трухлявую сороку, жабу вертихвостую, черницу Евникею, – оттуда все зло пошло, – сошли немедля в Покровский монастырь, на Суздаль. Пускай там крякает да стрекочет. Бориса Салтыкова кинь в вотчину брата его, в село Ильинское, на Вологду. Михаила Салтыкова надо бы свезти в Кошкинскую волость – в Галицкую вотчину. Им негоже более быти при тебе и видеть твои государевы очи. Поместья и вотчины вели забрать на нас. Пошли в подворья к ним побольше приставов и повели им всем готовиться в дорогу. А ехать Салтыковым за их неправды и измену немедля, завтра же! Царь задумался: «Сослать Салтыковых за измену – это дело. Сам помышлял Марью забрать в Москву. Гляди, весь узел запутанный развяжется». – А дело сделаешь, – настойчиво продолжала Марфа, – возьмешься за другое. Не все вдруг. Откажешь Хлопову. Письмом изложишь, складно будет. – Ну, так не будет, матушка! – промолвил царь. – Будет! Я повелела, так все будет. Иначе и не быть… Не откажешь Хлопову? – Не будет этак, матушка. Не будет! Марфа пронеслась по терему, как птица черная. Остановилась перед сыном, впилась в его глаза жадно и зловеще: – Нет, будет! Иначить я не стану. Обдуманное бог благословляет. Разумей! Замнется дело Марьи, забудут на Руси, что ты да я в невесты выбирали Хлопову. Выбрали, что же – разонравилась. Ишь ты, какое дело важное!.. Взять же нам Марью Хлопову опять в хоромы – позор один. Скажут: сами-де Романовы выгнали Марью, и, убоявшись, знать, гнева божьего, сами сызнова взяли ее… – Нет, матушка, я на себя возьму двойной позор за Марью. – Вздор! А там гляди! Если возьмешь ее, на чужой роток не накинешь платок. Все загалдят: больную-де Романовы вернули! Обдумай крепко. Иди-ка напиши отказ Ивану Хлопову. А Марье прибавь милости твоей и жалованья. Она радехонька станет и на том… Да думай лучше о других делах. На Дону дела есть важные. О них еще подумай. – Какие ж там дела? Ты, видно, лучше знаешь? – спросил царь. Марфа прищурила лукавые глаза: – Оплошку мы допустили. Весь Дон взбунтуется из-за ссылки Старого Алексея. Из одной искры полымя пойдет до неба. Жарко тогда станет всем. Действуй добром. Приведи все в тихомирье… Султан-то – я бабьим умом дошла – плетет большие сети. А послы твои в Царьграде что воронье безглазое, только бумаги пачкают чернилами, а дела – ни на грош. Доглядывай и за послами. Столкуйся с Филаретом. Пошли бумаги дельные на Дон. А Марью забудь. Московскому государству из-за пустого дела порухи допустить не можно. Ступай-ка к отцу. Ступай! Дела твои не ждут… Царь, чувствуя себя бессильным повернуть судьбу по-своему, вышел из хором. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ За слюдяными окнами хором заунывно гудели колокола. Два государя сидели друг против друга. Великий патриарх, пощипывая белую бороду, напряженно думал: Михаил потребовал вернуть в хоромы Марью Хлопову. – Без Марьи, – говорил он, – мне быть не можно. Филарет выслушал сына, погладил бороду и молча изложил на бумаге свое отцовское непреклонное решение: «Государь, царь и великий князь Михайло Федорович всея Руси и отец его, великий государь, святейший патриарх Филарет Никитич Московский и всея Руси велели вам, Борису да Михайле Салтыковым, сказати неправды и измену вашу… Всем людям Московского государства ведомо, какая к вам была государская милость и жалованье, и учинены были по государевой милости в чести и в приближении не по вашему достоинству паче всей братьи своей. И поместьями и вотчинами пожалованы вы многими, чего ни за кем нет… В прошлых годах взята была ко государю на двор, для сочетанья государского законного брака, Марья Ивановна, дочь Хлопова, и жила она вверху не малое время. И нарекли ее царицею, и молитва наречена за ней была, и чины у ней были по государскому чину: дворовые люди крест целовали ей и на Москве, и во всех епископиях бога за нее молили, а отец ее и родство Хлоповы и Желябужские были уже при государе близко…» Перо остановилось. В пронзительно острых глазах Филарета сверкнули огоньки ненависти к Салтыковым, не оправдавшим доверия государя. Патриарх качнулся и снова заскрипел пером: «…И вы, побранясь с Гаврилой Хлоповым с товарищи, для своей недружбы любити их всех не почали, а для того, чтоб вам одним быти при государе, – вашей смутой начала быти Марья Хлопова больна…» Здесь Филарет, обмакнув перо, спросил у сына: – Так ли начернил? Царь, помедлив, ответил: – Так, батюшка. Перо Филарета писало дальше: «…И вы, Борис да Михайло Салтыковы, сказывали, что Марья больна великой болезнью и излечити ее не можно, и будто тою болезнью была больна на Угличе еще одна женка, жила она с год и померла… И вы то солгали для своей недружбы. А дохтур Фалентин и лекарь Балсырь перед государем сказали, что у Марьи болезнь была невеликая. Вы ж сказывали нам не то, что дохтуры нам говорили, и лечити Марью не велели. И с верху она была сослана не по правде, а по вашему, Борисову и Михайлову, доносу, без праведного сыску… Государевой радости и женитьбе вы учинили помешку…» Царю казалось, что его судьбой играют: «Легко ли быть царем?» – думал он. – Согласен ли со мной? – спросил Филарет и всмотрелся в Михаила. – Согласен, батюшка! Мои дела не выткут полотна. Да ум мой прослаб от всех мирских бурь. – Тебе ли говорить? Ты есть избранник, народ тебе крест целовал и присягал. Все, что мешает государству, уничтожай. Колокола гудели. Дождь лил, бил по слюде окон. В хоромах было тихо. Степенный Филарет писал не торопясь: «…И то вы делали изменою, забыв государево крестное целованье и государеву великую милость; а государева милость была к вам и к матери вашей не по мере, и пожалованья были вам честью и приближеньем, паче всей братьи своей, и вы то все поставили ни во что, и ходили не за государевым здоровьем, а токмо и делали, что себя богатили, и домы свои, и племя свое полнили, и земли крали, и во всяких делах делали неправды, и промышляли тем, чтоб вам при государевой милости, кроме себя, никого не видети, а доброхотства и службы ко го­сударю не показали…» Царь Михаил прочитал написанное и улыбнулся. Ему казалось, что дело клонится к его благополучию. «Государь, царь и великий князь Михайло Федорович всея Руси, – прочитал царь, – и великий государь, святейший патриарх Филарет Никитич Московский и всея Руси большого наказания над вами не велели, а велели вас послать по деревням с приставы и женами вашими; а Евникею велели мы послать в Суздаль, в Покровский монастырь. При государе вам быти и государевых очей видети ныне непригоже; поместья ваши и вотчины велел государь взять на себя, государя…» Филарет встал, походил спокойно и сказал: – Ты руку приложи. Царь подписал бумагу. – Бориса вышлем в вотчину отца его, в село Ильинское. Михаила – в Галич! А ехать им – назавтра. – Твоя воля, батюшка. – Государя есть воля! – поправил Филарет. – Объявит Салтыкам наш приговор дьяк Грамотин. – Воля твоя, батюшка… А как же с Марьей быть? – с опаской спросил Михаил. [Азов - any2fbimgloader7.jpeg] Святейший сдвинул брови. – Марья? – сказал он загадочно, скрестив руки. – Верно ли, что, не спросясь моего родительского слова, ты услал в Нижний Новгород Федора Шереметева за Марьей Хлоповой? – Верно, батюшка. Жизни мне без Марьи нет! – Черни бумагу по указаниям моим, коль ты свой разум потерял… Всякий земной человек найдет путь к истине. Мы найдем на Москве другую Марью. Поко­рись судьбе. Забудь ее! Бери перо. Михаил взял перо. На бумагу упали слезы… «Указ в Нижний Новгород Шереметеву, Глебову, дьяку Михайлову о немедленном возвращении в Москву и об отказе Ивану Хлопову. Государь дочь его Марью взять на себя не соизволяет… Ивану Хлопову ехать в свою вотчину на Коломну, и быть ему в вотчине по-прежнему, а теще его Федоре Григорьевне Желябужской, и детям ее быть в Нижнем у Марьи Хлоповой по-прежнему. А корм давать ей, бабке, и дядьям перед прежним вдвое…» – Теперь, – с притворным смирением сказал Фила­рет, – руку клади к указу нашему. Едва держа перо в руках, царь подписал и эту бу­магу… ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ Из Москвы ссылали бояр Салтыковых. А солнышко играло яркое, веселое. Золотились церковные и монастырские купола. Птицы звонко пели. Вышли из теремов на площади и улицы боярышни, празднично одетые, дородные боярыни, купцы рядов охотных, рыбных и зеленных. Все на Москве с утра шумело деловито. Стрельцы спешили в Белый город. За ними туда же толпами валили люди всякие. В это утро обидчики Димитрия Пожарского, донских казаков оговорщики, лютые злодеи Марьи Хлоповой – Бориска да Михайло Салтыковы, несогласные с указом царским, хотели предать пламени свои дворы. Но люди им не дали сотворить злое намерение: фитиль приметили у бочки с порохом под углом дома Салтыковых. – Не нам, так и не вам, – сказал разгневанный Бориска, метнувшись к бочке. – Всё пропадай пропадом! – И сунул тлеющую кострицу в то самое место, где высыпал стежкой порох. Сам же боярин, волосатый, рассвирепевший, как лютый зверь, без шапки кинулся за терем. – Стой, сатана! – крикнул сзади боярина мужик Прохор Косой. – Всю Москву, треклятый, запалишь! Схватив боярина за кафтан, он со всей силой поднял и швырнул его в стоявшую подле двора подводу. Серые кони шарахнулись в сторону – доски на возу треснули. – Стой, серые! – остановил их мужик. – Стой, кони! К счастью Бориса Салтыкова, кони не понесли, а захрапев, остановились как вкопанные. Кострицу потушили. А брат Бориса, Михайло Салтыков, смекнув, что дело это разбойное и может кончиться бедой, прыгнул в свою колымагу и по коням хотел было ударить. – Стой, борода! – крикнул другой мужик, схватив коней его за уздцы. Жена Бориса, дебелая Христя, заголосила на возу на всю Москву. Две девки ее взвыли как резаные. Сбежались соседи. – Аль на Москве подлых людишек мало? – сказал мужик Прохор Косой. – Подлых людишек пытали вы крепко: губы рвали, ноздри выдергивали, ухи резали. А пошто вам, изменникам, ноздри не вырвали? В Разбойном приказе Сашка-палач без дела сидит. Бояре знатные! Не счесть народу, что набилось возле подворий Салтыковых. Шумят, галдят. Стрельцы толкают народ бердышами. – Стравили, сатаны, женку государя! Народ убива­ли! – кричали мужики. – Набили свои хоромы добром краденым! – Нечая Гришку, чтоб дел ваших боярских не распутал, в железо заковали, в тюрьму кинули. – А ну-ка, честной народ, починай потрошить думных бояришек! Без них на Москве и государю будет вольготнее. Хватайте Салтыковых, бейте их до смерти! Женка Михайла Салтыкова голосила на узлах: – Ой, люди добрые, не дайте нас кинуть в тюрьму сырую! Помрем мы в чужом краю, и сгинем мы все на чужбине, за что – неведомо… – Ай да царь Михайло Федорович! – ликовали многие горожане. – Усмотрел разбойников. Не пощадил и бояр ближних… Борис Салтыков встал на возу, с кафтана грязь стрях­нул, повел глазами мутными да как загорланит: – Аль казна моя оскудеет, ежели я всех деньгой своей пожалую? Держи, людишки черные! – Хитер больно, боярин! – крикнули в ответ людишки черные. – Деньгой, поди, не сманишь, коль не обманешь. Закинул петуха заместо селезня! – Эй, баба! Веры нам нет! – заревел боярин. – Развяжь-ка, Христя, мошну: пускай гуляют. Гуляй, людишки, на Москве за наше дальнее житье во царствии Романовых. Христя испуганно и торопливо раскрыла крайний ме­шок. – Налетайте! – дико сверкнув глазами, закричала Христя. – Потом своим копили! – Хватайте! – крикнул Бориска и, зачерпнув из мешка широкою ладонью деньги, швырнул их под ноги столпившимся людям. – Знайте бояр Салтыковых! Пейте, гуляйте! Хватай, краснорожее быдло! Казна вернется к нам с богатой прибылью, а честь – с лихвой! Еще три пригоршни Борис кинул мужикам в ноги. Еще три. Кидал да кричал, вспотевший: – Блестит ли деньга в грязи? Блестит. А кто нас станет провожать в Ильинское, тот подберет все деньги! Хватайте, дьяволы! Не жалко мне! Людишки черные толкались, падали, душили друг друга под колесами и возле ног коней. Многих покале­чило. А Салтыков стоял, хохотал, деньги кидал в грязь. Народ, как пьяный, кричал: – Здравствуй, наш великий царь-государь! Ссылай бояр поболе да почаще. Не милуй кровопийц! Гляди, каз­на какая приросла у них. То слезы наши. – Трогай, боярин! – строго сказал в толпе пристав Юшков. – Кажись, все нахватались! Шестнадцать колымаг, стоявших с добром возле Белого города, тронулись в путь. И черные людишки тронулись за колымагой Бориса Салтыкова. Оттуда сыпались деньги. – В Ильинское! – кричал боярин. – В Ильинское дойдете! Ха-ха! Провожатые! В Ильинское!.. Бабы Салтыковых голосили. Поезд с опальными боярами выбрался за Москву. Колымаги Михаила Салтыкова свернули на дорогу в Галич, а колымаги Бориса Салтыкова – в Ильинское. Мать Салтыковых Евникею проводили приставы на Суздаль. Москва шумела; все только и говорили о боярах… ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ Царицынский воевода боярин Левка Волконский по первому снегу собрался на охоту. Весь серебром сияет. Коня подвели ему, стрельцы окружили, визжит и лает вокруг воеводы пестрая свора. Ногу сует в стремя боярин, а тут нежданно-негаданно гонец московский от патриарха Филарета – Резепа Булатов. – Помедли-ка с охотой! – крикнул он издали. – Есть цело царское до тебя. Рыжеватый конь Резепы споткнулся подле боярина. Собаки завизжали и залаяли. – Вот нелегкая Резепу принесла, – сказал стрелец Силка Бобырев, помогая сойти с коня тучному боярину, – спокою нет от гонцов. Резепа хлопнул плетью по голенищу, стрельца обругал и вручил воеводе грамоты. Тот почесал в затылке и сказал: – Расседлывай! Собак сгоните в псарню. С охотой не вышло дело. Резепа спрыгнул с коня и пошел с воеводой в съезжую… Три дня писал Волконский государю все то, что ему было известно про Дон и про ногаев, писал и о крымцах… – Скажи государю, – напутствовал воевода гонца Резепу, – что мы его милостью несем службу исправно, доглядываем за донскими казаками и разбойными людьми зорко. Езжай! В Валуйках Резепа взял отписку государю от воево­ды Гришки Волконского. Но, кроме Резепы, атаманишка Полунька помчал в Москву бумаги от воронежского воеводы Мирона Андреевича Вельяминова. А Ивашка Поленов, яицкий есаул, замышляя злодейство на Дону, переслал с вологодскими купцами свой тайный донос государю. Того же дня на Дон из Москвы направился гонцом с большими и неотложными царскими делами Иван Порошин. В Москву же с Дона двумя дальними дорогами, валуйской и воронежской, по грязи и в начавшуюся стужу стрельцы и казаки гнали пешком и везли на подводах многих полоняников, сбежавших с Азова, Царьграда и Крыма, – для царского допроса. К патриарху вошел думный дьяк. – Худые вести? – спросил патриарх, развертывая бу­магу валуйского воеводы. – Худые. В письме две сказки сложены. Одна – про Гришку Нечаева, другая – про царские грамоты опальным казакам – на Валуйках. – Ах, этот Гришка, ноздря рваная. В железах скован, в тюрьме сидит. Забыть бы надо. – В том и дело, святейший, – сказал дьяк Грамотин, – неведомой силой Гришка Нечаев расковался, сбежал с Оскола на Дон. – Зря смерти не предали. Заварит кашу. Кто ж упустил? – Виновный не сыскан. – Сыскать! А что же сделалось с бумагой царской, – спросил патриарх. – Остатная станица повезла цареву грамоту на Дон. – Ну, повезла. А дале? – Волконский пишет: приехал на Валуйки, казаки все загуляли и грозились побить его, воеводу, хвалились тем, что пили заодно с царем. «И грамоты царя, – они сказали, – нам не указ». – Сколь дерзкие бахвалы, – заметил зло патриарх. – «Гляди-ко, воевода, – сказали ему те казаки, – как грамоты царя крутиться будут на огне». Печку стопили и кинули в нее все грамоты твои. «Едино казакам ходу не дают. Ссылают! Воруют! Царского жалованья не дают. А жили мы без царских грамот и проживем без них. Верни нам, воевода, тобою пограбленное: царь же тебе писал. Верни нам цепь золотую да дай вина». – А дал воевода вина? – спросил святейший. – Вина он дал, да как только перепились казаки, пересажал всех до единого. А ныне указа воевода спрашивает, как-де поступить ему с теми схваченными и по­саженными в валуйскую тюрьму казаками. – Держать в тюрьме до следствия, – сказал патриарх. – А ежели они пожгли все наши грамоты и не довезли, то казнить тех казаков. Эко ты, зло какое творят ослушники… Какие еще про Дон дела? – спросил он. – Да тут Тимошка Сукин, – сказал дьяк. – Просит твоего разрешения повидаться после неволи с родными. – Откуда пришел? – Бежал из крепости. – Ну, прочитай. – «…Взят я в полон литовский, – читал дьяк, – два­дцать шесть лет тому, и продан я, холоп твой, из Литвы в турки, и из турок я был взят крепить Азов. Азова я не стал крепить, а побежал на Дон к казакам. Теперь казаки пустили меня станицею к тебе, к Москве. В Москве я сведал про матерь свою родную и про братей родных, и мне, холопу твоему, хочетца с ними перед смертью свидетьца. Пусти меня, милосердный государь-царь, пожалуй меня, отпусти с Посольского приказу в Новогородчину, в Бежецкую пятину». – Долгонько засиделся казак в Турции, – в раздумье сказал патриарх. – Пусти казака в Новогородчину да вели ему быти в Москве на масленое заговенье. Дьяк кивнул головой. – Еще какие вести есть? – А тут казаки доносят, что Салтанаш-мурза царю изменил, – сказал Грамотин. Святейший поднял голову. – А клятву держал, ирод, – сказал он тревожно. – Поймать бы… А не ведомо ли тебе, Иван, чего на Москве Смирка Метлев шатается? – В легкой станице донской объявился. – Да он же, скверный, во прошлом году бежал на Дон с верхнего города Ломова, Шенгурского прибору городовой казак, и снес с собою государеву казенную пищаль да государево жалованье двадцать алтын, и сви­нец взял. Спроси Смирку. – Смирку уже спрашивали. – Какова ж его сказка? – От напрасного насильства бежал-де он, по бедности забрал казенную пищаль, да фунт зелья, да фунт свинцу… – И сколь давно он, Смирка, на Дону шатается, какой он ныне человек? Писался ли он на государеву службу и целовал ли он нам крест? – На службу государеву писался, крест целовал. Сшел на Дон, и теперь он хочет служить на Дону, в донских казаках по-прежнему. А что на него в книгах написано, то все напрасно, – пояснял Грамотин, – написал то все без него и за очи Степка Смоковин. Пищаль он снес, и в том-де будет волен государь, что сам укажет. – Господи! – прошептал Филарет. – Помоги мне придумать казаку наказанье, – и закрыл глаза. – Приду­мал. Жалованье на отъезде не велю давать Смирке Метлеву, но на Дон пустить, а в грамоте отписать, чтоб впредь таких новоприходцев в легких станицах в Москву не присылали… Еще дела у тебя какие? – Иван Порошин оставил челобитную. – Что надобно? – Порошин выехал на Дон по большим государевым делам. Да ему, холопу царскому, подняться с места было нечем. И как, будучи на службе, ранее ехал с послами с Дону, и у него в те поры пали кони: гнед, цена восемь рублев, да мерин рыж, цена шесть рублев. А чтоб до конца не погибнуть ему, просит пожаловать… – А сын его Федька куда с Москвы девался? – пытливо спросил Филарет. – На Дон сбежал. – Не жалуем! Пускай Порошины вконец погибнут. Им милости от нас не будет. Федька у них озорной больно. Поместье бросил да в степь гулять пошел. – Тут еще атаманишка Полунька, с тем же делом… Съехали они станицей со степи, и на дороге, в Гундоровском юрту, навалились на них азовские татаровья. Казаки сели от них в осаду и сидели два дня. Татаровья убили у них семеро коней, троих ранили, и от ран те кони померли; да с голоду у трех холопей померли два коня; и всех, государь, коней у них, холопей, пропало двенадцать. Кони их, каждый, куплены были ценой рублев в шестнадцать и в тринадцать, а один конь, последний, в десять рублев цены. А брели они до Валуек пеши трое суток, денно и нощно, не пивали и не едали ничего, опричь снегу, помирали голодной смертью. Филарет сказал подумав: – Татары?! Так они дружбу свою к царю показывают? Дать атаману Полуньке пива, вина, меду. Дать сукон, лундышу [17]. Дать жалованье. Коней купить вели для казаков: они от татар же терпели всякую нужду и бедность. Филарет стал рассматривать дела полоняников. Арап Алейко Абдулов жаловался, что, родившись в Магребе, он полонен был в Царьград, где служил в перевозчиках. Турецкий надсмотрщик, увидя его пьяного, поймал, посадил в тюрьму, а из тюрьмы продал бею на каторгу. Семнадцать лет служил на каторге арап Алейко. А ныне он бежал от бея и хочет принять православную веру… «Надо бы», – сказал про себя Филарет и стал листать бумаги дальше. Из бумаг видно было, что донские казаки «опростали от турок» перекованных людей всяких стран сто сорок человек, взяли турецких людей семьдесят человек, три пушки, галеру-каторгу. И грек Аврамка Иванов сказывал, что он и его отец, братья и сестры жили в полоняниках у турецкого царя в деревне Стражка. А взяли их насильно и продали на каторгу бею… Варка Бутвин, арап, сказывал: отец его, черный, тяглый человек был в Гишпании. Забрал всех в полон Али-стафа-ага на Белом море… Арап Мержон Хаирлов, из Хабежских арапов – то особое государство за Египтом, ходу до него пять месяцев – взят в полон еще малым в Царьград. В Царьграде жил у Сулеймана-аги. Сулейман-ага продал его на каторгу бею. И был он на каторге пятнадцать лет. Казак Степан Горбеев: «Как-де посланы были в Крым государевы посланники, и я в те поры ехал с ними с Валуйки. Там на дороге, промеж Оскола и Воронежа, вТуровых Липах, взяли меня в полон ногайские и азовские – турецкие ж люди, привели в Азов. В Азове жил с зиму у татарина у лимана; и тот татарин сильно избил меня и продал в Кафу, а с Кафы привели нас на рынок в Чуфут-кале. Продать не продали меня, вернули в Кафу. Из Кафы продали во Царьград, а с Царьграда продан я на каторгу бею, и был закован в железо на каторге в полону тринадцать лет…» – Ох, господи, – переводя дух, промолвил Филарет, – грешная земля! А бумаг лежала перед ним еще большая стопка. «…Божьей милостью, – писали казаки, – и государевым счастьем мы опростали всех полоняников из желез, людей турских на той каторге побили и пометали». – Господи! – шептал владыка. – Пустить в монастыри полоняников, которые хотят креститься в русскую веру. Другие бумаги, весьма важные и неотложные, Филарет не стал читать – он слишком утомился. Непрочитанными остались отписки, которые привезли в Москву Резепа Булатов, атаманишка Полунька, кизилбашский гонец и многие другие. Между тем в них говорилось, что с Царицына посылались на Дон в казачьи городки стрельцы для проведывания всяких вестей, что казаки на Дону живут мирно, а азовские, крымские и турецкие люди ходили на них войной, громили городки, людей побили на переходах; что казаки верхних и нижних юртов, если не будет по весне прислано царское жалованье, вина да хлеба, – «помрут с голоду, а нет – на море пойдут промышлять. Богдан Хмельниченко вскоре придет на выручку к ним…» вернуться 17 Лундыш – привозное дорогое сукно. «С Яика, – сообщал царицынскому воеводе Васька Угримов, – перешло на Дон в верхний городок, в Кремянные, полторы тысячи человек. И будут они громить на Волге все корабли, которые плывут в Хвалынское море, и корабли султана во Черном море. С Дону много казаков пробираетца, и хотят они великое разбойство учинить, хвалятца побить царицынских служилых людей за то, что от них всюду чинитца теснота». «А Царицын, – прибавлял от себя царицынский воевода Левка Волконский, – воровским казакам стал пуще Азова. Нигде им, казакам, от царицынских служилых людей с Дону на Волгу и с Волги на Дон нет переходов». Воронежский воевода Мирон Андреевич Вельяминов сообщал, что два царевича крымских собирают людей и хотят идти войной под государевы окраины по последне­му зимнему пути в великий пост. Отяжелевшая голова Филарета не знала покоя, а дьяк Грамотин говорил, что есть еще весьма худые вести. – Ох, боже! Спокой мне нужен. Тревожно у меня на душе, а Михайло все болен… – Султан прислал на Дон своих лазутчиков. Они хотят смануть казаков в Царьград, – сообщил Грамотин. – Дознаться! Не выйдет, султан. Казаки нам верны! – со злостью сказал патриарх. – Да литовский король приглашает казаков к себе на службу. – Дознаться! – И персидский шах, – продолжал Грамотин, тоже уже уставший, – прислал к казакам свою грамоту… – Чти грамоту! – насторожившись, прервал его патриарх. – И писано в той шаховой грамоте: «…За то я вас, атаманов и казаков, похваляю, что вы голов своих не щадите и без повеленья государя своего, моего брата, городы турские берете и моих недругов, турского царя людей, под меч клоните. А я еще о том у бога милости прошу, чтоб вам турские городы брать, а моих недругов доставать. Пришлите, казаки, ко мне, с моим послом Маратканом, своих посланцев. А как пришлете своих казаков, я вас пожалую за вашу службу…» Патриарх вскипел, крикнул: – Кормильцы нашлись! Эко куда закинул. Мы землю шахову стережем, людей его спасаем. А он! Ну, кизилбашский шах, гляди, чтоб твое мясо не съели. Держать на Москве гонца кизилбашского, доколе все подлинно не сыщется!.. А что ж атаманы донские шаху ответили? – Да они сказывали, что, мол, без государевой воли и его указа своих казаков к кизилбашскому шаху по­слать не смеют. – Ну, слава тебе господи! – облегченно вздохнул Филарет. – Тоже люди русские, люди православные. Вижу я, что со всех сторон Московское государство норовят рвать. Ох, тяжко! Иди-ка, Иван, к себе в приказ. Дай роздых мне. Думный дьяк Грамотин ушел, а патриарх погрузился в тяжелые мысли. ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ Гордый турецкий султан лелеял замысел: стать владыкой над всеми странами Европы и Азии. С восходом солнца он призвал к себе лукавого верховного визиря Магомет-пашу и умнейшего грека Фому Кантакузина. В беседах с ними султан ублажал свое горячее сердце мечтами о больших завоеваниях. – Аллах вознесет дела храбрейшего Амурата, защитника Мекки, и Медины, и других святых мест! – явившись к султану, сказал верховный визирь и сотворил молитву. – Он вознесет султана, доблестного наследника Византийской империи, царя обоих морей, владетеля Египта, Эфиопии, счастливой Аравии – родины пророка, земли Аден, Африканской цезарии, Триполи, Туниса, Кипрского острова, Родоса, Крита и других островов; императора Вавилонского и Бактрийского, Лаксы, Ревана, Карса, Эрзерума, Шехерезула, Моссула, Диарбекира, Да­маска, Алеппо, властелина Крымского ханства. Вознесет великий аллах сильного и храброго, как лев, султана Амурата царем персидским и эриванским… Верховный визирь Магомет-паша, зная нрав султана, добавлял к его титулу многое на всякий случай – загодя. Большая чалма султана сверкала ослепительной белизной. Одежда его блестела золотом. Пояс искрился множеством алмазов и жемчугов. Он легко ходил по коврам. Проницательные глаза султана, неуловимые и быстрые, беспокойно метались. Выслушав восхваления визиря, Амурат сел, развалясь, на большой, вышитой золотом подушке. Подавшись вперед, султан положил свою крепкую руку на колено, остановил взгляд на Магомет-паше, как будто ожидал от верховного визиря еще каких-то слов. Осторожный Магомет-паша, однако, ничего не прибавил к сказанному. Султан спросил: – Здорова ли султанша? Магомет-паша покорно ответил, что султанша здорова и желает Амурату побольше тепла и солнца. – Крепки ли стены тюрьмы моего брата Ибрагима? – Султан султанов, царь царей, государь всех мусульман, – ответил верховный визирь, низко согнувшись, – тюрьма Ибрагима весьма крепка, но власть всесильного Амурата еще крепче. – Султан султанов, – сказал и Фома Кантакузин, – легче верблюду переплыть Черное море, нежели Ибрагиму покинуть тюрьму в Галате. Султан едва заметно улыбнулся: он остался доволен ответом остроумного грека. Магомет-паша вспомнил о страшных днях, когда султан в великом гневе безжалостно умертвил всех своих братьев и едва не убил свою мать, пытавшуюся спасти детей. И только беспутный, ленивый и слабоумный, трусливый и безобразный Ибрагим спасся от смерти. Но Амурат заточил Ибрагима в тюрьму и велел янычарам держать ничтожного урода под стражей до тех пор, пока он не отдаст свою душу аллаху. Не торопясь, султан спросил: – Правда ли, что крымский хан Джан-бек Гирей дал обещание держать с русским царем крепкую дружбу и любовь? Магомет-паша молитвенно приложил руку к груди. – Аллах! – сказал он. – Джан-бек Гирей действительно обещал это. Амурат злобно сжал губы. – Так ли? – спросил он Кантакузина. – Не совсем так, – сказал посол. – Джан-бек Гирей, как и султан султанов, царь царей, всесильный Амурат, не признает всех титулов царя московского. Султан блеснул зубами. – Титул царя я презираю! – Джан-бек Гирей короля литовского пограбил, – сказал посол, – несметное богатство в Бахчисарай привез. Людей захватил, сокровища забрал. – В Бахчисарай? – гневно спросил султан. – Джан-бек – лиса, все от меня утаивает. Многие места он, Джан-бек Гирей, пограбил, Бегадыр-Гирея, брата родного, обобрал, – мне не сказал. Слышал я, что и Сафат-Гирей султаном недоволен. В Адзаке [18] нет тишины. Ай, Русь, казак якши! [19] Гусейн-паша, Пиали-паша и Мустафа-паша – яман! [20] – горячо проговорил султан. – Не выполняете моей воли! Тайной мысли султана не знаете! Ключи к постыдной ненавистной Кизилбашии находятся в Адзаке… Путь в Астрахань сегодня ночью приснился мне. Верховный визирь и грек Кантакузин упали на ковер, головами к ногам султана. – Султан султанов, царь всех царей, – сказал верхов­ный визирь, не поднимая головы. – Могущество твое должно иметь границы: перейдя их, мы навлечем против себя опасных врагов. – Не ослышался ли я, Магомет-паша? – спросил сул­тан. – Ты ли сказал это, верховный визирь? Магомет-паша не замолчал, наоборот, продолжал поспешно: – Султан султанов, царь всех царей! Татары Крыма ненадежны. Султан вскочил, оттолкнув от себя подушку. Глаза его метнули в верховного визиря гневным огнем. Фома едва дышал, не решаясь встать. – Неблагодарный! Как ты посмел сказать мне это? Разве я уж отомстил за трехсоттысячное войско султана Селима и сорокатысячное войско Девлет-Гирея, погибшие под Астраханью? Разве ты забыл донского атамана Черкашенина? Как он Адзак пожег! Порох взорвал! Ум твой короче заячьего хвоста. Какую же награду придумать для тебя за твои трусливые слова? – Казни меня, султан, – сказал верховный визирь, – но я должен сказать тебе, царь всех царей, правду, большую правду. Султан прислушался. – Скажи, – сказал он нетерпеливо. Умный Магомет-паша тихо, размеренно произнес: – Когда Русь поднимется от разоренья, очистится от смуты и окрепнет, – она пойдет, султан султанов, в Ад­зак, чтобы захватить ключи к морю. вернуться 18 Адзак – Азов. вернуться 19 Якши – хорошо. вернуться 20 Яман – плохо. Тут и грек Фома вставил: – Союзников найдет, твоих завистников… Султан, сдвинув брови, не перебивал. Грек продолжал: – Речь Посполита могла бы заключить с Русью вечный мир. Тогда… нехорошо. – А мы заставим Польшу дань заплатить, – с горяч­ностью прервал султан. – Польше запрет дадим брать Подолию, Украину и Русь. Польша давно ищет престол на Руси. И с Руси дань возьму. Вчера пришли в диван [21] тата­ры царств Казанского и Астраханского. Просили меня освободить их от русских. Я им халаты дорогие дал, ве­лел пока терпеть. Татары и башкиры просили меня принять их в подданство. Все они жаловались на московских людей, которые их побивают и разоряют. – Султан султанов, царь всех царей! – возведя руки к небу, сказал Магомет-паша. – Будь осторожен… – Султан султанов, царь царей, – промолвил Фома Кантакузин, – все христиане мечтают, чтобы бог дал им хотя бы малую победу одержать над турками. – Багдад возьму! – запальчиво крикнул султан и забегал по комнате. – Медлить не стану! Султану Баязету обрили бороду. Я обрею бороду Сафату, шаху персидскому. Кто не одобряет это? Я посрамлю Сафата! В горле стоит у меня Багдад! – Бери Багдад, султан султанов, царь всех царей, – соглашался послушный грек, – но торопись. Я знаю: если русский царь заключит мир с Польшей – и запорожские черкасы не станут буйствовать против царя. А если царь окажет помощь всем казакам на Диком поле – нам не видать Багдада! На Ширван иди, султан султанов. Казань и Астрахань потом возьмешь. – Ты мудро рассудил, Фома, – сказал султан, остановившись возле посла. – Аллах! – вскричал верховный визирь. – На небе Порты твоя звезда взойдет высоко! Султан, кивая головой, глядел на верховного визиря милостиво. Он жестом пригласил его сесть. Магомет-паша и грек Фома присели на подушки. Ковры пестрели на полу и стенах. Шелк струился всюду. Султан смеялся, когда Магомет-паша стал читать персидские стихи: О, если б черствости твоей я вновь потом не испытал! О, если б вероломства бич, которым хлещешь ты меня, Любовь позорную мою хотя бы насмерть захлестал!.. Фома Кантакузин рассказывал султану о Девлет-Гиреях. – Султан султанов, – говорил Фома, держа на длинных пальцах пиалу с чаем, – в Крыму есть две ветви Гиреев: Девлет-Гиреи и Чабан-Гиреи, оспаривающие престол. – Знаю, – сказал султан. – Что дальше? – Чабан-Гирей – пастухи, произошли они от знатной ханской жены Девлет-Гирея, которая имела с пастухом сладкую любовную связь. Родился сын – Чабан-Гирей!.. Султан смеясь сказал: – Спорить не о чем. Я признаю и ту, и другую ветвь Гиреев, но только бы они храбрее защищали Порту. – И я так думаю, – сказал Фома. Верховный визирь забавлял султана сказками, Фома Кантакузин – хитрыми планами. На ковре дымились три пиалы. ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ Распахнула Москва все двери свои. В царских хоромах, вверху и внизу, не только двери – все окна слюдяные, большие и малые, были раскрыты. А на дворе стоял небывалый крещенский мороз. Лютая стужа сковала Москву-реку. Крупчатая пороша, подхваченная ветром, словно волной морской, катилась по узким улицам и мчалась на пустыри. В каждом боярском дворе, в каждом богатом доме готовились к торжеству; на черных дворах кололи дрова, рубили головы индейкам, курам, прирезывали поросят да яловиц. С царского подворья катили кадки с пивом, бочки с медом, с заморскими винами и с русской брагой; бабы в коротеньких шубейках с подоткнутыми подолами несли тазы, казаны, ведра с солониной. Пекли перепечи [22] с начинками. В чанах, на сковородках и в котлах кипели яства. В домах и хоромах стояла духота. По Москве уже с утра бродили пьяные. Питейная торговлишка шла бойко. Пузатые кади с водкой стояли прямо на улицах перед кабаками, а возле кадей – людей тьма тьмущая! Москва гуляла! На Красной площади, на главных улицах и площадях, по царскому указу, черных мужиков и войско стрелецкое поили вином бесплатно, добрым вином, резким квасом, и терпкой брагой. Одни подходят. Другие пьют. Иные падают… «Пей, пока пьется! – кричат москвичи. – Лей, пока льется! Шуми, пока гуляется! Единожды живет человек на белом свете, и единожды ему помирать надо! Пей бражное, то дело важное! Гуляй, Москва!» А по какому такому случаю Москва разгулялась? Царя женили! За три дня до свадьбы в царские хоромы с великим торжеством ввели девицу Евдокию Лукьяновну, боярышню Стрешневу. Били в тулумбасы, трубили в трубы медные, стреляли из ружей, в колокола звонили… Стройна была Евдокиюшка Стрешнева, лицом бела, нежна, голосом приятна. Царь Михаил явился к матушке. Она благословила сына и подарила образок, обложенный драгоценными камнями и серебром. Пришел затем царь к Филарету. – Я, батюшка, – сказал он слабым голосом, – женить­ся согласен. И Филарет благословил. После этого великий государь поехал в Чудов монастырь молиться. Он ехал в больших санях. Людишки черные, завидев царя и сопровождающих бояр, кланялись в пояс, снимали шапки. Помолившись, царь вернулся в свои хоромы. Тут стали наряжать его к венчанью. Надели на него дорогой аксамитовый, обшитый жемчугом кафтан на соболях. Опоясали драгоценным поясом. Вокруг царя толпились дьяки; подьячие, дворяне, стольники. И среди всех – князь Димитрий Михайлович Пожарский. Он был задумчив. Здесь были дружки с государыниной стороны: боярин Борис Шеин, князь Роман – сын Пожарского, молодцеватый и лицом красивый; дружки царя: Хилков, Одоевский, Димитрий Черкасский. Все они были в дорогих одеждах со стоячими воротниками, а на головах – черные лисьи шапки. Тысяцкий боярин князь Черкасский важно подошел к государю, взял под руку. Царь подчинился тысяцкому, глянул затуманенным взором в его лукавые глаза и нетвердыми шагами пошел с ним по кизилбашским узорчатым коврам в Золотую палату. Он шел, тяжело дыша, словно его больная грудь была сдавлена железом. Войдя в Золотую палату, царь не спеша поклонился на все четыре стороны, приметил многих, тихо вздохнул и молча сел в «большое место» на бархатное персидское сголовье [23]. Царь тихим голосом велел боярину Романову, князю Черкасскому и дружкам сесть подле него. Царю исполнилось в тот день двадцать девять лет и семнадцать дней. Лицом он был несвеж, бледность лежала на лбу и на щеках, глаза тускнели, не радость пробивалась в них, а печаль глубокая. В другом покое наряжали невесту царскую. Свахи, как птицы, щебетали вокруг нее: то примеряли платье, то камни гладили руками, то золотой венец разглядывали и удивлялись. В свахах были: боярыня и княгиня Прасковья Варфоломеевна, жена Пожарского; боярыня Олена Алексеевна, жена Черкасского; жена сына Пожарского княгиня Авдотья Андреевна и Марья Михайловна, жена Шеина. Дородные, белолицые княгини-свахи шумели больше всех. На столе стояли караваи, покрытые червчатой [24] камкой. Тут же стояли свечи венчальные: царская свеча – в три пуда весом, царицына – в два пуда. Чертежное место в Грановитой палате, на котором должны были восседать государь и государыня, было обито темно-красным бархатом; на нем были положены два бархатных сголовья, шитых в один узор. И на каждом сголовье лежало по сорок соболей. Там же стоял широкий стол, покрытый тремя большими скатертями. На них лежали перепечи, сыр и стояла солоница. Как бы очнувшись после сна, печальный царь поднял руку и велел послать за царицыными дружками, а невесте идти к чертожному месту. Невеста проплыла тишайшим шагом через Постельное крыльцо. Когда она шагала, все замерло. Впереди Евдокии шли каравайники, свечники, фонарщики в кожухах и в черных шапках… Большие свахи, важно и чинно переступая, вели невесту под руки. А берегли ее свахи малые. По сторонам шли окольничий Гришка Волконский да дьяк Иван Болотников. Они строжайше берегли пути, чтобы никто ни за каким делом не перешел, упаси бог, дорогу. И, словно гусь покачиваясь, шел замыкая шест­вие, поп Иван Наседка. Процессия плыла, словно река. вернуться 21 Диван – совещательная палата при султане. вернуться 22 Перепечи – пироги. вернуться 23 Сголовье – подушка. вернуться 24 Червчатый – ярко-малиновый. Поп Наседка шептал молитвы и кропил святой водой чертежное место. После того невесту усадили на левое сголовье, а сорок соболей, которые лежали там, взял на руки краснорожий дьяк Вереев. Свахи стали за большой стол, а боярыни уселись по местам. Свечники со свечами стали напротив государева места справа, а каравайники с караваями и фонарщики с фонарями остановились с левой стороны – напротив невесты царя. Когда все стали на свои места или уселись, дали знать государю, что ждет его невеста. Царь, услышав эту весть, не заторопился. Он послал сидеть в отцовское место боярина Ивана Никитича Романова. Тот, войдя в Грановитую палату, остановился, разгладил не спеша седую густую бороду, ударил челом царской невесте и сел на лавке, повыше места матери невесты, рядом с женой своей Ульяной Федоровной. Бояре и боярыни посидели, молча переглянулись, оглядели счастливую невесту с ног до головы и послали князя Мезецкого в Золотую палату с речью к царю. Князь поспешил. – Великий государь, – торжественно и громко промолвил Мезецкий, войдя в палату, – настало тебе время идти к своему важному делу. Невеста ждет. Царь поклонился низко, принял благословение протопопа и, окруженный и поддержанный под руки боярами, медленно переступая, направился в Грановитую палату. Впереди государя шествовал протопоп с крестом и кропил дорогу святой водой, позади – именитый стольник Гашев; за Гашевым – стольники и стряпчие. Государь сел на свое сголовье справа от невесты. Два дьяка, Вереев и Подлесов, держали на руках восемьдесят царских соболей. Протопоп совершил молитву. После молитвы большая сваха стала чесать гребешком, смоченным в меду, голову царя, затем – будущей царицы. Зажгли венчальные свечи. Вслед за тем надели царице кику с убрусцем [25], низанную жемчугом и золотыми дробницами. Потом один дружка разрезал перепеч и сыр, а другой поднес царю убрусец, низанный жемчугом, ширинку и каравай. С убрусцами дружки ходили и к Филарету Никитичу, и к Марфе Ивановне… Но вот когда царь и нареченная царица поднялись и хотели было уже ехать из Грановитой палаты в собор, к венчанью, тихий и настороженный шепоток пошел по всей Грановитой палате, и все устремляли свои взоры то к царской чете, то в тот угол палаты, где стояли фонарщики. Царь и царица переглянулись, прислушались. Еф­росинья Бутурлина, сидевшая за столом, спросила вполголоса: – Слыхали, боярыни? – Нет, а что? – Да неужто ничего не знаете? Всем уже ведомо, что на царскую свадьбу стрельцы подмену сделали. – Подмену? Какую? – Фонарщика другого подставили! Донского казака! Бежал из Белоозера! Вот там, в углу стоит, худющий да желтый-желтый с лица. Все изумились и испугались. Боярыня Сицкая воскликнула: – Беда! Беглый казак таких дел наделает, что и не спопашимся. Узнав, в чем дело, царь подозвал к себе высокого худого фонарщика и строго спросил: – Подосланный? – Подосланный! Подосланный! – закричали все. – Беда может стрястись. В кандалы его! Зовите Лыкова! Фонарщик сказал царю: – Царь-государь! Я прислан с Белоозера опальным атаманом Старым. Не вели казнить, не выслушав. – А как ты попал сюда? – Я прошел заместо Дорофея Шипова. Государь нерешительно огляделся, вышел из Гранови­той в Престольную палату и повелел немедля позвать к себе фонарщика. Пристально взглянул на него: – И здорово похож ты на Дорофея Шипова. Ну, точно брат родной. Как звать тебя? – Я Левка Карпов! Донской казак, из легкой стани­цы атамана Старого, послан я к тебе, чтобы поведать о неправде великой, что на Белоозере учинили над нами. – Ну, говори, да покороче! – Закинул ты нас далече, – начал смело казак рас­сказ, – край там суров, а пристава, что звери лютые. Повезли нас до Белоозера скованными, без хлеба и воды. В острог посадили. Три года отсидели. И заявился к нам как-то хмельной боярский сын Ходнев Богдан, всех обругал, бить почал, говорит; «По царскому указу всех перебью вас до смерти! И ничего от государя не будет мне. За вас на Руси ответа нет!» Царь сказал тихо, немного озабоченно: – Быстер Богданка! С него взыщу. – Пальцы срубил Богдан казаку Афоне Бороде. А ле­карей на Белоозере нет. Лечить казака некому. Жара в ту пору стояла. И погнили у Афони пальцы. И пить нам не давано, и в баню нам не велено ходить. Остались на нас только кожа да кости. Другие боярские дети – Ждан Кобозев да Леонтий Горяинов – били нас палками. А потом бросили нас, и все сбежали с Белоозера. Валуйские и вологодские стрельцы тож съехали сами по себе, потому – кормиться им было нечем. И нет теперь у нас никакой стражи, беречь нас ныне некому. Царь слушал Левку, оглядывал его бледное, измож­денное лицо и думал: «Не человек, а воск прозрачный». – Белоозерский воевода ныне там Хрипунов, – про­должал Карпов, – всех в городке том грабит да батогами бьет… Мы так решили, великий государь: просидим еще немного на Белоозере, а там уйдем без указа на Дон. Вошел дьяк Грамотин, сказал мягко: – Великий государь, бояре ждут – в собор пора ехать. Марфа Ивановна в великом волнении пребывает. – Пускай немного подождут! – ответил царь. – Ты напиши сейчас бумагу воеводе Хрипунову. Детей боярских Леонтия Горяинова да Ждана Кобозева сыскать и посадить в тюрьму за самовольства. Богдана Ходнева за побои казакам, чтобы другим неповадно было, бить батогами наикрепчайше. Хрипунова согнать с воеводства. Атамана Старова, а с ним казаков его повелеваю взять к нам в Москву. Дьяк наскоро написал бумагу, царь приложил печать, потом сказал Карпову: – С тобою после разберемся, пока иди, а завтра явись к дьяку Грамотину… На всех московских улицах не переставая пили вино во здравие царя и паточный мед за здоровье царицы. ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ Искрился снег, сухой и легкий. Белели крыши, деревья, булыжник на дорогах, камни на мостах. Москва была нарядная – в снегу и в пышном инее. Глубокий снег лежал пластами. Такой зимы давно не видывали в Москве. А за Москвой дороги замело повыше леса. В деревнях сани перекатывали через сараи. Детворе по вкусу пришлась зима, такая щедрая на снег. Из снега и «дворцы» лепили дети, и «базары» строили, «лавки» городили, в купцов играли важных. А снег завалил все мудреные детские стройки. Поверху тех «базаров» и «лавок» ездили с бубенчиками настоящие купцы, в бобровых шубах, с красными носами, пьяные… Лихие кучера с длинными бородами и усами, при кушаках шестисаженных, неслись как звери. Свист и скрип полозьев слышался за три версты. Государь и его невеста Евдокия Стрешнева вышли через сени на улицу. Шесть стряпчих в зеленых кожухах стлали им под ноги красные дорожки. У главного крыльца стоял красавец серый аргамак, чуть дальше – сани царские о шестерых конях. Длинный царский поезд, состоявший из поезжан, стольников и бояр, охраняемый тысячами стрельцов, направился к собору Пречистой богородицы. Десять сыновей Стрешневых, да сорок человек близких стрешневских родственников, да сто человек их дальних родственников шли пешком и пуще глаза дорогу берегли. Стрельцы стояли в пестрых одеяниях, один к другому, как стена, с обеих сторон дороги. Мороз был жестокий. Пушистый снег лежал на всех деревьях, свешиваясь, как тончайшая белая пряжа. На бревенчатых домах, на окнах, на колодцах мороз навел причудливые узоры. С коней валил клубами пар. Кони царские пестрели попонами, сверкали уздечками. Шапки высокие боярские и шубы покрылись белыми иглами инея. Стрельцы крякали на конях. А за стрельцами всякого люда стояло видимо-невидимо. А те покрякивали, дуя на руки. Шапки в руках держали. Многие крестились. По всей Москве стояла тишина такая, что топот копыт царского коня слышался в другом конце улицы. Царь сидел в седле неподвижно. Он как будто не слышал ничего и ничего не видел. А мужики, да бабы, да детвора глядели на сверкающий его меховой кафтан и на царицу. Даже пьяные притихли. вернуться 25 Убрус – фата, плат. Поезд проехал; все направились к Соборной площади. Здесь царь спешился. Он взошел на мостики высокие. И все увидели его печальное, как никогда, лицо. С саней сошла счастливая невеста. Луч солнца коснулся ее ног. И старая Марфа сошла со своих саней. Поезжане расталкивали толпу калек да нищих, напиравших со всех сторон. В толпе начались разговоры, пересуды. – Почто бояре надругались над Марьей? Нешто она в царицы не годилась? – То Марфа не схотела… – Салтыковы Марфе угождали… – Царю была мила, да не была бела… – Белее Марьи не было девицы!.. – Эх, цари православные! Сгубили девку ни за грош… – Верните Марью Хлопову! – кричали со всех сторон. Царь стоял бледный как смерть и смотрел в толпу. Вдруг он покачнулся. Он увидел девушку в синей шубке. Это была Марья Хлопова. Она бросилась вперед, рванула шубку на груди и сказала: – Слаб ты душой, великий государь, О господи! Дай тебе разума. Дай тебе воли, господи! Царица Марфа подошла, шепнула Михаилу: – Не отложить ли свадьбу? – Нет, матушка, – ответил он слабым голосом, – коль так уж склалось все, не стану выжидать. Сыграем свадь­бу неотменно… Творите службу! Ведите Евдокию! Ярко горели свечи. Протопоп Максим, дождавшись в соборе царя с невестой, совершил обряд венчания. Обручил, как требовалось. Попы спели молитвы… [Азов - any2fbimgloader8.jpeg] ЦАРЬГРАД Своими лодками Дон пенил Черный Понт, И кланялись ему Азов и Трапезонд. ГЛАВА ПЕРВАЯ Три года ждали на Дону царского жалованья. Три года не посылал государь через Воронеж свинца, пороху да хлеба в больших лодках-бударах. Три года не пили казаки вина царского. Московская казна не торопилась. Семь тысяч четвертей муки гнили на складах. В казачьих городках люди вольные износили одежду, изголодались и стали погибать вконец. Хороша рыбка, как хлеба скибка, да ловля рыбы в Дону не шла на ум. Дырявые челны да струги мелкие лежали кверху дном на берегу и рассыхались. Вниз по реке – разбои от татар. Вверх по реке – рыбешки мало. Вся рыба за Азовом, в море. Охота за зверем диким прекратилась: зверь ушел за горы. Донские степи татары пожгли еще весною. Травы зеленой для коней мало стало. А на море ходить для промысла богатого царь не велел, грозил опалой. Из-за Москвы-реки Тулой, Валуйками, Воронежем прошла гроза. Густые ливни, невиданные молнии переместились к Астрахани, спустились над морем Хвалынским и пошли гулять по Волге-матушке и Дону. Надулся Дон, вода взбухла и посинела, взыграла густой рябью, а после покатилась злыми волнами по всем низинам, по старым камышам, по самым дальним заводям. Гудит, булькочет… Еще страшнее Дона взыграли реки Чир и Донец, Хопер и Медведица. Кипят, лютуют, рвутся к стенам, рокочут по низам – все затопляют. Изрезанный узкими ручьями и мелкими протоками казачий город Черкасск стоял, отражаясь в воде соломенными и дощатыми крышами. В воде торчали башни островерхие, сторожевые бастионы и часовенка. Пристань в Черкасске осела в воду, и с трех сторон стучали в пристань бревна. Со стен Черкасска тревожно били пушки, и со всполошных башен далеко в степи гудел звон. Беда случилась на Дону: водой подплыли низовые городки. Звали людей на помощь. Врасплох застало наводнение. Купцы, случившиеся в Черкасске – московские и астраханские, заморские и новгородские, казанские и рязанские, торговые людишки с Терека, Яика, – товары выручали из воды. На пристани кричали купцы из Персии, купцы из Генуи. Мелькали белые чалмы, красные халаты, атласные кафтаны, куньи шапки. Расторопные казачки бегали по еще не залитым улицам и спасали свою рухлядишку. Всех больше голосили турецкие ясырки, татарские заложницы, стамбульские красавицы. Мелькали пояски из серебра, штаны широкие и длинные, чадры с прорезями для глаз, чувяки легкие с закрученными острыми носами и без пяток. Люди садились в лодки и сновали на них под четырьмя черкасскими воротами. Дождь хлестал не переставая. Вода все поднималась. С лодок кричали казаки: – В Раздоры! Плыви в Раздоры! – В Татарский городок! – кричали казаки. – Греби в Татарский! Кляли казаки город Черкасск на чем свет стоит. А больше всех кляли его казаки, прибившиеся с Раздоров. Переехали в Черкасск казаки не по своей доброй воле, а по угрозе царей, которые им беспрестанно писали еще со времен Федора Ивановича: «…Велим на место вашего Раздора поставить свою крепость. Изгоним вас с Дону и вместе с султаном не позволим вам воровать, как ныне воруете. Страшитесь гнева царского». И раздорские казаки переселились в город Черкасск. Но каков городишко-то Черкасск? Ливни пойдут – в воде сидит по крыши, а казаки в стругах кружатся, как птицы, согнанные с гнезда. В Черкасске кругом болота, камыш да вольница казачья. Многие удалые казаки не только с верховьев Дона – с Украины перебрались в Черкасск, поближе к морским просторам. Поставили плетни в зеленых камышах, стены крепости и башни наугольные, перенесли знамена царские и казачьи войсковые регалии: атаманскую булаву и пернач, «бобылев хвост» – казацкую волю. Сам Смага Чершенский отсюда ходил в поход, с ним Михайло Черкашенин водил всех на море. Атаман Епифан Радилов клялся головой и обещал всем вольным людям хранить казачью честь в Черкасске. И пил Радилов при переезде из Раздоров вино вкруговую из пожалованного царского ковша. Пило все войско за то, что государь пожаловал его рекой великою – тихим Доном, палили из самопалов жарко. А ныне будто свет перевернулся, – в глазах рябит, льет дождь и льет. Спасайтесь, казаки!.. Пятьсот ведер вина не прислано с Москвы на Дон. Семнадцать тысяч денежного жалованья не давано, уже три года, как ушел в Москву со станицей атаман Старой. Обещанных же государем денег нет и нет. Сослали казаков… Густо льет и льет дождь. Всю сушеную рыбу, мелко растолченную в бочках, и все сушеное мясо уже снесло водой. Поплыли запасы зимние и походные на сорванных ветром плотах к Азову-крепости. Все остатки казаки поели, стали кричать: – Заатаманился Радилов! Свозил турецкого посла в Москву и разжирел, сиднем сидит, не печется о нужде казачьей. Скинуть его надобно! Круг соберем да скинем! Случилось в тот злополучный день Осипу Петрову, калужанину, приехать по важному делу с верхнего городка в Черкасск. Привязав лодчонку к пристани, Осип направился к майдану. Навстречу Осипу попались бабы, мокрые, суетливые, чем-то взволнованные. Осип Петров остановился, подозвал крайнюю шуструю бабенку: – Чернявенькая, – сказал он, – где землянка вашего атамана Епифана Ивановича Радилова? Бойкая казачка недоверчиво оглядела Осипа, выпрямилась, с вызовом запрокинула голову. – А на кой-то рожон Епишка ныне сдался? – сказала она зло и задорно. – Бывал когда-то Епишка хорошим атаманом, да сиднем стал! Вон в той землянке торчит, сатана, отсиживается! А вокруг вишь какое горе!.. Все бабы обступили Осипа и стали наперебой клясть атамана. Они говорили, что совсем еще недавно Радилов был всем атаманам атаман. И на море ходил отчаянно да лихо, и немало сухопутных набегов совершил, и едва Азова-крепости не взял, и сам был крепко ранен под наугольной башней, и немало там казаков попридавило, как только башня подорвалась. – А ныне, – тараторили бабы, – ожирел Епишка, богатства большие накопил – землянка ломится от них. Ясырок, полонянок, первейших красавиц, понабрал да продает который год купцам заморским. Он ныне бояр московских восхваляет, подарки всякие от турского посла, иной раз и от крымского хана берет. Епишка стал богатей! В его землянку, что на холме, вода не подплывает, хлебные да иные запасы беречь умеет. А нам вот, голутвенным людишкам, всюду беда! Осип Петров, выслушав баб, пошел к землянке войскового атамана. Вышел Епифан Радилов: важный, чернобородый, богато одетый, тучный, при легкой сабле. Петров поздоровался, но атаман не ответил на приветствие. Петров тогда сказал: – Ведомо ли тебе, Епифан Иванович, что в верхние городки сбежалось множество народа со всех российских городов? – Неведомо, – сказал Радилов. – Все голы, босы, сидят без хлеба. Совет меня послали держать с тобой. – Почто ж они бегут на Дон? Нас объедать? Хлебной казны да денежной для тех людишек нет. Бежали бы за Аму-Дарью. Петров сказал: – Стало быть, для верхних городков от низового войска поддержки нет? Глаза атамана зло сверкнули. – Откуда это такая голь приперла? – С Калуги-матушки. Да с разных мест других. – Вам бегать, видно, не впервой. Сидели бы в Калуге да ели хлеб боярский! Пожрете всё вы на Дону да побежите в Астрахань, за Волгу. Петров посуровел, но ответил спокойно: – За счастьем бегаем, за волюшкой, за светлой долюшкой!.. А ты, как сказывают многие, поожирел, копишь деньгу, с купцами водишься! Глаза их злобно встретились. Епишка схватился за рукоять сабли. Но Осип подошел поближе, взял атамана за руку, легонько придавил. Ладонь разжалась. – Так вот как на Дону встречают людишек беглых? – строго спросил Петров. – Хлеб-соль не в нашу честь? Атаман сказал еще построже: – Не в вашу честь! Разъяренные казачки, сбегав на пристань, тем временем вернулись к землянке Радилова, окружили ее и стали кричать: – Пограбим землянку Радилова! Там серебро! Там много золота! Там сукна сложены дорогие! Не станем мы сидеть голодные, без хлеба. – А разбивайте двери Епишкиной землянки! – крича­ли все. – Пограбим атамана да разбредемся врозь! Услышав это, Радилов встревожился, стал уговаривать баб, чтоб не трогали его землянки и добра. Но они еще громче зашумели, забегали, размахивая руками вокруг атамана. – Наши казацкие головы, – кричали они, – полегли за синим морем, за твою атаманскую утварь, а мы осиротели!.. Чернявая бабенка подлетела к Осипу Петрову. – Эй, ты! – крикнула она пронзительно. – Чего уставился, как баран на новые ворота? Силища-то у тебя вон какая! Детина! Стоишь что дуб! Втолкни-ка Епишку в землянку да дверь прикрой! Осип Петров, усмехнувшись, сказал смелой бабе: – Ваши порядки на Дону неведомы мне. Я человек в Черкасске сторонний, беглый. И бежал я на Дон издалека, от лютого боярина – волю искал. Думал: «Руби меня сабля татарская, да не бей плеть боярская». А вижу, что ваш атаман Епифан Радилов лютей боярина. Вижу, бабоньки, одно ярмо спихнул с себя, в другое сам влез. Дела на Дону невеселые! – Мужик ты крепкий, – ответила черноволосая баба, – широкий, полногрудый, а в голове смекалки нет! Хлеба в амбарах Епихи – вали, бери! Персидских ковров, да татарской посуды, да всякой турецкой утвари – Дон-реку пруди! А позабрать бы нам все дочиста да отнести к себе. Помог бы нам, бабам-сиротам! – Чего ж шумите попусту! – осмотревшись, сказал Петров. – Идите да берите, коль надобно. Вижу я, Радилов не только беглых людей забыл, но и своих голутвенных казаков в Черкасске за сор считает. Берите его добро! – Ой, бабоньки! – вскрикнула черноволосая. – Быть ему атаманом на славном Дону! Как складно слово молвил! Ободренные бабы понеслись к землянке тащить атаманское добро. Да и сам Осип Петров в Черкасске разгулялся. Втолкнул он атамана Радилова в его землянку, а дверь придавил бревном. И пошли дела и делишки лихо-здорово! Схватит Осип два куля с зерном и несет их, сме­ясь, на пристань. Поднимет над головой бочку с рыбой, пронесет полгорода да в лодку шутя опустит. А бабы, таская добро Радилова, поглядывали на Осипа Петрова да бойко приговаривали: – Вот собьют казаки круг, скинут Радилова, и воля на Дону другая будет! – И помышляли казаки дать атаманство Ивану Каторжному, а нет – Старому Алексею или Татаринову Михаилу. Вон вдали, на крайнем легком струге, вертится Иван Каторжный: промокшие татарские штаны черны, как сажа, прилипли к телу. Рубахи нет на нем – вода стекает с широких плеч, по животу бежит и с чуба льет. На ле­вом ухе у Каторжного сверкает полумесяцем золотая серьга. Глаза остры, быстры, как у ястреба. Скулы дрожат, а губы крепко сжаты. Злой стоит Каторжный на струге, багром ворочает – добро спасает. Черные усы свисают. На ременном поясе – кривая сабля. Стоит высокий казачина, Иван Каторжный, в обшитых золотом по красному сафьяну сапогах, ругается: – Сто чертей вам в глотку! Спасайте толокно да рыбу! С чем на море пойдете? Спасайте бочки! Рыба сплывет в Царьград к султану! Эй, идолы! Перенимайте! И казаки, вертясь на стругах, отвечают: – Э-гей, Ивашка, спасем мы толокно, а рыба потонула. Епишке-атаману кость рыбью в горло! Ты, Ваня, подгребай на середину Дона! Тебя тут не хватает. И Каторжный стрелой несется на середину реки, вы­хватывает плывущие бочки и кидает в струг на дно. Но тут же, в мутной воде, плывут сундуки да утварь. И он хватает все, что подвернется под его длинные, проворные и твердые, как железо, руки и кидает в челны. – Э-гей! – кричат с далекого челна, – Иван, вели грести до Яру Бабьего! Там гибнут люди. Спасти надобно! – кричит казак, похожий на татарина: бритоголовый, раскосые глаза, серьга серебряная в правом ухе. Скулы выдаются, и лоб крутой. Брови мохнатые срослись на переносье. Весь волосатый, почти голый, как и Каторжный, – одни татарские штаны. То был отчаянный казак Миша Татаринов. Махнув рукой, он за весло схватился и поплыл вниз по реке, продолжая кричать: – Штаны чьи-то к туркам понесло. Штаны спасайте! Штаны Епишка уронил. Каторжный показал рукой на крышу куреня и башню, которые стояли за часовней: – Там баба Старого осталась на стене. Спасайте бабу! Но раньше спасайте грамоты царя. Пернач да «хвост бобылев» оставил в бударе Епишка – черта ему в зубы! Все растерял. Будара тонет! И кинулись казаки спасать тонущую будару и в ней забытые пернач, царские грамоты, «хвост бобылев»… Спасли. И только тогда перестали палить всполошные пушки и бить колокола на башнях и на часовенке. Ванька Каторжный орал: – Гребите все в Черкасск! Фатьму спасем! Поплыли казаки туда, где молилась по-турецки баба атамана Старого. Она стояла на стене башни с поднятыми к небу тонкими руками. Казалось, так она стоит там все три года, поджидая Старого, с глазами, полными слез. Черные и мокрые волосы ее лежали на приподнятых плечах, а белый прозрачный шарф обвивал тонкую шею. Резкий ветер, дуя с Маныча, трепал длинные полы ее бешмета и сушил ее горькие слезы. – Аллах! – едва срывалось с тонких и бледных губ Фатьмы. – Аллах!.. А волны клокотали и били о стены башни. От взмахов весел летели брызги. Приблизился Иван Каторжный, вслед за ним прибился к башне Мишка, а за Татариновым подплыл, едва не разбив струг о стену, Наум Васильев, казак, похожий на цыгана. Вдруг Фатьма, сорвавшись со стены, закричала, как безумная, и полетела в воду. – Вот дьявол баба! – сказал Иван, выловив из воды турчанку. – Уж не ума ли рехнулась? – Положил ее, словно пушинку, в струг. – Нам бы за тебя головы не сносить от Алеши. Видать, замаялась вконец. – И улыбнулся казак счастливой и ласковой улыбкой. – Ах, баба добрая! – сказал, смеясь, Татаринов. – Направимся, казаки, к затону ближнему. Ну, поживее! Эх, не скоро, видно, будем промышлять, пчелой да зверем. Как разорили нас гроза да наводнение! – Что ж голову вешать, – сказал Наум Васильев, – обсохнем малость и будем промышлять… Себе бы раздобыть такую раскрасавицу! Прибились к ближнему затону, сошли на берег, положили оцепеневшее тело Фатьмы на теплый сухой кожух, вынутый из сундука Иваном Каторжным, и сели вокруг немного обсохнуть. Другие казаки спасали косяки коней, чтобы не достались Джан-бек Гирею. Где-то на той стороне камышника кричали: – Гони коней. Потоо…о…ну…уут! Коней выручайте! Татары поседлают. Спасли и животину. Кони стоят в камышах и фыркают. Фатьма лежит, чуть дышит. Дождь перестал наконец. Костры по берегу горят; едва развели их. Все мокрые. Все казаки, бабы, купцы приезжие сидят вокруг костров и сушатся. Фатьма открыла глаза и тихо улыбнулась. – Знать, ожила, – сказал Каторжный. – В Черкасск опять пойдем. Солнышко пригрело, стало веселее. Казаки приводят себя в порядок, штаны, рубахи сушат. Кто сухари жует, кто мясо рвет зубами. Уж к вечеру вдруг крикнул кто-то: – Татары! Джан-бек налетел! И началась в болотах, камышах, по берегу, в степи яростная сеча с татарами. Секлись казаки саблями, бились веслами, отбивались баграми, кольями. Оттеснили татарские силы поближе к воде. Татары хватали добро казачье, купеческое, перехватывали косяки коней и топтали копытами детей и баб. Прижавшись к седлам, с гиком волочили пленников по земле. Татары налетели на Татаринова, сверкая над ним кривыми саблями. Другая группа окружила Ивана Каторжного. Он стоял с длинным багром, отбиваясь от татар. Но теснят его татары, не успевает уже от них отмахиваться. Визжат враги и тучей лезут. Видят казаки – быть беде. Теснят уж и Васильева к воде. Теснят Татаринова. Но он отбился, вырвался и на помощь метнулся к Ивану Каторжному. Влетел в середину. Вырвал саблю у неудачливого татарина – и пошел крушить. Осип Петров, видя жаркую битву казаков с татарами, не мог стерпеть. Выхватив из плетня острый кол, он побежал, чавкая грязью, навстречу скачущим врагам. Лихой наездник закружился над Осипом. Сабля блеснула, свистнула над головой. Крымчак промахнулся. Острая сабля со звоном ударилась о кол, взметнулась и словно засты­ла в руке татарина. Петров покачнулся, выпрямился, стал ждать. Татарин опять налетел, но Петров, размахнув­шись, ударил колом по голове рыжего коня с такой силой, что тот, падая, заржал жалобно и рухнул. Наездник по­валился у ног Петрова. Петров ударил острием длинного кола в выгнувшуюся спину татарина, и тот оскалил зубы в предсмертной судороге. Тут подоспели на помощь другие казаки. Зарубили многих татар. Косяк коней отбили. Татары побежали в степь. Казаки – за ними. Гнались долго. А когда верну­лись к кострам – Фатьмы и след простыл. Схватили-таки, окаянные! И с другими еще одну казачку схватили – красавицу Варвару Чершенскую. – К Джан-бек Гирею повезли, – сказал Иван, трях­нув серьгой. – Косяк коней отбили, крымчаков побили, а баб таких потеряли. Бабы-то были – за золото не купишь… Пойду срублю Епишке голову! – взял саблю у Татаринова и пошел, шатаясь, словно пьяный. – И мою Варвару увезли! Пойдет в продажу тур­кам, – со злобой и печалью сказал Татаринов. – Но я ее верну! В долгу не останусь. Убитых было много… В Бабьем Яру после битвы тревожно ржали кони. ГЛАВА ВТОРАЯ Прошли дожди. Широкие полые воды побежали с Дона-реки и со степей к Азову-крепости и стали буйно гулять на просторах Азовского моря. Полые воды шумели, бурлили в дальних и ближних протоках, в ериках, журчали в густых камышах, заставляя их низко кланяться Дону-реке, степной земле, Черкасску-городу и солнцу. Багряно-красное, огромное, радостно сверкающее солнце медленно поднималось за рекой над молчаливыми курганами, над казачьими городками, над необъятной степью и ласково смотрело на землю. Коней погнали погонщики с арканами за поясом за ближний Раковский земельный юрт, за крепостные валы, за атаманскую могилу. Их погнали туда, где цветистыми зеленовато-бархатными коврами, которых не окинешь и глазом, лежали напитанные теплой влагой, сочные, омытые утренней росой, душистые травы. Окруженная далекими и высокими горами, степь была широкой и раздольной. Повсюду зеленели высокие травы, волнами разбегался серебристый ковыль, ярко пестрели степные цветы. Вытянув шеи, то и дело из густых трав выскакивали проворные куропатки. Тихий ветер, подувший с Дона, зашевелил горделивые головки нежных степных тюльпанов. Красные, белые, желтые и лиловые, розовые и голубые, прозрачные, как стекло, тюльпаны покачивались на ветру. Колыхались сочные белые ромашки, синий шалфей и тонкие с круглой головкой, словно с зонтиком, пушистые одуванчики. Миллиарды узорчатых чашечек и лепестков, венчиков, тычинок, светло-прозрачных цветоножек и пестиков пестрели повсюду. Как море перед новым приливом, дышала донская степь. Веселые и задорные бабы-казачки, забыв вчерашнее горе, шумными толпами вышли из Черкасска и направились к родному батюшке, тихому Дону Ивановичу, неся для стирки на коротких коромыслах, на длинных изогнувшихся шестах и в глубоких хворостяных плетенках полотняное домотканое белье. Они шли и пели песни: Ой ты, батюшка, ты донской атаманушка, Ермак сын Тимофеевич, Как у нас было на море: Не черным зачернелося, Не белым забелелося – Зачернелися на море корабли турецкие, Забелелися на море корабли с парусами полотняными. …Ой ты, батюшка наш, славный тихий Дон! Ты кормилец наш, Дон Иванович! В их простых и широких, как степи, песнях слышались бодрость счастья и радости, великая гордость за своего донского атамана Ермака Тимофеевича, и невыстраданное горе – постоянная тревога в душе и на сердце, военная гроза! Шаловливые мальчишки – и беловолосые, и юркие черноволосые, прижитые казаками от ясырок, – горохом высыпали на все улицы. К майдану, не торопясь, пошли донские атаманы: угрюмый Епифан Иванович Радилов в длинном кафтане, шелком шитом, строгий Иван Дмитриевич Каторжный, в простой одежде, резкий на язык Михаил Иванович Татаринов, спокойный и рассудительный Наум Васильевич Васильев. За ними, не торопясь, прошли войсковые есаулы в коротких кафтанах и молодцеватый, подтянутый и быстроглазый крепыш – есаул и главный войсковой дьяк Федор Иванович Порошин, беглый холоп знатного вельможи Одоевского. На просторный майдан сошлись все казаки Черкасска. В голубовато-синем небе кружились густыми стаями щебечущие птицы, плавно парили степные орлы и коршуны. Майдан пестрел живым ковром, шумел и гудел. Атаман Радилов грузно взошел на высокий помост, хмурый, как туча, злой, неприветливый. Важно, неохотно поклонившись казакам на все четыре стороны, выпрямившись, он сурово глянул на войско. Наступила такая тишина, что слышно было, как на столе войскового дьяка Федора Ивановича Порошина зашуршала толстая бумага и ткнулось о дно глубокой чернильницы гусиное перо. Атаман Радилов высоко поднял руку. – Пиши! – сказал он Порошину задумчиво. – Царю пойдет сия бумага!.. Федор Порошин, склонив голову набок, прислушался. Атаманы, есаулы и казаки насторожились. «Царю всея Руси, государю, великому князю Михаилу…» Порошин тихо сказал: – Титло царское надобно писать в одну строку, по-старому! Суть дела важно знать. Атаману не по нраву пришлась поправка дьяка, и он еще строже нахмурился. – Пиши! – сказал он грозным и тяжелым голосом: – «Царю, государю, великому… всея». – То титло писано уже не раз, – вставил Порошин. – Ты, Епифан Иванович, мысли складывай рядком да молви всем пояснее. Атаман выкатил глаза. Глянул грозой и брякнул, словно в колокол ударил: – Пиши! Иначе саблей сбрею голову и в чреве твоем распишусь за титло царское. – Эге, атаман! Хватил через край! – крикнули задиристые казаки, стоявшие впереди. На майдане заспорили, загалдели. Одни хотели стянуть Радилова с атаманского помоста, схватившись за полы кафтана, другие кинулись на защиту, а третьи, назвав атамана бабой, кричали: – Потише! Потише! За великим шумом да за нескладным гамом рыба из Дону к султану уплывет! Потише! Но попробуй установить тишину на майдане! – А ты, атаман, сперва выложи нам думки свои, – сказал Иван Каторжный, – а мы и порешим, как быть: писать ли нам письмо царю аль не писать? Почто ты, как пес, облаял непутево Порошина Федора Ивановича? Этак Донское войско навсегда оставим без грамотеев. Аль ты сам шибко грамоту ведаешь? Царю письмо писать – не бабу ночью целовать! Все войско дружно захохотало. – Потише! Потише, честное войско. Дело стоит! Не скоро на майдане стало тихо. А когда войско успокоилось и затихло, атаман Епифан Радилов, теребя шапку, заговорил иным – притворно мягким голосом. – Нам, стало быть, казаки да атаманы, надобно ныне писать царю и великому князю Михаилу Федоровичу… – Ну, дальше, дальше! – закричали нетерпеливо казаки. – Стоим мы-де противу твоих неприятелей, противу татар и турок, и бьемся, не щадя голов своих, и служим мы тебе, царю, только с воды да с зеленых трав, а не с поместий и не с вотчин. – А не тебе бы, атаман, писать и говорить о том, – сказал Татаринов, – ты больно сам тяжел в богатстве! – Да он, – крикнул Наум Васильев, выйдя вперед, – давно не стал служить с травы, давно с татарами не бьется за дело всей земли! Коль многие другие раньше казачьему житью завидовали, так нынче что? Нужду несем! – Скинуть пора Епифана! – крикнули одни. – Не любо скидывать! – вопили другие. – А скинуть надобно! – Не любо нам! Не скидывать! Атамана Радилова не скинули. Оставили – густо кричали многие: «Не скидывать!» Радилов приободрился. Пройдясь на помосте, он заявил, чтобы всех беглых, с верхних городков и с нижних, выдать на Русь, боярам. Войско пригрозило Епифану смертью и сказало громовым, страшным и властным голосом: – С Дона на Русь не будет от нас выдачи. И никогда того на Дону не бывало. В уме ли атаман Радилов?!! Расправив бороду, Радилов стал говорить войску, что его добро, прижитое в походах, бабы порасхватали, перетаскали дорогие шали, персидские ковры, зерно разгра­били. Наум Васильев крикнул: – А ты не воруй! Зерно то царское. От нас урвал! В дожди сидел в землянке, войско бросил! – Заворуешься еще, – сказал Татаринов, – не толь­ко скинем с атаманства, а кинем в Дон! Притих Радилов, но все-таки потребовал от войска выдачи ему холопа беглого с Калуги, который объявился в городке и неизвестно по какой причине понасмеялся с бабами, беспутными вдовицами, над ним, атаманом. Зерно атаманское, всю рыбу взял, другим раздал. Войско стало переговариваться, переглядываться, допытываться, о каком человеке из Калуги речь шла? – А ты, атаман, толком сказывай, кто человек тот беглый? – Вор объявился! – проговорил Радилов. – Детина в косую сажень ростом. – Постой! Не тот ли человек, – сказал Каторжный, – который в битве с татарами коня с одного маха колом убил? – Да, видно, тот. Другому не убить, – проговорил Радилов. – Поди теперь сыщи! Кулак не меньше пуда весом. Радилов не хотел добавить, что беглый человек кинул его в землянку, а дверь бревном подпер. Войску захотелось повидать того человека богатырской стати. – Где та диковина? – кричали казаки. – Где он? Черноволосый, кудрявый и черноглазый мальчишка, забравшись на высокий плетень, поблескивая глазами, крикнул: – Гей, атаманы, казаки! А дядька тот на Дону. Гляди-ка туда! Вон он! – и показал черной от загара рукой в ту сторону, где стоял окруженный бабами Осип Петров. – Задержать, не то уйдет! – закричал Радилов. – Тяните его сюда на суд-расправу! Все на майдане повернулись, затихли, глянув тысячью глаз на берег реки, а потом вдруг сорвались с места и широкой лавой двинулись к Дону. Пришли казаки. Обступили Петрова. Глядят – удивляются, иные бабы схватили мокрое белье, коромысла, шесты и плетенки, метнулись в сторону. – Эй, человек! – подбегая, крикнул Епифан Радилов. – Ты воровал у меня? Отвечай перед войском. Осип Петров презрительно посмотрел на атамана, легонько усмехнулся. – Которые на Руси у нас бывают воры, – сказал он, – тем ставят царское клеймо на щеку – вор! На мне нет царского клейма и не бывало. – А ну, веди его к майдану! – крикнул Радилов. – Там разберем. – Да он не вор, – закричали бабы издали. – Он добрый человек! Осипа Петрова, окруженного войском, мальчишками и бабами, привели на войсковой круг. – Пиши! – приказал атаман Порошину, когда войско остановилось и стихло. – Беглый? – грозно спросил Радилов. – Беглый, – ответил Петров. – Пограбил атамана? – Не только атамана грабил, – ответил Петров, – а и бояр пограбил многих: тульских, калужских, московских, каширских. Немало их разорил. А то, что грабил я, шло мужикам да вдовым бабам. – Любо! – гаркнули все на майдане, посматривая на пудовые кулаки беглого. – Пиши! – приказал атаман Порошину. – Беглый, который… – Да постой ты, Епифан Иванович, не торопись, дай разглядеть человека! В жизнь не видывал такого, – сказал Порошин. – Мне бы такие гири вместо рук. – Пиши! – настойчиво сказал Радилов. – Да кой ты черт пристал? – крикнул с середины согнувшийся старик. – «Пиши, пиши! Записывай! Отписывай!» Поспеется! – Диковина? – громко спросил Петров у войскового дьяка, стоявшего с открытым ртом. – Диковина! – сказал Порошин. – Ну, погляди! Вот невидаль-потеха! – Зовут-то как? – Все звали Осипом. – Порошин отбежал к столу, оглянулся и что-то записал в бумагу. – Чей сын? – опять спросил. – Петров. – Как пишешься в бумагах? – Пишусь Петров. – Стало быть, ты Осип Петрович Петров? – Стало быть, так! Порошин записал. – Как деда звали? – Звали Петром. – Стало быть, ты сын Петра Петровича Петрова? – Да, так! Порошин записал. – А прадеда как звали? – Отец мне сказывал – звали Петром. – Ну, стало быть, и дед твой Петров Петро Петрович? – Ну, стало быть, и то все так! Войско зашевелилось, оживилось, заулыбалось. Порошин спросил: – Один в роду? – В роду всех четверо. Отец да матушка родимая в счет не идут. Три мои брата – все три Петры, сам есть четвертый, да поп спьяну перекрестил меня на Осипа. – Гей! Казаки! – закричал горбатый дедок, оскалив гнилые зубы. – Да тут кругом башка пойдет. Все перепутал. Петров широко улыбнулся. – А мы, – сказал он, – в своем роду не путали. Который старший сын – тот будет первый Петро, который средний – второй Петро, который младший – третий Петро, а который меньший – Осип! – Стало быть, – задумчиво и серьезно спросил атаман Радилов, – ты самый младший? – Да, всех самый меньший. В братьев своих не вышел. Пиши! Пиши, Епифан. Записывай! Видно, у тебя в роду все Епифаны? – с издевкой сказал Петров, потупя глаза в землю. Атаман обозлился и спросил: – Чего глаза непутевые прячешь? Петров сказал: – А мне бы на тебя глядеть только с горы высокой, да и то одним глазом, двумя глазами глядеть на тебя противно. Просил у тебя хлеба для беглых в верхних городках – не дал! И сказывал – не в нашу честь! А я в том твоей чести не вижу. Войско крикнуло: – Любо! Михаил Татаринов, Наум Васильев и Иван Каторжный долго смотрели на Осипа, думая иное. Они загляделись, любуясь высокой грудью, широкими, могучими плечами Осипа. – Эх, – с жаром проговорил Татаринов, – таких людей судить не станем. Не человек Петров, а богатырь! Я сам ведь видал его удаль и отвагу. Это он колом срубил коня, колом проткнул татарина. – Да он ли? – спросили казаки. – Тебе всегда поверим, Мишка. – Он! – Ну?! – Воистину! – сказал Наум Васильев. – Удалый че­ловек! – Верим тебе! – сказало войско. – Храбр человек превыше многой дерзости, – так войску заявил и Каторжный Иван, – пиши-ка его смело, Федор Иванович, в донские казаки. Но войско еще спросило: – А кого он, Осип, знает на Дону? Петров сказал: – Атамана Алешу Старого да казаков его станицы, в дороге встретились. – Писать? – неохотно спросил Радилов у войска. Войско Донское крикнуло: – Люб человек! Писать Петрова. Коня из табуна дать лучшего. Дать саблю острую! Скинуть сермягу рваную! Дать одежу, шапку меховую! Из войсковой казны Петрову дали все по приговору войска. А к верхним городкам – о том просил Петров – послали казаки единокровным братьям, беглым на Дон, будару с хлебом и две будары с рыбой. ГЛАВА ТРЕТЬЯ Джан-бек Гирей сидел во дворце своем в Бахчисарае. Лишив богатства Махмет-Гирея, а прежде еще лишив его престола, крымский хан требовал от своих приближенных мурз розыска Махмет-Гирея и отложившегося от Крыма царевича Шан-бек Гирея, смертельного своего врага. Знатнейшим мурзам хан велел: найти врагов к восходу солнца, снять головы и вздеть на кол. В пышном дворце, среди ковров и золота, сидя на дорогой подушке с расшитыми узорами, он требовал исполнить все в точности и без всяких промедлений. Мурзы стояли, покорно кивая головами. Их было четверо. За стенами дворца, в густом саду, шумела Чурук-Су. По берегам ее росли кипарисы и белый тополь. А дальше, за дворцом, как две стрелы, вонзенные в небо, стояли белые мечети. За ними, в голубизне неба и над синими горами, белели облака. Они клубились, сталкивались, ползли, как вата рыхлая. Внизу, в долине, нежась, лежал Бахчисарай. Плоскокрышие сакли громоздились на склонах гор, по узким тропкам над долинами, среди густых деревьев. На ханском дворе был большой бассейн Сары-Гузель, соединенный с фонтанами и родниками, бегущими с гор. Шумели ближние арыки и фонтаны, давным-давно построенные богатыми Сагиб-Гиреями. На белый мрамор за низкорослыми рощицами с высоких каменных гряд срывались струйки воды; стекали они с камней и скал в зеленый мох, на серый мелкий щебень, бежали в Чурук-Су. Джан-бек Гирей сидел, всем недовольный и злой на всех. Четыре мурзы в дорогих халатах ждали. Хан раздраженно сказал: – Если я признаю голову Махмет-Гирея – выдам столько золота, сколько будет весить голова его. Мурзы, по восточному обычаю, нагнувшись, приложили руки к груди. Хан продолжал: – Захватите царевича Шан-бек Гирея – не щадите! Он оскорбил мой род Чингизов, аллаха осквернил, жизни меня хотел лишить. Снесите ему голову! Постепенно сгущался полуденный зной. В это время солнце, облив своим светом деревья, ярко сверкнув на полумесяцах минаретов, огненным снопом упало под ноги Джан-бек Гирею. А за окном дворца, на главной бахчисарайской улице, оно обдало своим ярким светом татар, скакавших на быстрых конях. Мурзы, склонив головы, молчали. Нахмурившись и устремив глаза в землю, Джан-бек Гирей задумался. Крымское ханство, образовавшееся на развалинах Золотой Орды, раздираемое враждой, приходило в полное запустение и как бы тлело на костре между двумя огнями. Главенство в Восточной Европе перехо­дило к московскому царю. Турки-османы, пользуясь слабостью Крымского ханства, лишили его независимости и завладели всеми важными районами Черноморского побережья. И потому Джан-бек, склоняясь к османам, одновременно прикидывался братом царю русскому Михаилу Федоровичу. Джан-бек Гирей сидел мрачный под лазурными сводами. Золотистый халат был пышен и наряден, сапоги из красного сафьяна рдели маками, широкий пояс играл камнями, белейшая чалма сверкала серебром. Во дворец вошел старейший мурза. Тусклые, но проницательные глаза старика татарина раскрылись широко и вновь сузились. Сделав поклон и приложив руку к груди, он молчаливо просил у хана разрешения говорить. Хан не спеша позволил. Старик сообщил, что пещера «Тысячи голов» уже наполнена пленниками и пленницами. Гирей прислушался к тонкому и тихому голосу старика, и мурзы, стоявшие перед ним, также прислушались. Старик сказал еще, что Тепе-кермен, Черкес-кермен и вершина мертвого города Чуфут-кале полны богатств и людей и что чапун – набег – был удачный. Хан приподнялся – высокий, стройный, сильный. А мурза-старик, повысив голос, продолжал радовать хана. Все ближние и дальние аулы вышли встречать невольников, которых привезли из Черкасска-города, Раздоров и с нижних донских казачьих юрт. – Все наши люди, – добавил старец, – хотят иметь рабов бесплатно от ханской милости. Баба-каи, Качи-кален, Ак-Мечеть, где витает твоя гордая воля, не смогут вместить добычи, которую взял в набеге твой любимый военачальник Чохом-ага-бек. Все мурзы приободрились, а хан, смежив веки, не проронил ни слова. Потом спросил сурово: – Какой ценой достался моим военачальникам такой чапун? Мурза сказал: – Великий властелин земли и двух морей! Всего только двести убитых. Но… Скосив узкие, раскосые глаза, Джан-бек Гирей прервал его: – Двести убитых? Так ли?.. Неверно ты сказал. Мне известно, что к стенам Адзака дурная вода прибила убитых втрое больше. И разве не знает мой любимый военачальник Чохом-ага-бек, что многие татары по непростительной вине оставили санджаки? [26] – И он резко сдвинул брови. – Четыре ханских санджака утонули в воде Тана… [27] Он имел в виду отбитые казаками прославленные знамена, с которыми сам Гирей ходил в чужие земли. Вспомнив об этом, хан звонко ударил себя ладонью по лицу: это означало, что, по закону Магомета, вошедшего надо убить. Старого мурзу, который не ждал этого, схватили четыре других мурзы и вытолкнули за широкие двери ханских покоев. Скривив лицо, он остановился в дверях и разодрал на себе стеганый халат. Хан проводил его ненавидящим взглядом: такого унижения и позора не знали до него Гирей. Когда вернулись мурзы, он велел им идти в Чуфут-кале. Сам первый вышел. Безмолвные дворцы и стены утопали в зелени садов и кипарисов. Он шел среди виноградников, ярко-красных и белоснежных роз, благоухавших на солнце. Зелень трав виднелась за решетками, за белым мрамором журчащих, играющих фонтанов. Нежные тюльпаны пестрели среди подстриженных кустарников. Волнистая, вьющаяся повитель тянулась от нижних окон и дверей дворца к верхним решеткам. Она бежала к крыше и там пропадала. Яркая высокая зелень заволокла скрытый за ней гарем, в котором томились крымские татарки, персиянки, царь­градские турчанки, черноволосые гречанки, калмычки, девушки с Руси, Польши, Украины… Джан-бек Гирей шел медленно. Пестрея халатами, сзади, понурив головы, шагали мурзы. Гирей вышел за ворота и вдохнул бодрящий горный воздух. К нему подскакал татарин со словами: – Великий властелин земли и двух морей! Встречай свое войско и слушай звуки бубна. – И умчался татарин, махнув длинной плеткой. Раздались громкие удары в бубны. Хан встрепенулся. Удары в бубны, напоминавшие удары в гонг, стали слышны отчетливее и ближе. Звуки бубнов неслись к дворцу, приближались крики наездников, ржанье коней, щелканье татарских плеток и свист арканов. Густая пыль повисла над дорогой, которая вели к мечетям и дворцам, к Чуфут-кале. Пыль поднялась высоко и расползлась медленно над всем Бахчисараем. Джан-бек Гирею подвели горячего арабского коня. Он отказался сесть на него. Поддержанный мурзами, он взошел на серый камень и стал неподвижно, как монумент. Камень обступили мурзы, купцы, чувячники, богатые владельцы кофейных и других торговых заведений. Простые люди Хан-Сарая стояли подальше, в петляющих и узких, как змеи, улицах. Джан-бек Гирей повернулся лицом к мечетям. Вдруг бубны смолкли, и затих великий Хан-Сарай. Белый конь, весь в мыле, выбежал на площадь. Сидев­ший на нем военачальник Чохом-Ага-бек явился сюда, переплыв через Тан. Бубны опять ударили громко. Из-за угла вылетели с диким гиком лохматые наездники-джигиты с плетками в руках. В широкой белой шубе, вывернутой мехом кверху, в белой бараньей шапке проехал на вороном коне татарин-великан Джан-Батырь-Чабан, скуластый, неповоротливый. Под тяжестью его огромного тела сгибалась спина коня. Ноги всадника в стременах почти земли касались. Сидел он на коне, как каменная глыба. Хан, увидев богатыря, улыбнулся. Зурна вдали запела тонко. Прошла конница хана на белых лошадях. Каждый татарин вел за собой по семь коней. Потом пошли татары с пищалями в руках и с луками. За ними заскрипели телеги, набитые добром. Вслед пропиликали арбы. За ними прошел большой верблюжий полк. Затем промчались кобылицы табуном – кумыс для войска ханского. вернуться 26 Санджаки – татарские знамена. вернуться 27 Т а н – татарское название Дона. [Азов - any2fbimgloader9.jpeg] В хвосте вели невольников. Понурые, голодные, босые и обтрепанные, они едва тащили ноги. Шли, спотыкаясь, толкая головами друг друга в спины. Иные падали, но их тянули волоком. Потом вели красавиц, связанных веревками, арканами. То был «товар» редчайший и самый дорогой. «Товар» тот славился за морем, в Испании, в далекой Индии, в знойной Персии, в Царьграде, в Азии. Им торговали всюду. Джан-бек Гирей вглядывался в красавиц. В этот момент к нему подскакал полководец Чохом-ага-бек. Он снял островерхую шапку, поклонился низко и указал рукой на кибитку, которую несли татары. Оскалив зубы, льстиво сказал: – Великий обладатель земли и двух морей! Возьми алмаз! Возьми себе жену в гарем. Она дороже кобылиц, дороже золота, теплее солнца. Таких красавиц ты не видал еще… Кибитку поднесли. Чохом открыл ковер. – По дороге досталась! – сказал он. – Взяли мы ее под Черкасском на Тане. Бери подарок мой. Ах, якши! Хан глянул в ковровую кибитку и отскочил, словно ожегся. Когда ковер закрылся, хан погладил рукой кибитку и снова отвернул ковер. – Аллах! – взвизгнул он. – Моя Фатьма! Калым давал богатый за нее. Где взял ее? Фатьма! – Я взял ее у казаков за Таном. Она лежала у ко­стра. Но как ее пророки занесли туда, не знаю. А есть еще одна красавица. Той нет цены! Подарок сделаешь султану Амурату. Джан-бек Гирей и мурзы насторожились. Махнув рукой, хан приказал снести кибитку в сад, к гарему. Тут поднесли кибитку, шелком шитую, китайками крытую, серебром и золотом увешанную. Хан сам открыл кибитку и просиял. То была русская красавица, казачка Варвара Чершенская, дочь атамана Смаги-Чершенского, невеста атамана Мишки Татаринова. – Ах, ах! Якши! – чмокали все мурзы. Жестом хан показал на тень деревьев. И понесли кибитку в глубь сада, к гарему. Эта невольница, по желанию хана, должна была стать его женой – четыреста второй! Всех пленников погнали в крепость Чуфут-кале. Хан сел верхом и тоже помчался к крепости. За ним – мурзы. Татары Хан-Сарая стали расходиться по своим жилищам. Перед дверьми ханского судилища, на серых камнях и на дороге валялись пленники и пленницы. Джан-бек Гирей вошел в судилище. Там уже воссе­дали судьи. Всем казакам сбривали бороды, усы, чубы, а на руках и на груди накладывали каленым железом тавра, как выжигают на крупах лошадей. Вошел Джан-бек Гирей, сел на каменную тахту и спросил судей: – Что делать с мурзой, который осквернил нас недостойными известиями – честь посрамил мою? Сказал неправду об убитых. Скрыл о санджаках. Он всегда был склонен говорить хану неправду. – Аллах! – сказал верховный судья с рыжей боро­дой. – Избавься ты от такого мурзы… – И показал рукой на окно, выдолбленное в каменной стене, за которым зи­яла чернота. За окном внизу, на дне глубокой ямы, бродили звери. – Спасет тебя твое неизменное счастье, – промолвил Джан-бек Гирей снисходительно. – Ты умно сказал. Голодные шакалы будут тебя благодарить. Но что ж мне сделать с полководцем Чохом-ага-беком, который вернулся с богатой добычей, а на поле оставил санджаки хана? – Аллах! – улыбнулся тот же судья, поглаживая бо­роду. – Мы избавим тебя от позора, а войско – от пьяницы и развратника. Ты не по заслугам наградил его своим большим доверием… – И он указал грозно и не в меру властно на то же черное зловещее окно. – Спасет тебя святое небо! – сказал Джан-бек Ги­рей. – Умно придумал. Голодные шакалы растерзают внизу моего любимого начальника и полководца? О, как велика твоя мудрость. Где и под каким камнем родилась она? К сожалению, аллах повелевает мне поступить со­всем иначе. Чохом-ага-бек виновен, но он вознаградил меня двумя красавицами – и тем уже смыл позор… – Хан встал. И судьи встали, предчувствуя недоброе: так бывало много раз. Хан всем кивнул головой, и судьи снова сели. – Введите мурзу, старого обманщика! Ввели старого мурзу. – Рвите ему язык! Татарин, стоявший у стены, вырвал клещами язык у старика. – Окно ему открыто! Бросьте его шакалам. Мурзу швырнули в открытое окно. Судьи, полные печальных раздумий, молчали. – Введите полководца! Вошел гордый, но немного смущенный Чохом-ага-бек. Джан-бек Гирей сказал: – Рыжая борода верховного судьи требует твоей казни… – Великий повелитель волен в этом, – ответил пол­ководец. – Аллах другого требует, – сказал Джан-бен Ги­рей. – Ты наградил меня двумя алмазами – я милую тебя. – Напрасно милуешь, – гордо ответил Чохом-бек, зная, что хан не шутит. – Если меня помилуешь, ты должен наказать другого. – Кого? Скажи! – спросил Джан-бек. – Верховного судью! – решительно ответил Чохом-Ага. – Не пожалеешь. Он недостоин должности верховного судьи. Царевича Шан-бек Гирея он грел на своей груди. Махмет-Гирея обласкал. Тебя осквернил, как хо­тел и мог, перед Махмет-Гиреями. Они – твои враги! – Какой же смертью ты пожелал бы казнить верхов­ного судью? – спросил хан строго. – Окно открыто! – ответил гордый полководец. Джан-бек Гирей резко махнул рукой. В окне мелькнула рыжая борода верховного судьи… – Теперь ты будешь полководец и судья, – сказал довольный хан, покидая судилище. ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ Посланный на Дон из Москвы лазутчиком яицкий [28] есаул Ванька Поленов, не дождавшись царского повеления и отписок на свои тайные доносы про войско Донское, прискакал самой короткой, но опасной дорогой – через Валуйки – в Москву; явился в Посольский приказ и стал добиваться свидания с царем. Государь не пожелал видеть есаула, «дабы государскому делу в том не стало какой помешки и не стало бы еще то дело явным», и приказал через своих ближних бояр изложить новое тайное дело в письме и передать ему поскорее. Яицкий есаул, сидя в чулане одной из московских харчевен, менял свечи одну за другой и, попивая водку из штофа, строчил неотложный донос. Донос не клеился, а время не ждало. «…Выехал я спешно с Дону в Москву из казачьего городка Голубых по делу весьма важному. Крымский хан Джан-бек Гирей недавно, по большой грозе, послал под Черкасск-город своего знатнейшего полководца Чохом-агу-бека. На Дону он сильно пограбил Черкасск-город, Монастырский, Раздоры, полонил немало. И татар при том деле было перебито множество, казаки отбили у них знамена татарские и большое ханское знамя с конским хвостом и золотым яблоком… Казаки на Дону остались ныне без хлеба. Все запасы в Черкасске извели. Атамана Радилова за его нерадение к войску Михаил Татаринов и Иван Каторжный едва не зарубили. Голутвенные казаки и казачки с верхних городков не раз приходили в Черкасск за хлебом. Но Радилов отказывал им. Сказал, что беглый с Калуги Осип Петров якобы похвалялся вспомнить былое дело Ивашки Болотникова. «Мы-де, – говорил Петров, – бывали в Туле, бояр побивали, добро их делили поровну, а с такими атаманами, как ваш Радилов, расправиться недолго. Закукарекает петух во всех верхних городках – и пойдет рвать и метать огонь по всему тихому Дону. А не ровен час – буйный огонь перекинется с Дона под самую боярскую Москву!» Разузнали еще голутвенные казаки, что Епифан Радилов припрятал в завалах за Танькиным ериком много хлеба и сбывал тот хлебец тихонько по тройной цене. Нашли атаманский хлеб, свезли на майдан, раздали бедным… А Тимофей Разя [29] дознался, что Епишка три ночи во­зил присланные будары с Москвы с отборным зерном за Плоскодонный ерик. И то зерно забрали. Свезли на май­дан. Голодным раздали. Радилова казаки на войсковом кругу скинули, а на его место поставили другого атамана войска Донского – Фролова Волокиту… Татарский хан Джан-бек Гирей, поговаривают каза­ки, давал тебе, царь-государь, шертную грамоту [30] и клял­ся быть тебе всегда в вечной дружбе и любви, а сам попрал ногами свою клятву и больше склоняется к султану. И казаки за то хотят вскоре отомстить ему. Они собираются учинить ему и городам его: Бахчисараю, Карасубазару, Чуфут-кале – полное разорение и вызволить с по­лону многие тысячи людей. вернуться 28 Яицкие казаки – поселившиеся во второй воловинеXVI века на реке Яике (Урал). вернуться 29 Тимофей Разя – отец Степана Разина. вернуться 30 Шертная грамота – письменная клятва. А я, яицкий есаул Ванька Поленов, по гроб жизни твой холоп, был на Яике и пошел в поход в судах легких Хвалынским морем громить кизилбашского шаха, на город Фарабас, со многими яицкими казаками. Во прошлых годах мы погромили тот город и погребли назад в реку Яик. На Яик же съехали и вольские [31] казаки, семьдесят человек с атаманом Иваном Самарой. Иван Самара сказывал нам, что в Кизилбашскую землю рекою Волгою идет иноземный корабль с товарами. И почали казаки домышляться в кругу, как погромить им тот корабль. Я говорил – не громить, опала за то царская будет. Из-за корабля того царю смута будет. А на меня в кругу всем войском зашумели: на то-де и государь у нас, чтоб не жалеть казаков и вешать их где попало по царским же указам! И надумали казаки всем войском яицким дождать­ся того корабля на Хвалынском море и взять его на ходу, как только он парусом побежит по ранней весне. И по той же весне надумали еще громить твои государевы бусы [32]…» В чулан харчевни вошел прислужник; есаул заказал для себя пива и побольше водки крепкой. Чуб есаула стал мокрый, а голова его от письма долгого горела. Че­ловек в переднике поставил еду и водку, взял деньги и вышел, а есаул выпил и стал строчить дальше: «…Всем войском хотели меня, по донскому обычаю, посадить в куль да кинуть в воду. А за что? За то, что тебя, государь, защищал да грабить не хотел. Но меня не кинули в воду, а в отместку послали громить тот самый корабль и дали мне сорок человек. Пошел я смечать корабль тот выше Самары и ниже Тетюш. Недели три шли степью; погромили татар, побили четырех ярыжек… …А далее, как пристали к нам на Хвалынском море донские казаки, – послали меня тайно на Дон звать с городков на море донских казаков и запорожских черкас, чтоб вместе погромить все иноземные корабли, что будут идти на море в чужие земли…» Поленов выпил крепкой водки, закачался на лавке и выронил из рук перо. Снова вошел человек в фартуке, поглядел на опьяневшего есаула, на его волосатую голову, свесившуюся на стол, воровато глянул на бумагу: человек тот учен был грамоте. Есаул поднял голову и отяжелевшими глазами посмотрел на человека. – Эй, ты, сатана, чего бельма-то свои непутевые та­ращишь?! – Э-э! – сказал тоненьким голоском служка. – Ты, вижу, учен грамоте. С царями знаешься. Царям бумаги пишешь. А чей ты человек? – Не твое дело. Проваливай, а не то я тебе кишки вымотаю да на заборе повешаю их – пускай вороны склюют! – Э-э! – не унимался человек. – Доносы на казаков пишешь! А сам, поди, казак? – Уйди-ка вон! – сгреб служку есаул и притянул к себе. – Болтнешь кому – прибью! Уйди! Прислужник, почти задохнувшись, сказал хрипя: – Да ну тебя, пусти! Возьми перо. Строчи что хочешь. Цари доносы любят. Пусти – уйду. – Иди, – выпустил его есаул, – принеси полкварты водки. Да не мешкай! Ушел человек, потом вернулся с водкой. Опять сунул нос в бумагу, будто невзначай. – У-у! Рожа! – пригрозил есаул и продолжал писать: «…И казаки из верхних городков и запорожцы собрались к Пяти Избам, к Чиру и Голубым, чтобы идти на море, а я, помня твое государево крестное целование, идти с ними не похотел. И донские казаки, озлясь на меня, пригрозили повесить на якоре…» Человечишка в фартуке, беспокойный как мышь, сно­ва нырнул в чулан и, увидя, что есаул все чернит бумагу, повернул обратно. – Гей, служка! Поди сюда, я покормлю тебя яицкой кашей. Человек вошел. Схватив его за голову, есаул плеснул ему чернила в нос. Тот захлебнулся, размазал чернила по рябому лицу и выскочил из чулана. – Не суйся наперед, квашня! «…А как у тебя, великий государь, недавно на Москве была царская свадьба, то твоего тестя, а царицы твоей Евдокиюшки родимого отца, Лукьяна Степановича Стрешнева, и обокрали. Те воры бежали на Дон от боя­рина. Их я видел в Черкасске – Янку Федорова, Федьку Шиблева и Миньку Литвина. Они хвалились, что снесли от тестя твоего ожерелий жемчужных десять да деньгами пятьсот рублей. …А грамоты твои, государь, на Дону поставили ни во что: атаман Ханенев, что приезжал с легкой донской станицей, повез на Дон твои две грамоты. Прискакав на Валуйки, запил сильно. И пил Ханенев у одной бабы, вдовицы Жилихи. Чтобы грамоты спьяну не потерять и чтоб про то никто не проведал, положил их к той бабе в печку. А Жилиха пошла варить щи, стопила печку – и грамоты твои погорели в печи». Беспокойный человечек из харчевни снова скрипнул дверью. Есаул, хотя и пьян был крепко, заметил его фар­тук, вскочил. Человек сразу исчез. Сел есаул, снова выпил водки и продолжал писать донос: «…Валуйский воевода взял да всех казаков и пересажал по тюрьмам. И держит он их на Валуйках три года без малого. А Ханенев писал тебе из тюрьмы, что, не доезжая до Коломны за двадцать верст, на дороге в логу подмокли грамоты, и учал-де он их сушить возле огня. Они там и сгорели. Лоскутье от тех грамот, огарки, положил в шелк и просил тебя, государь, дать на Дон другие грамоты…» Москва давно спала. А есаул все писал и писал: дел тайных на Дону много накопилось. Ночь на Москве была теплая, звездная. Чтоб прохладиться, Поленов вышел к колодцу и принялся окатывать воспаленную голову холодной водой. Отфыркиваясь, есаул спьяну бурчал про себя: – Вот поди ж ты, Москва вся спит-храпит, а ты, Ванька, спасай отечество, один за всех думай: за казаков яицких, за казаков донских, за самого царя думай, за всех атаманов… думай за тестя царского – за всех, за всех. И государь, поди, храпит в опочивальне, и госуда­рыня почивает на пуховых перинах, а ты бегай знай: с Яика на Хвалынское, с Хвалынского на Дон, с Дона в Москву, а в Москве скитайся по харчевням! Куда поведут тебя, Ванька, дальше дороги неизвестные? Эх, слава казачья, да жизнь собачья! А сзади к есаулу подкрадывался неведомый человек. – Ну, голова мокрая, – сказал он, – приметил я тебя давно. Ты беглый! – набросился здоровенный человек на есаула и скрутил ему руки назад. – Ты Ванька Поленов! Ты беглый человек боярина Василия Морозова… Ну, так и есть: отметина на лбу. И потащил есаула Поленова этот тайный соглядатай ко двору боярина Морозова. Дюжий Поленов, однако, вырвался и крепко прибил того человека, после чего побежал обратно к харчевне. Выпил вина и, как ни в чем не бывало, заторопился дописывать донос. «…А с Дона приехал я снова к тебе с великим тайным делом. То дело я положил на бумагу… Но боярский сын Иван Васильевич Морозов сведал и хочет похолопить меня пуще прежнего. Царь-государь, смилуйся! Дай мне волю служить тебе честно, освободи от холопства Морозову, иначе сгину я совсем…» Донос Поленова читал сам Филарет. И донос возымел действие. Филарет дал Поленову свободу от холопства и велел снова послать на Дон «с тайным делом». За вести вознаградил Поленова семью рублями денег, сукном и вином. Беглых людей боярина Стрешнева, воров лютых, велено было поймать на Дону и вернуть в Москву. Атамана Ханенева Филарет велел освободить из тюрьмы и написать новые грамоты вместо сгоревших. Грамоты, вновь писанные на Дон, заказано было передать с атаманом Алешей Старым, который в тот день по царскому наказу вернулся с казаками с Белоозера в Москву. Яицкого есаула Ваньку Поленова велено было «подставить тайно» в станицу атамана Старого, которому поручено было в скором времени ехать от Посольского приказа на Дон… Но атаман Старой, прибыв в Москву, в Посольский приказ пока не торопился явиться. ГЛАВА ПЯТАЯ Атаман Старой возвратился с казаками из далекой ссылки в Москву в воскресный день. В Москве трезвонили к заутрене. Празднично одетый народ шел в ближние церкви и дальние монастыри. вернуться 31 Вольские – волжские. вернуться 32 Бусы – корабли. Перемен на Москве за три года произошло немало: прибавилось дворцовых домов, палат каменных, церквей и церквушек, монастырей. Подправились дома старые, повыросли на пустырях дома новые. Куда ни глянет атаман, идут мужики с топорами – плотники, бояр клянут, о свадьбе царской вспоминают и еще о каких-то переменах, которые всеми ожидались вскоре. И опять увидал атаман бояр, щеголявших нарядами, блестевших доспехами; стрельцов конных, разъезжавших кучками на площадях. По-прежнему резало глаз, с одной стороны, богатство пышное и сытость непомерная, с другой – забитость, грязь и нищета, множество калек, убогих, опухших с голодухи. – Эх, мать ты моя Россия! Русские мужики! – вздохнул Старой, вступив с казаками на Красную площадь. – На мужиках-то вся Москва-матушка держится спокон веков! Пришли казаки в Москву босые, худые, немытые, заросшие, голодные. Лохмотья драные с плеч свисают. Кинулись они к знакомому дому казачьего друга Ульяны, глядь – ставни-то досками заколочены. Соседи сказали, что Ульяна исчезла. Приставы ловят ее, гоняются за ней по всей Москве. Атаман Старой все-таки тайно повидался с Ульяной, повыпытал, что надо было, но своим казакам про то не сказал. Пришли в приказ. И все бы ничего, но тут беда приключилась: казак Ивашка Михайлов захворал еще в дороге, еле приволокли его в Москву, тут он и помер. И вот дьяки сказали пришедшим казакам: – Снесите вы мертвеца в Донской монастырь. Мало ли людей на Москве помирает! Потом сходите все на Вшивый рынок, постригитесь, пойдите в баню, помойтесь, глядеть-то на вас противно, будто вас в помойных котлах варили. Придете чистые, напишем вам бумагу куда требуется. И как только царь свое соизволение даст на милость вам, получите из Казенного двора одежду… Таскаетесь вы попусту туда-сюда! Пои вас, одевай, жалованье выдавай. Гулящие вы люди! Пропащие вы люди! Покоя нет от вас. Канитель-то какая! Давно ли, кажись, за стол вас царский сажали, с царем гуляли, индеек ели. Понапились, целоваться с царем полезли, из одной чаши, ка­жись, пили. А к утру, глядишь, вас посадили, цепями сковали… И зачем только вы на свет родились? Султаны вам помеха. Цари для вас потеха! О господи! И потянулась канитель бумажная, волокитная по всем приказам. Четыре раза в бане мылись казаки. Четыре раза на Вшивом рынке брились. Лишь потом вышел указ царя, и всех одели, обули, корм дали больше прежнего. И меду дали, и пива, и вина. Ожили казаки малость, а на душе все же кошки скребут. В Москве казакам тоскливо стало: на Дон хотелось слетать скорей. Но царь еще дозволил казакам явиться перед его светлые очи. Расспрашивал: – Намаялись? – Намаялись, – вздохнул Старой, – за землю русскую. За правду свою маялись! – А зло вы при себе оставили? – спросил лукаво царь. – Вспомянем, царь, и зло, – ответил Алешка, – ты не по правде нас сослал. Царь сказал не удивляясь: – Ну, ничего… Я вас пожалую. – А не за что, великий государь, – сказали казаки. – Колючих ты не жалуй. – Пожалую и колючих. – Воля твоя. Колючие стояли за Москву, стоим на том ныне и впредь стоять будем… Не Салтыковы мы! – А Салтыковых уж нету на Москве, – заметил царь. – Куда ж девались? – Сосланы. – Добро! – Колючие! Из ссылки вызволил, а вы – мне ж по глазам. – Душой не кривим, государь. Что саблей забираем, назад не отдаем… Царь ласково промолвил Старому: – На Дон поедешь. Хочешь? – И слов не подобрать – хочу! – Свезешь наши грамоты. Сам читать казакам будешь. Но впредь, ежели послы турецкие станут ходить к нам, в нашу землю, и с нашей земли которые послы пойдут в турецкую землю через Дон, и в Царьград, и Крым, то все они за тобой будут. Тебе их беречь от всякого дурна! А ежели беда стрясется с ними – ответишь головой. Старой взмолился: – Великий государь, к такой службе я непригоден. И не учен я… Смилуйся! Но государь не смиловался, дал грамоту, скрепленную печатями, и велел наскоро ехать на Дон. – Зорька поднимется, – сказал он властно, – поезжай дорогой на Воронеж, там в струг сядешь и доплывешь до Черкасска. В Черкасске спокойствия мало. Костер на Дону тлеет… В Крыму нет тишины. Езжай!.. Тронулся атаман с оставшимися казаками на Воронеж. Поехали с ним: Левка Карпов – за есаула, Афонька Борода, Тимошка Яковлев да яицкий есаул Ванька Поленов – простыми казаками для бережения царских грамот и службы атаману Старому. Дорога на Воронеж всегда была нелегкая, а тогда она стала куда труднее: травы погорели от солнца, коней кормить нечем; земля без дождей пересохла – пески, суглинки. Звенит земля под копытами. Кони мотают головами, бежать не хотят. Зной – сизое марево. Вода горячая. А Дон родимый – далеко!.. Хлебнули казаки горя. Быстрые царские кони едва не пали, не добежав до Воронежа. С трудом добрались. Воронежский воевода своенравный Мирон Андреевич Вельяминов заподозрил их в том, что они беглые, и не дал им струга. Побранил всех, пригрозил тюрьмой, ворами обозвал. Но после предъявления Старым царских грамот воевода смирился и струг дал. Тогда Старой оставил ему коней царских для отправки в Москву, пошел на реку, отвязал стружок, который показался ему надежней, и поплыл с казаками вниз по течению. И легкий струг, словно щепка, играя, понесся по реке Вороне и вырвался на родимый Дон. Длинные весла гнулись в воде от сильной натуги, брызги летели кверху и падали в струг. За кормой кружилась пена. Лесистые песчаные берега тянулись по обе стороны Дона, тянулись долго и однообразно. Весла скрипели, струг покачивался, а солнце палило. Его лучи играли на воде и веслах. Откинув полу казакина и приглядевшись к яицкому есаулу, сидевшему, опустив низко голову, за крайней уключиной, атаман толкнул его неожиданно: – Эй, ты! Горе-кручина! Не спи, казачина! Дон близко, а нам с тобой говорить надобно. Сдается мне, яицкий есаул, что ты гребешь на Дон не по своей доброй воле, а по чужому, злому делу. Верно? Поленов ответил: – Неверно. Иду я на Дон по своей воле, по государевой службе… – Глаза спрятал. – Мы любим правду. А ты сказываешь мне неправду. Почто? – Правду тебе сказал. По своей воле бывал я на Дону и раньше. – Бывал лазутчиком! И ныне пробираешься лазутчиком! – С чего ты взял? – А с того, что провожатые мне не надобны, а царские грамоты охранять – не в твоей бы чести… Подставили тебя ко мне! И дух твой слышу, и дело твое вижу, Меня не проведешь. Сказывай: за каким делом путь держишь на Дон? – Да ну тебя, атаман! Грех не бери на себя, – сказал есаул, притворно ухмыляясь. – Бывал я на Дону. Фатьму твою видал. А с Дона я не бегал. Царю всегда служил верно. – Фатьму видал? – спросил взволнованно Старой. – Верно ли? Давно ли? – Фатьму видал недавно. Да сказывают… – Ну, говори, что сказывают? Ну, ну? – Приблизился к есаулу и посмотрел в глаза пристально и тревожно. – Ну?! – Помилуй, атаман, не знаю я, – соврал Поленов, – но только был набег большой татарский. – Большой набег татарский? Ну, а Фатьме какое дело? Ну, говори же, черт! Что сталось с Фатьмой? – Не знаю, атаман. Не знаю… Не пытай, – сказал Поленов, видя, что лицо у атамана перекосилось. – Одно я ведаю: свели Варвару Чершенскую в Крым к Джан-бек Гирею. – Ах, сатаны! – вскричал Старой, не помня себя от ярости. – Куда ж глядел Татаринов? Сказывай все напрямик, что знаешь про Фатьму мою. Не томи! Убить тебя могу! Поленов молчал. Старой задумался, но не стал больше допытываться. – А все ж, – сказал он, – ты к нам подослан. Гляди в глаза мои и не юли! Поленов, не выдержал пристального взгляда атамана, потупился. – Ясно!.. Нет моего тебе доверья. Ребята, ежели не врет Поленов, то он залог оставит. – Какой такой залог? – испуганно спросил Поленов. – А вот какой: клади-ка пятерню на борт! Родниться с Доном будешь да с казаками. – Да что ты, атаман? – Клади! Есаул, озираясь и бледнея, положил руку ладонью на борт. – Руби-ка, Левка, палец крайний! Я погляжу, как выйдет. Тот вынул саблю из голубых ножен. – Дело у нас с тобой большое, казак ты пришлый, веры тебе нет. А на Дону без веры жить нельзя! Думки твои неведомы… Руби! – Я не лазутчик, – заявил Поленов, понимая, что дело гиблое, атаман не шутит: уж лучше палец потерять, чем голову. – Руби, коль надобно!.. Сабля взметнулась, сверкнула огненными искрами на солнце и опустилась. Есаул отдернул руку, палец упал за борт. – Ну, а теперь, – сказал Старой, – мы породнились. Послужишь государю правдой, а нам, казакам, честью… – Сел на корму, задумался. Легкий струг поплыл на Дон, к Черкасску-городу… Как только прибыли, на берег вышли, нагнулся атаман и поцеловал родную землю. Никто их не встречал. Никто о них не знал. Никто их не заметил. Пошли к майдану. Майдан кипел: сновали купцы, горцы, казаки с Терека… Коней меняли, татарок продавали, седла чинили. Пиво пили. Прошедшей злой беды как не бывало. Попался пьяный казачок: ругается, хорохорится, едва стоит. – Эге! – сказал Старой. – Никак Черкасск пропивают. – Тебе какое дело! Пьем на свои. Твоих не надобно. – Карман вывернул и зазвенел монетами. – Пойдем, угощу. Вином глаза твои залью! – Свои залил, а мне не надо заливать. Ты чей? – Э, дурень, – сказал пьяный казачок, – ты не знаешь, чей я? Видать, не здешний. Старшин донских не знаешь. Я есть казак, сын казака. Слыхал про Черкашенина? – Слыхал. Да только Черкашенин не таков, как ты! То атаман. – А я есть сын атаманский! – Вот кто? Знаю, знаю. Не к лицу тебе, Демка, отцовскую славу и геройство брать на себя. Дон пропили, Варвару упустили, Черкасска не узнать! – А чей же ты тогда? – спросил казак, тараща глаза. – Я тебя не знаю… А погоди! – И стал приглядываться. – Гляди, гляди… Ежели узнаешь – ладно. А не узнаешь – складно. Я – атаман Старой. Эх, Демка! Отец – гроза Азова. А ты – слеза Козлова. Пьешь по старинке? Куда Епишку дели? – А скинули! – Кто атаманство войсковое взял? – Волокиту Фролова знал? Он ныне атаманит. – Почто ж вы не кричали за Ваню Каторжного? – Не похотели. – За Мишу Татаринова? – Он собирает войско в Монастырском. – В поход идете? – Пойдем отмстить им. Пограбили нас крепко. Разорили в пепел. Людей свели немало… Гей, казаки! – вскричал Демка Черкашенин. – Старой явился. А баба его в полоне в Бахчисарае! Качнувшись как пьяный, смахнул атаман широкой ладонью крупные капли пота, выступившие на бледном лице. – Ну, удружили… Ладно! Дайте вина! Встречайте атамана. ГЛАВА ШЕСТАЯ Казаки верхних и нижних юртов и городков, по зову всполошной пушки, сошлись на круг возле кургана Двух братьев. Собралось двенадцать тысяч. Народу – пушкой не пробьешь. Донцы, черкасы, терцы, казанцы, астраханцы, купцы, бежавшие с Москвы холопы – всех допустили. Дело было необычное. С Донца, Хопра приехали гулебщики. С Медведицы да с Сала, Маныча да с Голубого городка – бывалые, удалые. Рубцы от сабель на загорелых лицах их. Старики степенные. Кто помоложе – кровь играет; шумят, толкаются, беседуют, горячатся. Все пришлые стоят сзади. Шапки колышутся, как море неспокойное. Верхи красные, бордовые огнем горят; синие, зеленые, белые, ярко-голубые в глазах мелькают. Сабли кривые и прямые: персидские, дамасских сталей, булатные ножи с зубцами; ятаганы и рукояти; рыбья кость, тюлений глаз, павлинье перо, кабаний зуб и ястребиный клюв. Принесли казачьи регалии, «хвост бобылев», белый бунчук. Стояли люди и сидели. Коней поставили в лощине. Вот вышли есаулы: Порошин Федька, как вьюн, живой и быстрый, Семенчук Семенка, спокойный и степенный. Остановились на подмостках. За ними вышел атаман войсковой – толстенный, неповоротливый, грудь колесом, сам Волокита Фролов с булавой. – Гм-гм! – откашлялся войсковой атаман. Окинул море голов, потупил взор. Затихли все, успокоились. Поклонился на все четыре стороны. Пригладил бороду густую. Позади стояли: Старой, Татаринов, Наум Васильев, Каторжный, сдержанные и суровые, а с ними – беглый дьяк Нечаев Григорий. Он писарем стал на Дону, перо и чернильница у пояса наготове. Осип Петров едва протискался в толпе и вышел к тому месту, где стоял атаман Алексей Старой. Узнать атамана трудновато. Глаза, покрытые печалью, в густой бороде седины вдосталь, здоровое лицо, которое Осип Петров видел три года тому назад, стало худым, почерневшим, измученным и постаревшим. Осип постоял недолго, переминаясь с ноги на ногу, и придвинулся еще ближе. Протянув широченную руку, Петров сказал густым басом: – Венчалися мы с тобой, атаман, в зеленой балке, а свидетелями у нас были вороны да галки! Поди, не сразу упомнишь ночную встречу с ножами да с саблями? Вы до царя скакали, а мы на Дон бежали! Старой приподнял обе руки и жарко обнялся с Петровым. – Ой, Осип, – сказал он, вздыхая радостно, – довелось нам все же свидеться. Калуга! Тула! Кострома! Петров, обнажив белые зубы, широко заулыбался. – Да, Алексей Иванович, свиделись! Жил я на дому, а очутился на Дону! – сказал Петров гордо. – Живем, живем, ребята, как брат у брата, пока не проведала Москва. Холопа в Калуге не стало, казацкая слава в Черкасске пристала! Старой, посмеявшись, сказал серьезно: – Да бог не без милости, казак не без счастья! И тут кто-то из есаулов загорланил во всю глотку: – А помолчите, казаки вольные: атаман трухменку мнет! И снова стало тихо. Донские есаулы положили на землю свои жезлы и шапки, прочли молитвы, поклонились атаману, потом всему воинству, потом Старому – с благополучным возвращением, – снова надели шапки. Волокита шепнул есаулам что-то, и крайний есаул возгласил: – Белый царь шлет вам поклон и приказывал атаману Старому спросить у вас о вашем здоровье. – Да мы здоровы! – крикнуло много глоток. – Здоров ли царь?.. – А еще царь прислал к нам своим послом Старого и свою царскую грамоту. Любо ли вам, атаманы-молодцы и казаки лихие, слушать в кругу царскую грамоту? Двенадцать тысяч казаков зашумели: – Любо! Старой снял шапку с малиновым верхом, вышел вперед, поклонился кругу. По всему морю людскому прошел шепот, каждый хотел, чтоб его приметил атаман, глянул в глаза добрые и запомнил, что он ему друг – в беде и в радости. Затихло людское море. Все поснимали шапки, стали ближе, сгрудились. – Царь жалует вас грамотой! – сказал Старой. – Что в царской грамоте написано, то всем закон!.. Слыхали все? – Слыхали! – Сам царь ее писал, а мне велел читать вам грамоту. – Читай!.. – Ну, слава богу, прочитаю. – А ты постой, – перебили ближние, – скажи-ка наперво, хлеба царь прислал? – А хлеба не прислал. – Жрать грамоту царя не будешь!.. – Не шумите! – А пороху прислал? – И пороху со мной не прислано. – А чем же врагов бить? Свинца не прислано? – Не прислано, – сказал Старой. – А денег царских не привез? – И денег царских не привез. – Сам жив-здоров – и дорого! – крикнул Татаринов. – Чего вы глотки рвете? Пускай читает. Послушаем, обсудим. – Послушаем! Читай! Кому не любо – рот заткни! – Нам невтерпеж! Все грамоты да грамоты! Когда же дело будет? Старой сломал печати, разорвал пакет и стал читать: – «Донскому войску с выговором, в нижние и в верх­ние юрты, атаманам и казакам…» – Вот это да! С выговором?! – с усмешкой сказал Васильев. Лицо Старого покрылось краской. Он сам не ждал, что ему доведется начинать с этого. И все море, колыхавшееся перед ним, заревело. – У-дру-жил! Порадовал! Привез подарок царский. А может, ту грамоту чернил совсем не царь? – Чернил-то царь, да я не знал. Слушайте же! – «…Мы наперед сего писали вам и говорили многажды, чтоб вы на море не ходили… А в прошлом году турской Амурат султан присылал к нам посла своего, гречанина Фому Кантакузина, о братской крепкой дружбе. Вам писано: только вы, атаманы и казаки, учнете на море ходить и турским людям тесноту чинить, села и деревни воевать, – и вам, атаманам и казакам, от нас, великого государя, быти в великой опале и в великом наказанье, а от отца нашего, святейшего патриарха Филарета Никитича Московского и всея Руси, быти в вечном запрещенье и в отлученье. А вы на море ходили, суда громили и на крымские улусы ходили и воевали. С азовцами вы задрались и с крымскими людьми задрались. Вы их улусы грабите и воюете и людей побиваете». Тут Мишку Татаринова взорвало. Со злостью шапку наземь хлопнул и крикнул: – О чем мыслят царь да бояре? Джан-бек Гирей нас задирает! Пограбил басурманин нас. В полон людей побрал! Старой менялся в лице, мял грамоту в руках. Такого он не ждал. – А ты дочитывай! – сказал, смеясь, Васильев. – Потеха! Ай да посмешище! Ой, грамота царя! Старой продолжал: – «…А посланники наши, Степан Торбеев да подьячий Иван Басов, приехав к Москве, сказывали, что от Джан-бек Гирея им было великое притеснение в Крыму. В Чуфут-кале сидели. А вы делаете то изменою царю и отступлением от бога!» – Ну, воля государева! – не утерпел и Каторжный. – Слыхали?.. Алеша, друг, да ты ли эту грамоту привез? Глазам своим не верю. – Привез! – с досадой и обидой сказал Старой. И читал дальше: «…Воровством и лакомством кровь неповинную проливаете. И вы есть за то злодеи и враги креста Христова. А ведаете вы, что турский султан Амурат и крымский царь Джан-бек Гирей с нами в крепкой дружбе?..» Снова Татаринов перебил: – С царем султаны в дружбе, а казаков враги громят нещадно. Твою Фатьму свели, мою Варвару… Вот у тех спроси, которые стоят перед царской грамотой: кого они лишились да как они посиротели. Сам кручинюсь, и ты кручинишься. А что велят нам?.. Не стану дальше слушать… – Не любо нам! – Не любо! – закричали. – Нет, – заявил Старой, повысив голос, – я дочитаю! «…Уймитесь вы от воровства. Разбойники! Злодеи!..» – Не любо нам! Ту грамоту чернил злодей наш Филарет! Не любо нам! – И мне не любо! Царь обманул меня!.. – вздохнув глубоко, сказал Старой. – Веди-ка, Каторжный, на сине море. Все пойдем! И я пойду с тобой. А ты, Татаринов, веди-ка казаков к Джан-бек Гирею. Верни наших людей. Громи, что силы есть, Бахчисарай, разори осиное гнездо в Чуфут-кале. Пришла пора! Все закружилось вихрем. – На море синее! – кричали казаки. – Старой, веди! – Азов возьмем! Веди, Татаринов! – Султан да Джан – царю обман! – Гулять пойдем и хлеб найдем!.. Свинец добудем – живы будем! – Рукой царя бояре водят! – Послушайте, – крикнул Старой, – речь мою ко­роткую. Все притихли. – Нас силой не возьмешь. Мы правду любим! – начал он. – На море поведет походный атаман Каторжный. Он всех нас лучше это дело ведает. – Согласны! Каторжный ведет! – В Крым поведет походный атаман Татаринов. – А ты куда пойдешь? – В Царьград с Иваном Каторжным… Но прежде поеду к запорожским черкасам, чтоб помощи дали. – Ну, поезжай не медля. – Султана погромим мы здорово и хана погромим! Отмстим за все обиды! – То любо нам! И так приговорили на кругу, как было сказано. Казаки кидали шапки кверху и, расходясь, кричали: – Старому слава!.. Седлайте, казаки, коней!.. Чините струги. ГЛАВА СЕДЬМАЯ Необычно и нежданно в Бахчисарае появились несметные тучи маленьких тарби – розовых скворцов. Они прилетели рано утром и облепили весь город, ханский дворец, крепость Чуфут-кале, дворцовые сады, мечети, торговые предместья – все! Прилетели розовые скворцы, эти маленькие вертлявые пичуги, из каменной грузинской крепости Уплисцихе, что значит «Божья башня», и все закипело ими. Они поселились под каждым камнем развалин в Чуфут-кале, в каждой трещине скалы, под крышами в узких улицах и окрасили стены крепости и ханских дворцов кроваво-розовым пометом. На незатейливых травяных подстилках каждая птица положила по пять бледно-голубых яичек. Грузины прозвали птичек «каменными скворцами», – должно быть, потому, что грузинская крепость Уплисцихе, расположенная в Карталинии, была для скворцов громадным каменным гнездом, где они выводили своих птенцов. Они миллионными стаями мчались на истребление саранчи и возвращались снова в крепость, забиваясь глубоко в щели камней. Потом улетали за несколько сот верст, в далекие страны, на охоту за саранчой и возвращались в Уплисцихе неведомыми воздушными дорогами. Розовые скворцы выводились, как рассказывали полоняники, на Арарате, на скалах у Куры и Риона. По поверью, розовые стаи, которым не было счета, перелетали оттуда в те места, где страдали люди, забранные в плен. Они оседали в Сухум-кале, Уплисцихе, Горис-Джавари, а в Крыму – в Монгуп-кале, Редут-кале, Чуфут-кале. Видя огромные огненные тучи скворцов, Суеверные татары говорили: «Война будет». Муллы пошли в мечеть просить аллаха и Магомета предотвратить нависшую беду. Но розовые скворцы, просидев недолго в Бахчисарае, пе­реместились в Чуфут-кале, окрасив белую известковую крепость в розовый цвет. Они садились на плечи полоня­ников, клевали добычу, которую им давали, прямо из рук, щебетали над ухом каждого и неугомонно пели свои незатейливые песни. Иногда, сорвавшись, они бросались на ханские дворцы, закрывая собою все крыши, мраморные фонтаны, густые зеленые сады. Пополощутся в бассейнах, покричат – и снова летят в Чуфут-кале. Их крылья в по­лете напоминали стригущие ножницы. И падали розовые скворцы на добычу камнем, словно подстреленные… Все, все считали скворцов предвестниками кровавых битв. Как и родина розовых скворцов – Уплисцихе, пещерный город Чуфут-кале был крепостью, вблизи которой расположился Бахчисарай. На вершине скалы было много пещерных жилищ, разрушенных, полуразрушенных и кое-где сохранившихся. В каждой пещере имелась каменная постель, выдолблен­ная в стене. На этих постелях и прямо на улицах лежали пленники из многий стран. В стенах были вделаны каменные кольца, к которым татары привязывали непокорных, а потом выкалывали им нередко глаза или сдирали с них кожу и набивали ее соломой. Эти чучела выставляли на стены. …Джан-бек Гирей уединился, стал еще свирепей. Все его жены трепетали в гареме, как листья тополя перед грозой. Судьям своим в Чуфут-кале, аскерам и мурзам приказал он держать невольниц и невольников со всей строгостью. Каменное окно судилища жадно проглатывало осужденных. Мертвая долина наполнилась черепами тех, которых нельзя было продать за хорошую цену в Кафе, Кизикермене и Царьграде. Верховный судья Чохом-ага-бек судил всех строго. …Джан-бек Гирей велел старухе Деляры-Бикеч позвать Фатьму. Она стояла перед ним смущенная, кроткая. Старуха, щипая ее сзади, шипела: – Ты, дрянь! Покорись! А хан промолвил: – Фатьма! Ты разве не хочешь быть моей женой? Фатьма молчала. – Ты разве не знаешь, что мое сердце сгорает от пламени твоих глаз? И разве мои высокие и стройные кипарисы, и мои богатые сады, и звонкие фонтаны, и золото дворцов не радуют тебя и не прельщают? Она сказала тихо: – Нет! – Напрасно ты так отвечаешь. Разве не знаешь ты, к чему ведут такие ответы хану? Отдам тебе богатства Крыма. Все ты получишь. Ты станешь моей первой женою! – Нет! Не стану я твоею женою. – Тогда умрешь! – промолвил он. Легкий ветерок из сада проник в окно… – Ты хочешь, чтобы я тебя отправил в Стамбул, продал в Галате? – опять заговорил Джан-бек. – Нет, не хочу, – ответила Фатьма. – Верни меня на Дон, в Черкасск, к Старому, донскому атаману. Верни, владыка-хан! Верни меня на Дон… – Женой моей не станешь – умрешь! Она сказала твердо: – Убивай – женой твоей не стану. И Джан-бек ей бросил: – Уйди! Ввели Варвару Чершенскую, пятиизбянскую казачку. Стройнее не бывало. Красивее – хан не видел. Она проговорила: – Хан! Пусти меня до Дону. Не стану твоей женой. Люблю моего Мишку Татаринова пуще жизни. Пуще солнышка люблю. Почто неволишь? Убей лучше. Хан сказал по-русски: – Не хочешь жить в гареме? – Не хочу. Браслетов мне не надобно. И перстней мне не давай! Я не возьму! Хан махнул рукой: – Уйди! Убью! Старуха вывела Варвару, раздела, сняла все перстни и кинула ей лохмотья старые: – В Чуфут-кале пойдешь! Одевайся, дрянь! Джан-бек Гирей вошел в гарем. Все жены бросились к подушкам, спрятались, глаза одни блестят. – Фатьма! – сказал Джан-бек Гирей дрожащим голосом. – Казнить не стану. Прошу тебя: моей женою будь! Фатьма заплакала. – Нет! Старуха Деляры-Бикеч ужаснулась. Два евнуха, высокие и тучные, в черных халатах, качали головами. Тогда Джан-бек Гирей бросился к Варваре. Она была уже в лохмотьях, а платье с переливчатыми камнями лежало у ее ног. – Останешься? – Не останусь! Нет! Уж лучше я сама себя убью. – Аллах! – сказала Деляры-Бикеч, подняв глаза к сводам потолка. – Что сотворилось? Нравы наложниц совсем испортились. Аллах! Твоими, хан, невольницами владеют злые чары, – произнесла она с глубоким вздохом. – Таких нужно казнить. Другие будут лучше, хан! И он сказал: – Казнить! ГЛАВА ВОСЬМАЯ Вскоре явились новые нежданные гости. К вечеру, когда еще не зашло солнце, со всех ближайших гор к Бахчисараю и Чуфут-кале поползли, извиваясь клубками, змеи-гадюки горные, гадюки медвяного цвета, гадюки черные. Были змеи с пестрыми и розовыми головками, медянки бронзоголовые, красноголовые змеи, бледноголовые змеи-угри, пещерные гады с бурыми головами, пепельные… Шипят, жала высунув, скручиваются в клубки, прыгают, выгнув поблескивающие на солнце извивающиеся спины! Сперва они спустились в Бахчисарайскую долину. Из долины переползли к дворцам. Полезли через стены, под ворота. Несметная сила! Каждый кусточек шевелился. За­брались змеи на крыши каменных домов, на плоскокрышие сакли, в сараи, в хлева, где стоял скот. Облепили все арыки, бассейны с водой. Тут-то и нашлась работа розовым скворцам. Они поднялись тучей, и все небо стало где темно-розовым, где светло-красным. Тревожный крик скворцов слышался над городом протяжно, звонко. Они поднимались то высоко, то с шумом проносились над самою землей. Улицы опустели. Нигде не было видно ни одного татарина. Город затих в каком-то оцепенении и страхе. И вот начался бой! Скворцы, сорвавшись сверху, бросались на врагов, клевали ползучих гадов. Ударит клювом маленьким в го­лову змеи – отскочит. Ударит снова – вскрикнет. Опять ударит. Змеи шипят, клубятся, извиваются, бросаются на птиц. А птица, как стрела, вопьется и вспорхнет. Кучками по три, по пять и больше – клюют, клюют, щебечут. Проклевывают затылки ядовитым гадам. Убьют – бросают, других клюют. Хвосты змеиные вьются в смертельной судороге. Бой длился долго. Ожесточились и змеи, и птицы. Обильной кровью покрылась земля, серые камни, зеленая трава и пыль на всех дорогах. Когда бой кончился, скворцы, поднялись к небу, а уцелевшие змеи уползли куда-то. На узких улицах, в садах, на крышах саклей, дворцов, на серых скалах – всюду лежали мертвые змеи, а рядом окровавленными комочками валялись скворцы. Спустились скворцы в Чуфут-кале на белый камень, где провели ночь. Утром улетели – никто их больше не видел. Старая ведьма Деляры-Бикеч сказала хану, что появление скворцов и нападение змей произошло оттого, что в гареме появились непокорные женщины. Все зло идет от них, а хан, неизвестно по какой причине, медлит казнить их. В дальнейшем, для острастки другим, надо немедленно наказывать ослушниц смертью. Хан согласился с Деляры-Бикеч. …Четыре нукера вели двух пленниц, связав их арканом. Несчастные брели медленно. Встречные татары безжалостно стегали их плетками. – Чок-чок, быстрее, – издевались татары. – Чок-чок, постыдные! Женщин подвели к высокой стене, до половины покрытой зеленью. В стене открылись тайные ворота. Четыре нукера вошли. Невольницы, предчувствуя несчастье, остановились. Арканы натянулись – и женщины упали. – Чок-чок! Плетки свистели над головами и щелкали, коснувшись тел несчастных женщин. Их силой потащили вверх по узким ступеням городской улицы, петлявшей между пещерами. Варвара и Фатьма с трудом поднимались по ребристым камням. Тайные ворота скрипнули сзади, закрылись. В пещерах слышались глухие стоны людей, плач женщин, детей. Вся каменная крепость дышала смрадом. Их привели в главное судилище и бросили к ногам верховного судьи. Тот встал, присмотрелся. Велел поставить женщин на ноги. Четыре нукера бросились развязывать арканы. Лицо Варвары Чершенской было в пыли. Но верховный судья Чохом-ага-бек узнал ее, спросил насмешливо: – Якши? – Нет, дюже плохо! Уйди подале, а то я ненароком плюну в тебя, сатана. Людей гноите. – Якши! Якши! – не унимался Чохом-ага. – Блудом живете, – заговорила Варвара и растерла ладонью пыль по лицу. – Улицы ваши каменные, и вы, люди, все каменные. И совести у вас нету! Фатьма лежала на камнях, ко всему безразличная. – Зачем не покорились хану? Зачем не остались там?.. Гарем – святыня хана, – поднялись трое судей с широкими шелковистыми бородами. – Кому святыня, только не нам! – ответила Варва­ра. – Убивай. А ее, Фатьму, пощади. Не пощадишь ее – тебе хуже будет. Судья сказал: – Фатьма изменила Магомету. Была женой атамана, а женой хана не хотела стать. Фатьме – смерть! – А мне? – И тебе смерть! – И тебе будет смерть! – смело ответила Варвара. Верховный судья быстро ткнул рукой в ту сторону, где лежала мертвенно-бледная Фатьма. Она молчала. Палачи не стали медлить. Один схватил Фатьму за волосы, намотал их на руку. Другой взял с каменной пол­ки тяжелый, длинный зубчатый ятаган. Третий вскочил Фатьме на спину. Четвертый стянул ей ноги волосяной веревкой. Фатьма застонала… Тяжелый ятаган взметнулся и опустился. – О боже! – вскрикнула Варвара, и не успела она закрыть лицо руками, как голова Фатьмы отделилась от тонкой шеи. Палач, оскалив зубы, поднес голову верховному судье. Глаза Фатьмы не успели еще закрыться. – Якши! – сказал Чохом-ага-бек, выпрямившись. Первый нукер, завернул в белую овчину отрубленную голову Фатьмы, кинулся, как кошка, к дверям судилища. Он вскочил в седло и помчался в Бахчисарай: хан должен сам видеть голову Фатьмы, чтобы убедиться, что его приказ исполнен. Три нукера, подняв теплое обезглавленное тело, поднесли его к окну и бросили в темную яму. – Аллах не осудит нас: она изменница! – сказал Чо­хом-ага-бек. Варвара Чершенская, с лицом бледнее смерти, крикнула: – Недоброе ты сотворил, собака подлая! Три нукера уже приготовились сделать с Варварой то же, что с Фатьмой, как вдруг в судилище вбежал хан. Следом за ним вошел, изгибаясь низко, нукер с головой Фатьмы в белой овчине. Взглянув в безумные глаза хана, судьи и палачи отшатнулись. Джан-бек Гирей поднял руку к небу. – Аллах! – сказал он с дрожью в голосе и затем, обращаясь к Чохом-аге, добавил: – Ты подарил мне жемчуг, который был дороже золота и всех алмазов, и ты отнял бесценный жемчуг. Но вины твоей в том нет! Виновата старая ведьма Деляры-Бикеч… Хан опустился в каменное кресло. Три нукера, оставив Варвару, припали к ногам хана. Он оттолкнул их. Судьи припали к его ногам. Он и их оттолкнул. Встал. Приказал показать голову Фатьмы. Глядят на хана глаза Фатьмы, не закрываются. Хан взял сам голову Фатьмы и, весь содрогнувшись, бросил ее в зловещее окно. Внесли лакомства. Варвару посадили ближе всех к хану. Джан-бек сел на подушки. Варвара не стала есть. Хан ей сказал: – Почему ты не ешь? Она ответила: – Не хочу. – И добавила: – Татаринова знаешь? – Знаю, – сказал Джан-бек Гирей. – А что ты хо­чешь сказать? – Он мой суженый. Ты его еще узнаешь. Убьете ежели меня – вам худо будет. Вот он уже с вами порубится! Едино помирать – скажу: жидкие вы людишки, хотя и змеям подобны. Бабу сгубить для вас пустое дело, а казаков побить не можете! Турки посильнее вас, да казаков боятся… Помни хан: женой твоей не буду, хоть режь!.. Пусти на Дон! Джан-бек Гирей встал, разгневанный, велел нести носилки. Принесли. Варвару втолкнули силой. – Несите! – сказал Джан-бек Гирей. Четыре нукера понесли ее в Бахчисарай. Вернувшись с кургана Двух братьев, атаман Старой зашел с приятелями в землянку, где жила Фатьма. Свет божий стал ему не мил. На душе было тоскливо и сиротливо. И сам Дон, родной, любимый, не ласкал. Старые приятели – Татаринов, Васильев, Каторжный, Петров, Порошин, Черкашенин, что оставались все годы на Дону, – будто чужими стали. И голоса их, раньше такие родные и близкие, казались чужими. И не поймет Старой, что сталось с ним самим. В дом родной пришел, а места не находит себе. За слюдяными окнами вода играет – ти­хий Дон, шумит камыш зеленый, кони ржут в степи, и солнце, как прежде, греет тепло, а сердце не находит покоя. Нет, не сыскать такой жены атаману ни в Трапезонде, ни в Царьграде. Ее одну искать будет. Ноги не вынет из стремени, со струга не сойдет, пока Фатьму не сыщет… «Спасай посольские головушки – своей не береги», – сказал ему великий царь Руси. «Царю служил, служил долго, да мало выслужил, – думал Алешка. – Служить Стрешневым, Салтыковым? Не больно хочется. Волконские да Лыковы добром не жалуют». – Один остался, братцы, – жаловался Старой. – Куда деваться? Приятели советовали: – Дурной! Хмелем зальем – пройдет! Один? Гляди, сколь сбилось на кургане казаков!.. Там тысячи. Один другого краше и храбрее. Потешить можно волюшку. А мы тебе – подмога верная… Внесли вина в землянку. Казаки выпили. И захотелось атаману Старому испить до дна опасной жизни, и поскорее. – А ты б, Алешка, хватил чарку вина заморского, – предложил Татаринов. – Сберег я для тебя! Горе свое запей. Выпил атаман заморского одну чарку, и вторую, и пятую – не берет его ничто. Пьет стоя и не качнется. – Что за притча: не берет меня заморское. Лей-ка вина московского! – сказал Старой. Налили целый жбан и стали пить: за то, что отсидели; казаки на Белоозере напрасно; за честь свою, что перед царем не посрамили. Слегка качнуло атамана – сел. – Где Михайлова Ивашку схоронили? – спросил Татаринов. – В Донском монастыре, – ответил Старой. – А добрый был казак, – сказали все. – Казак был добрый. – И, стало быть, коней всех поморили? – спросил По­рошин. – Коней-то поморили. Да кони что?.. Сами чуть не сгинули. В железе руки и ноги были. С голоду распухли. Вшей покормили – в баню не водили. Отмаялись три года. А вы тут что натворили? Людей скольких в полон отдали… Фатьму мою недоглядели! Татаринов ударил кулаком о стол дубовый. – Лучше замолчи, – сказал он. – Спокою нет и без тебя. Вот тут огонь горит, как на костре тлеет душа. Ой, помолчи! Не вспоминай, Алешка! – И он опять ударил кулаком по столу. – Фатьму твою спасали, землю. Землю отбили да табун, а баб упустили – каких баб! Ой, помолчи, Алешка! – Нет, – говорил Старой, – умолкнуть не могу… – Ты про царя сказывай, – стараясь перебить их и наливая чаши, просил дед Михайло Черкашенин. – Про баб – в другой раз. Баб мы добудем. – В Багдад султан сбирается, а наши, видно, не пойдут. – И дело. Развяжем руки под Азовом. Хотя б скорее! В крохотной землянке пили за Дон-реку, за баб хороших и пригожих; за славных атаманов и казаков; за тех, которые в неволе у султана, у крымского татарина… Есаул Ванька Поленов примечал дела донские, ходил под стенами землянки, подслушивал. Никто не думал о нем, все были заняты другим делом. В Черкасске-городе, вверху, внизу, по юртам, в Голубом и Монастырском пели, гуляли, допивали остатки пива и вина перед задуманным походом на море и в Крым. На всех улицах слышались песни, веселый говор, суета, менялись оружием, конями. В землянках чинили седла, одежду. Бабы сушили мясо, сухари да рыбу, латали сумы. В каждом жилье варилось что-нибудь, дымило и шипело. Старой проснулся на заре, вышел из землянки и присмотрелся к синеватой дымке, которая поднималась на востоке. Пошел к Дону, умылся холодной водой, расправил плечи, потянулся всем телом, вздохнул и крикнул, заметив вдали идущего к нему Левку Карпова: – Эге! Казачина! Коней бы поседлать да на Сечь скакать нам живо… Давай коней! Левка Карпов побежал назад, и вскоре старики подвели к землянке двух коней: белого танцующего коня – Алеше Старому и рыжего – Левке Карпову. Седельца черкесские, стремена посеребренные, уздечки с шишками острыми, позолоченные бронзой. Попоны: одна – вишневого цвета, другая – ярко-красного. – Ни пуха ни пера! – сказал Татаринов. – Езжай. Скажи Богдану все как есть. Пойдет – нам любо! А не пойдет – то нам не любо. Вспомянет нас, и мы его вспомянем… Всем войском будем ждать… И Каторжный добавил: – Сквитаем всё султану Амурату. Добудем славу – поделим поровну. Дед Черкашенин подошел. – Ежели слыхал он про меня, то я ему порука. Скажи ему, что при светлой памяти царе Иване Грозном бывали мы в Азове, ходили на море. Дай бог, стояли за себя, за землю, за тихий Дон. И ныне постоять не грех… Езжай! И прискажи ему, что в мертвом городе Чуфут-кале, Монгуп-кале и других гниют казачьи кости, и слез там на­ших – море. И попомни ты ему, что мне довелось еще с его батьком родным, моим тезяком, Михаилом лихо биться плечом к плечу. Его убили турки под Цицерой. – Да что говорить, – качая головами, заговорили и другие старики. – Турки поганые так и норовят запорожских черкас, как и нас, донских казаков, согнать с родной земли. Дадимся ли?.. Ежели Богдан, надежный запорожец, протянет нам руку свою братскую, то мы еще покажем туркам свою силу! – Ладно! – сказал Старой. – Там видно будет. С Богданом, верю, столкуемся. Вскочили в седла. Кони рванулись к дороге. …Звенят уздечки, стучат дробно копыта по сухой земле. Пыль поднялась над конями густым облаком, закрыла собой оставшихся возле дороги казаков. Ремни седел и стремена натянуты крепко. Солнце печет-припекает. Казаки едут скоро и молча. Старой задумчив и сумрачен. Левка насторожен – дорога ему незнакома. Ехали они в Чигирин днем, иногда и ночью, ночевали под кустами, под стенами старой разваленной крепости. Добрались на восьмые сутки в полдень. Город, не город – стан запорожского войска. Найди в нем сотника Богдана! Шумная, толкучая ярмарка! Телег – тысячи. Дышла кверху торчат да оглобли целым лесом. В зеленой балке табуны коней бродят. Старшины да казаки снуют взад и вперед, звенят саблями; на кургане, в закопченных казанах, мясо варится. Расторопные кашевары хлеб режут большими ломтями, по рядам раскладывают. Видно, войско Богдана собиралось полдневать. В ожидании стояли и курили на Чигиринском выгоне. От крепкого тютюна над всем войском дым колыхался сизым туманом. Сечевики обступили приехавших. – Здоровеныш булы! – сказал седоусый запорожец, стоявший возле разломанной повозки. – Видкиля, хлопци, пригарцювали к нам? Чьи ж вы люди да за яким дилом? – Здоровеньки булы! – ответил Старой. – Прибыли мы с Дона тихого. Я есть атаман Старой Алексей, а это – мой есаул Левка Карпов. Нам надобно видать сотника Богдана Хмельниченку. Есть дело до него спешное и важное. – Ге-ге-ге! Вином, кажись, запахло. Важные дела без вина не роблятся, – сказал длинноусый запорожец, поглаживая усы. – Кажи неторопко: я трохи глухий – не добачаю! Ге-ге-ге! Ты ж дуже швидко балакаешь. Яке дило? Кажи знова! Старой и Карпов въехали в толпу, где спорили между собой казаки. Глянув на приехавших, запорожцы продолжали оживленно беседовать: – Якого ж черта, – сказал кто-то сбоку густым голосом, нам коло них панькати? Вони тильки вмиють бряжчати шаблями; а тоди дэ булы ци брязкуны, як загуркотило из гармат [33] у городски ворота? – А дэ воны ще булы, як ляхи обгорнули нас, мов горшок жаром, – откликнулся другой. – Дэ воны, старшины, тоди булы, як припекли нас з усих бокив, шо трохи не половина вийска выкипила? Вони тоди бряжчали не шаблями, а грошима – дукатами да талерами, що набрали от нас, казакив, за гнили пидошвы, да дирявы сукна! Га? – Не станем мы сидити, сгорнувши руки! – Ни! Тильки казацькою отвагою и держится на Вкраини благочестива вира! Подошел казак с флягой, размахивая ею, а из горлышка лилась горилка… Чубатый запорожец обратился ко всем: – Круг старшин громада, иначе море, грае! Огню пидложено багацько, уже тилько його раздуть треба! А як займится огонь той, то полыхне по всий Вкраини… – А ну вас! – качаясь и выливая из фляги горилку, говорил казак. – За що ви завелись тут? Пиду соби до куреня пить горилку. И вже я не знаю, кто перепье мене на усей Вкраини. В толпу вошел поваренок с обожженными растопыренными пальцами. Подув на руки, он сказал: – Гей, вы, казаки доньски, не слухайте Стыцка глухого. Вин у нас як та ворона. А ворона та хоть мала, а рот у ней великий. Кого вам треба? – Да нам, хлопче, – сказал Старой, – Чигиринского сотника надо Богдана Хмельниченку. вернуться 33 Гармата – пушка. – Эй, ты! – крикнул поваренок в ухо Стыцку глухому. – Богдана им треба. Вытри сало с усов да поведи их до батька. А мясо, що набрав с жаровни за пазуху, вынь да положь назад. Старый кит, а мясо любыть. – А може, то чоловик такий, що ты его пусты в хату, а вин и в пичь зализе? Ты языком мели, а разума своего в казан не кидай, бо руки опять обваришь. Поваренок отругивался: – Як не брехне Стыцко, так не дыхне. Слизайте с коней, я поведу вас до куреня Богдана… А хто богато говорит, той мало чого творит. – Слизайте! Слизайте! – закричали разом стоявшие в кучке запорожцы. Старой и Левка слезли с коней и пошли. Навстречу им попадались веселые черкасы – рослые, до пояса голые, загорелые, чубатые, молодцеватые. Старые запорожцы – в широких шароварах, в ладных чоботах, смазанных жирно дегтем; молодые – в шляхетских кунтушах с золочеными пуговицами; среди них были и боярские дети, променявшие отцовские вотчины на разгульную и беззаботную опасную жизнь в Чигирине. Поваренок шел впереди и дул на свои обваренные руки. Свернув направо, за высокий курень, он сказал: – Вон там, на колеси, сидит сам батько Богдан! Шапка на ем кудлата, а верх на шапци дуже острый! Идите! – Сказал и, повернувшись, побежал назад. Окруженный казаками, на колесе телеги сидел чигиринский сотник Богдан Хмельниченко, мододой орел. Старой и Карпов, подойдя к нему, поклонились низко. – День добрый, – промолвил Богдан, – каким ветром с Дона занесло? На малиновом жупане Богдана сверкал пояс. В руках он держал островерхую шапку. Загорелое, бронзовое лицо его выглядело свежим и молодым, сам он был сильным, без лишних движений, с упрямым взглядом. Первым заговорил Богдан: – Коли я сдогадался, то дело у нас одно: бить турка альбо татарина. Не так ли? – Так, – улыбнулся Старой. – Ну, если турка бить будем, то я и головы своей не пожалею… Слыхал я, – земля доносит, – что крымские татары пограбили Черкасск. А вы не отплатили? – Да нет, не успели еще. – Долго собираетесь! Пора б отместку дать! – Затем и приехали! – Пойдем в курень… Пошли они в курень Богдана. Курень простой: овчина на земле; четыре турецкие сабли висят; пустые две кади, накрытые турецкими коврами, – на них садились вместо лавок. Два рога с порохом; пистоль турецкий; постель в углу – попоны белые; подушка шелковая. Богдан хитровато сказал: – На море надо б погуляти, да войска маловато. – А мы прибавим войска, – ответил Старой. – Давно пора! Татары, по приказу султана, задирают, – мочи нет. И турки задирают. – А то одно их дело. Пойдем на море? – Ой, как надобно! Пойдем. – Пойду! – решительно сказал Богдан. – У казака на голой шее пан, а на боку висит сабля вострая. И надо б нам панов бить… Давно я готов служить царю русскому, а он, сдается мне, другую думку гнет. Но што б воно получилось, коли б мы пошли на службу к султану? – Измена! – сказал Старой. – А што б воно було, коли б мы стали служить хану крымскому? – Измена! – повторил Старой. – А коли королю польскому послужим? – Опять же измена! – Закинь туда – измена! Закинь сюда – измена! Кому же служить? Ясно, отечеству – Руси и Украине. Перевернул бы я всех ляхов вверх ногами, шляхту погнал бы за Вислу. Пусть только Москва поможет нам, и будет наше. Стой, на своем! – Едина цель у нас, едина и дорога! – подтвердил Старой. – То верно ты сказал. Старой снова заговорил: – Цари твердят одно – чтоб не сносились мы с черкасами для поисков противу турок и татар. А султан и татары, как псы лютые, нападают на нас, казаков. А что есть Дон? Руси стража. А Украина? То ж самое. А чтобы надежно охранять себя и Русь от турок и татар, нам надобно Азов забрать, а вам – Казикермень. Богдан задумался, потом сказал: – Ты правду молвишь. Днепр загорожен турецкими цепями да крепостью – и в море путь отрезан. А море чье? Богово да наше. Султан нам поперечна, чертова гречка! – И на Дону мы так же мыслим, – поддержал Старой. – Глядишь – чужие корабли морские волны бороздят, а наши где? Нам жизнь не в жизнь без моря и честь – не в честь. И, обхватив широкие плечи Богдана, Старой заглянул в его веселые, добрые глаза: – Ну, пойдем на море? – Пойдем! Они уселись, и Старой сказал: [Азов - any2fbimgloader10.jpeg] – Ведь много на Руси настроено ладей, карбасов, бусов, а плавать негде. А было время – дружины Игоря, Олега, Святослава к Царьграду путь держали, чтобы собрать все племена славянские в один народ и государство сильное. За те походы и за дела те славные признали греки силу русскую и море Черное назвали морем Русским. Богдан был удивлен: – Того не знал… Мне ведомо лишь, что Сагайдачный ходил на челнах в Царьград, Кафу и Трапезонд. Немало бусов он потопил, немалое число голов турецких своей саблей вострой сбрил. Да только кончил Сагайдачный плохо: шляхтичам стал помогать и на Москву полез. – Да, Сагайдачного князь Пожарский славно покарал за службу ляхам – наголову разбил под Серпуховом… Помолчав немного, Богдан промолвил решительно: – Поезжай, Старой, на Дон. Скажи казакам: «Богдан пойдет на море». Пойдем казаковать в Царьград! Нехай султан живе, як пес, а сгине, як собака! Нехай не задирае казаков. Саблю мою целуй. Давай свою! – И Хмельниченко поцеловал саблю Старого в знак дружбы и казачьей верности. – Езжай! Сядем мы на струги, на чай­ки, выйдем на Днепр, поближе к Казикерменю, тогда пришлю на Дон гонца. Беседа в Чигирине закончилась скоро. Богдан угостил донских гостей сытным обедом, сел на коня и проводил их до главной дороги. ГЛАВА ДЕВЯТАЯ Поговорив со старшинами, Богдан Хмельниченко вышел из куреня и молодцевато сел в седло. Он сдвинул набок шапку с красным верхом. Поверх кафтана на тонком золотистом ремне висела сабля. Орлиным взором глядел Богдан на днепровский берег, где теснились голые казацкие тела, сдвигая в воду легкие лодки-чайки. На буланом коне, рядом с Богданом, ехал кошевой атаман Иван Сирко, плечистый, осанистый, молодцеватый запорожец. Богдан наскоро выбил о луку седла нагар из люльки, сунул ее в карман широких штанов и натянул уздечку. Солнце нещадно жгло. Под копытами коней хрустела пожелтевшая трава, выжженная солнцем. Вверху парили орлы и ястребы. Где-то невдалеке кричали встревоженные перепела. За Чертомлыкским рукавом все низовое войско строило запорожскую флотилию. Войсковые пушки, которые закрывали вход в Запорожье со всех сторон, особенно с крымской стороны, казаки наскоро огораживали высокими плетнями, а плетни обмазывали липкой глиной. Богдан и Сирко прискакали к берегу, остановились, поздоровались с казаками. Весь кремнистый берег Днепра был покрыт выдолбленными дубами, байдарами огромных размеров, легкими остроносыми вертлявыми чайками. Но больше всего на берегу было навалено походных чаек. Выволоченные из воды и опрокинутые вверх дном на глину и песок, они сушились на солнце, их конопатили кострицей, смолили дымящейся смолой. Черный дым кружился над Днепром, поднимался вверх и медленно полз на юг. Запах кипящей смолы стоял всюду. И всюду под чугунными казанами костры чадили. Полуголые казаки, сидя на корточках, подкладывали в огонь сухую стерню и корявые поленья. Весь многолюдный берег Днепра шумел и двигался. Когда запорожские черкасы увидели Богдана, они начали, радостно кидать вверх свои шапки. – Гей! Доброго здоровья, хлопци! – весело крикнул Богдан. – Теперь я бачу: то вы своими квачами да смоляным дымом солнце закрыли. Замисто дня вы ночь зробылы! – Нам турка треба бить! – откликнулся казак, поднявший квач. – Упарились мы, латая дирци чаек. Ой, батько, жарко! – Бачу, бачу, хлопци! – Скорийше б нас, Богдан, кидав в море сине! Смолы уже черт мае: човны ничим залиплять. Ой, стругов стало! – Добре осмолили струги. Спускайте на воду! – приказал Богдан. – Э-гей! – загорланил казак. – Бросай квачи! Богдан сказав: кидайте струги в воду! Э-гей! Човны вси – на воду! – И, бросив жирный квач на землю, казак побежал вприпрыжку по берегу. – Э-гей! Лупи колотней войско­вому довбышу! [34] Толкни-ка в десятое ребро Ваську Сокоря – вин задае храпака там, за мажарой. В трубу хай грае: Богдан велел! Богдан смеялся, сидя на коне. А тут другой казак как заорет: – Эй! Йшов да йшов – без чобит и пидошов! – И пустился вприсядку, приговаривая: – Ни сюды Микита, ни туды Микита! Поплыве Микита туркам морду биты! – Перевернулся через голову и побежал к круче. В Днепр кинулся – помыться. – Ратуйте, хлопци, – закричали запорожцы, – казак втоп! – Да наш Микитка так не втопне – он як рыба! – Ха-ха-ха! – раздался дружный смех. – Микита вынырнул! Вместе с атаманом Сирко Богдан объехал весь берег Днепра, осмотрел, пересчитал походные чайки – и остался вполне доволен. На берегу стучали топоры, взвизгивали пилы, падали на землю тяжелые брусья для новых чаек. За бугром ударили в войсковой сигнал и голосисто затрубили в походную трубу. – Пришла наконец пора, – сказал Богдан, – запа­лить берега вражьи, отплатить за поругание христианского воинства и счастливо возвернуться в Сечь до коша! Задумал крепкую думу Богдан давно, еще когда был в турецкой неволе, а осуществить ее довелось только теперь. На реке плавно покачивались только что столкнутые на воду чайки и струги. Казаки укладывали в них пожитки и все, что было надобно в походе. Потом они кинулись к воде, помылись, принарядились по-походному: надели старые штаны и чистые белые, то­же старые сорочки; пошли к кошу справить прощальный обед. Кошевые и куренные кухари разливали в миски дымящуюся пищу, дали на брата по чарке жгучей горилки, пододвинули кулеши с салом, юшку из рыбы, борщи, заправленные салом. Тысячи мисок дымились на земле. Четыре тысячи отборных казаков, идущих в поход, ели отдельно от тех двенадцати тысяч казаков, которые должны были остаться и стеречь земли украинские и курени казачьи от татарских и турецких набегов. Часть войска была на промыслах: дрова возили, на зверя охотились. На огромных противнях жарились, в дорогу баранина, воловье мясо; досушивалась рыба, поджаривалось просо. Богдан сидел в кругу сечевиков и старшин. Начинал еду Богдан, а за ним, по одному, все остальные, с востока на запад, как ходит солнце. Богдан сосредоточенно присматривался к войску. Под каменистым берегом шумел неугомонный Днепр. Стесненная вода кипела, рвалась на волю и падала с ревом на острые пороги. Широкий Днепр на порогах так шумел, что из-за его страшного рева не слышно было топота коней скакавших от Богдана гонцов: то сам Днепр свирепый звал казаков в поход. Богдан поднялся. Поднялись все старшины, казаки. Усы вытерли, на небо глянули, перекрестились. Богдан сказал: – В беду казаков не давайте! Все хором рявкнули: – Ни, беда нас минуе! – Хранить все в тайне! – В тайне хранить! – вскричали все. – В поход вина не брать! – В поход вина не брать!.. – дружно откликнулись. – До берега! Забрали казаки нужные пожитки, взяли свинец и порох, ружья снесли и сами полезли в качающиеся челны. Все уселись, весла кверху подняли. Богдан стоял один на берегу перед провожающими сечевиками. Шапку снял, стал на колени, поцеловал землю украинскую, с казаками простился, сказал им слово доб­рое и, повернувшись, медленно пошел к своему стругу. Взошел Богдан на крайний струг с шапкой в руках, поставил ногу на корму. На его легком струге трепыхались ленты. – Весла на воду! – скомандовал он. Где-то сзади послышался голос Ивана Сирко, повторивший: – Весла, хлопци, на воду! Уключины стругов разом звякнули, весла упали и поднялись. Опытные гребцы, равняя строй, стали придерживаться фарватера. Сотни челнов, по сорок человек в каждом, направились к турецкой крепости Казикермень. Надо было пройти посты, прорваться к морю, соединиться там с Иваном Каторжным и Алексеем Старым и вместе двинуться на Царьград. Далеко за Чигирином, по берегам Днепра гнулись столетние яворы и вербы, белели хатки-мазанки… На челнах золотились верхи казачьих шапок, белели вздувшиеся рубашки и чернели широкие шаровары. Голубели и зеленели, полыхали огнем ленты-вылеты. Они реяли в воздухе, как крылья встревоженных птиц. На чайке Богдана Хмельниченко на высоком древке ярко синело походное знамя. На знамени том скакал на лихом коне запорожский удалый казак с саблей: Куды схоче, туды и скаче. Никто за ным не заплаче. След беспокойного атамана Сагайдачного еще не изгладился в холодной днепровской и черноморской воде. Со времен его славных, разудалых походов и Хотинской войны, где начал казаковать сам теперешний батько низовых казаков, надежный сечевик Богдан Хмельниченко, прошло не так уж много лет. На передовых чайках запорожцы дружно запели. Казикермень был еще далеко, и песни петь можно было. Ой, плывы, плывы, мий човн, — Далече дорога! Полюбуйсь, моя дивчина, Як плыве Серега! Эх, турецкая неволя – Казака шукае воля, Казаку молодку жаль: Раздобудэ вин в походи Шелком вышитую шаль! Песни пели то грустные, то веселые. Ветер подсвистывал, а под осмоленными днищами стругов вода стонала и ревела. Богдан Хмельниченко долго стоял на корме, окидывал спокойным орлиным взором берега и с шумом набегающие гривастые волны. Его обдавало водяной пылью, трепало ветром волосы, длинную шерсть на серой шапке. Челнок нырял, скользил, крутился и оставлял сзади белесую пенистую, словно живую, стежку. Вот так же плыл – совсем недавно – Петрусь Сагайдачный. Стоял он на корме, выкрикивал: «Эй, хлопцы, какая ныне есть вера бусурманская?» – «Турецкая, батьку!» – в ответ ему кричали казаки. «А неволя какая, детки?» – «Турецкая неволя, батьку!» – «А кто ж, детки мои, в турецкой неволе?» – «Да казак ж, батьку, да наши ж кращи дивчата!» – «Добре, хлопцы! – кричал еще казакам Петрусь Сагайдачный. – На то и чайки свои мы повырубали из дубов, шоб вызволить казаков да наших дивчат кращих з турецкой неволи!.. Спивайте, хлопцы! Гребите веселее, Царь-город, близко!» Богдан хорошо помнил крепкие слова старого Сагайдачного и плыл той знакомой ему дорогой в распроклятую туретчину, где сам изведал злой неволи, томясь в тюрьмах, где сгинули кости и слава его батьки, Михаила Хмельниченки. Он хорошо помнил, как Петрусь Сагайдачный вызволил его из турецкой неволи в городе Синопе. Петрусь вернул Богдана на Украину. Теперь Бог­дан вел запорожских черкасов на море – куда они хотели. Народ дал власть ему над собою. Он же и заберет у него ту власть, которую дал, если Богдан покажет себя недостойным, киями [35] забьет его до смерти, или в Днепре утопит, или кинет в ревущее синее море. А если Богдан вернется со славой из черноморских походов, пожалует своего вождя гетманской булавой! Он думал о гетманской булаве и о своем народе, которому желал счастья и славы. Он думал о боярах, которые сторонились народа, о шляхте, которую пора «кинуть до горы пузом», и о всей своей сиротливой матери Украине. Она ж «сховала» гетмана Сагайдачного в Киеве. День тогда был пасмурный. И ветер гнал по небу серые тучи. Они неслись быстро над Запорожьем, Крымом и Черным морем и разносили весть о смерти того, кто заставлял трепетать турецкого султана и крымского хана. Вода бурлила за кормой, пенилась. Песни давно затихли. Богдан стоял и думал: «Усилится туретчина, и лихо будет Украине. Лихо Москве будет. Лихо придет на Дон и в Астрахань». вернуться 34 Войсковой довбыш – войсковая звонница; здесь: «давай сигнал». вернуться 35 Кий – палка. Плывут челны, качаются, ныряют по волнам. А плыть еще далеко. Повысыпали звезды на небе, одна другой светлее. В челнах затихло. Собачий лай послышался с турецкого берега, пение петухов. Весла спущены на воду. Богдан прислушался: мулла кричал на минарете. Луна повисла справа. То был Казикермень. У стен неприступного, как полагали турки, Казикерменя и у Соколиного замка, от которого и тянулись через Днепр железные цепи, Богдан Хмельничеико потерял шесть легких чаек с двумя сотнями казаков. Две чайки были разбиты пудовыми каменными ядрами, две другие перевернулись в быстром потоке возле лиманов и еще две загорелись возле стен казикерменьской крепости, у самой пристани. От этих чаек зажглась и сгорела дотла пристань. Храброе запорожское войско осадило крепость, взорвало крайние сторожевые башни, пробилось к лиманам и, достигнув городка Арслан-Ордека, вступило с турками в бой. Одержав победу над турками, Богдан вышел в Егорлыкский залив, оставив позади дымящуюся крепость и догорающие на воде турецкие суда. ГЛАВА ДЕСЯТАЯ Получив на Дону весточку от Богдана, что он выступил к Казикерменю с четырьмя тысячами отборного войска, донцы стали торопиться. С верхних и нижних земельных юртов казаки потащили на Дон свои струги, чайки и легкие, как скорлупа, дощаники. Весь Дон покрылся походными суденышками. Походный атаман Иван Каторжный стоял на берегу, покручивая усы. Принарядился он настоящим султаном: чалма белая, а на чалме поблескивает перламутром полумесяц. Штаны широкие – турецкие; ремень широкий украшен блестящими каменьями. Сабля на поясе кривая. Рубаха красная – персидских тканей. Белый халат, сандалии красные. Под левым ухом сверкает полумесяцем золотая серьга. Высокий, стройный атаман стоял в кругу других, по его левую руку – Михаил Татаринов. Он нарядился совсем Джан-бек Гиреем: татарский золотой халат, татарский малахай, татарские штаны, татарские сапоги, в руках плетка. Из-под халата свисает сабля. Глаза раскосые у Михаила, брови мохнатые, срослись скулы большие и лоб крутой – ни дать ни взять татарин! С правой руки Ивана Каторжного стоял задумчивый атаман Старой. – Тебе, – сказал Старой Татаринову, – счастье пытать в Крыму. Пойдешь к Молочным Водам, а там, видно, махнешь в Бахчисарай. Что делать там, ты ведаешь. Татаринов ответил: – Ведаю: отобрать полоняников в Чуфут-кале, погромить все балаклейские места, спалить Карасубазар, дойти до Крыма Старого и, пройдя горы, всем войском нагрянуть на дворцы Джан-бек Гирея. – А тебе, Иван, – по-дружески сказал Старой, – вести все войско на Царьград. Пойдем назад – Кафу турецкую потревожим. Но про то еще с Богданом потолкуем. Кафа – знатный город! – Дело!.. А главное – Азов бы миновать, – ответил Каторжный. Турки воздвигали в Кафе роскошные дворцы, богатые мечети с минаретами, просторные мраморные бани. И стала греческая Кафа называться: Крым-Стамбул, Кучук-Стамбул, то есть Малым Стамбулом. – Кучук-Стамбул погромим непременно, – сказал Старой. – Там добудем много оружия и наших людей вызволим. Наших людей немало и в Крым-Стамбуле. – Дело! Мы досягнем Стамбула малого, а ты, Иван, громи Стамбул большой! – смеясь, ответил атаман Татаринов. Сзади атаманов стояли: Левка Карпов, Афонька Бо­рода, яицкий есаул Иван Поленов, есаул Федор Порошин, Епифан Радилов, дьяк Григорий Нечаев и старик седоусый Михаил Черкашенин. Черкашенин, прикрыв ладонями острые глаза, глядел на солнце. Это был могучий дед! Видал он много на своем веку, в морщинах все лицо, а кровь казачья еще кипит. Черкашенин был грозой турок. Брал дань с турецкого паши, ходил на море и знал пути по звездам. Донское войско слушалось его во всем. Первая грамота царя Ива­на Грозного пришла ему. – И теперь надежда войска на тебя, – обратился к нему Старой. – Ты поведешь, старик, по звездам наше войско. Усеянный стругами Дон готовился поднять двенадцать тысяч войска. Внизу, на стругах запели в честь славного казака: Ой ты, батюшка, ты донской атаманушка, Миша, сын Черкашенина! Как у нас было на море: Не черным зачернелося, не белым забелелося, — Зачернелись на море турецкие корабли, Забелелись на море белые паруса… Как возговорит Миша, сын Черкашенина: «Ой вы, братцы казаченьки! Садитеся вы в легкие лодочки, Берите вы бабаечки дубовые, Догоняйте вы корабли турецкие, Вы снимайте с турок головы бритые, Забирайте у них злато, серебро, Забирайте ж вы и невольников – Возвертайте их на святую Русь!» Черкашенин опустил руку, расправил седую бороду и стал наставлять казаков: – Вы, детки мои, ружья рассолом облейте, чтоб они не блестели на солнышке и глаз турецкий раньше времени не замечал их. – Ружьишки не блестят, – ответил походный атаман Иван Каторжный. – И ножны пусть не блестят. – И сабли не блестят. – Одежду, детки мои, надевайте самую худшую, чтоб турки не зарились на нее и зипунов наших не стали грабить… – А хуже и нельзя, – сказал Старой. – Оделись всяк по-всякому: кто – в зипунишку-рвань, кто – под султана, а Миша – под татарина; тот турком стал, тот персиянином; кто греком, кто булгарином. Дед Черкашенин, прищурив глаз, сказал: – Отплыть бы к вечеру. Благослови, господь! Велика, Ванька, всем казакам садиться в струги. Азов к утру оставим за спиной. Продраться бы нам через цепи… Суда обвили пучками тростника: тростник – защита при ружейной пальбе, из-за него шаткость малая, когда пойдет волна. Положили мачты короткие да паруса: при попутном ветре пригодятся. На каждой лодке – сорок весел; а лодок – сотни три! Таких походов еще не бывало. – Гляди, дидусь! Не побили б нас под крепостью. Мудрость твоя нам дорога и надобна! – произнес Старой. – Не бойсь, сынок! – сказал дед. – Азов минуем, а в море – дома! …Острые в носу и в корне, с двумя рулями да с за­гребными веслами, быстрые лодки сновали по Дону возле Черкасска. Заждались все приказа атаманского. Бочонки с водой, просо, рыбу, мясо и сухари – всё положили. Вынесли икону Николая-чудотворца. Прощальный ковш вина и меду выпили и огляделись. Войска – великая ватага! Все – старые да малые, которые оставались на Дону стеречь добро и юрты, – пришли на берег. Осип Петров поднес ковш прощальный Старому, затем Ивану Каторжному, Михаилу Татаринову да деду Черкашенину. «Дорожку сгладил» и пожелал добычи на море. Еще поднес. Дед отказался пить – и атаманы не стали больше пить. – Пора трогаться! – сказал дед Черкашенин. – Ну, в добрый час! В добрый путь! – закричали старики. Белый бунчук водрузили на струге Каторжного. «Хвост бобылев» держал Старой. Пернач и булаву оставили Науму Васильеву в Черкасске. Расселись по местам, за весла взялись, притихли. – Весла – до горы! – скомандовал походный с кручи. Лес вырос на воде. – Прощай, Татаринов! – сказал Старой. – Даст бог, мы свидимся! – Обнялись. – Прощай, дидусь! Прощайте, все! – Поберегите свои головы, – сказал Татаринову походный атаман Иван Каторжный. – Привезите на Дон башку Джан-бек Гирея. – Ладно! – ответил Мишка. – А ты доставь на Дон султана голову. Старой нагнулся, сказал Татаринову тихо: – Будь мне другом по гроб: добудь Фатьму. Татаринов ответил: – Жива – добуду… Вызволю из неволи и Варвару. – Э-гей! Казаки! Весла на во-о-ду! – пронесся над челнами густой голос Ивана Каторжного. – Весла на во-о-ду! Седоволосого деда Михаила Черкашенина повели в атаманский струг под руки. Вели его дети, старики, казаки славные и бывалые. Он шел медленно и все поглядывал на небо. – Греби живее! – приказал дед. – Гей, песни пойте! Аль забыли старину?! – Ты прости, ты прощай, наш тихий Дон Иванович! — запели в стругах и поплыли, махая шапками провожавшим. Татаринов сел на коня. Предводимая им отборная ва­тага в пятьсот казаков рванулась берегом, направляясь к Крыму. ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ Походный атаман сидел на крайнем струге, дед Черкашенин – рядом, напротив – атаман Старой, позади – казаки. Дед примечает звезды… Грызет сухарь да рыбу… Журчит, плескается вода. – Ты, Ванька, доглядывай за войском, – сказал старик. – Пускай не разбредаются. До кучи войско сбей. А как прибьемся к Сергиевскому городку – посушим весла. – Ладно! – ответил атаман. – Я сам смекаю, что нам в один рукав реки не влезть всем. Почнут стрелять все башни наугольные да другие – всех перебьют. – А ты пошли в один рукав полвойска, в другой рукав полвойска – ладно будет. Поднялся атаман Каторжный, по стругам передал: – По правому рукаву Дона сам пойду с полвойском! По левому – Старой. Чтоб тихо было! Султану, знать, донесли лазутчики, что войско с Дона тронулось. Дед Черкашенин сказал: – В Азове-крепости будет за десять тысяч войска! Да сердистаны-цепи на три ряда висят, от берега до бе­рега. – Турки почнут стрелять с великим жаром, – предупреждал Старой. – Бить будут с Лютика – там тридцать пушек. Да с Лисьего – всех сорок пушек. Осадных пушек много… Ядра двухпудовые. – Как будут бить картечью, – сказал дед, – челны перевернут. – А мы обманем турок! – уверенно сказал походный атаман. – Обманем? Держи-поглядывай! Обманем! Всего в крепости за двести пушек – больших, середних и малых, да старых девяносто пушек! Вот и считай. Да гляди, куда ядро летит. В струг ударит – хлебнешь водицы… В Казикермене пушек меньше. – И там хватает. Проскочит ли Богдан? – нахмурился Старой. – Да тот проскочит. Гуляй, казак, за здорово, как хочешь! – А звезд, кажись, не будет ночью, – заявил дед. – Дождя, пожалуй, нагонит ветер. То нам на выгоду… Когда струги в темноте подплыли к Сергиевскому городку, неожиданно сверкнула молния. Закрапал мелкий дождик. – Ну что, не угадал я?.. – сказал, улыбаясь, дед. И вслед за тем грянул гром. – Захлещет шибко. Но нам-то сподручней: туча грозы не любит. Нехай грозуют молнии! Гроза ударила, загрохотала, стегала кнутами огненными по небу. Полил такой ливень, какого отродясь не видали казаки. Прорвало небо: вода хлынула оттуда потопом. Все струги сбились вокруг атаманского, закаруселили, тыкались носами о борты. Трещат борты да весла о весла стучат. Потом все лодки ткнулись в берег. – Суши весла! – пронесся протяжно голос атамана. – Жди моего приказа! Зовите атамана Сергиевского городка Косого – к нему есть дело! Атаман открыл сундук, вытащил из него каравай хле­ба и жареное мясо. Покуда казаки под потоками дождя, накрывшись рядном, подкреплялись пищей, явился сергиевский атаман. – Ты звал меня? – спросил он горделиво. – Звал! – сказал круто походный атаман. – А для какого дела? – Прикуси язык, скажу. Дубы повырубал? – Дубы повырубал, – ответил тот. – Куда их столько? – А много ли? – Дубраву перевел! Дубов за триста! – Не мало ли? – Более того не мог. Без рук остались казаки. Рубили да тянули к берегу. – Гляди, и хватит. Дубы толкайте в воду! Да пожи­вее! – Да что ты! Мне казаков не приневолить. Эко льет! Зари б дождаться. – А до зари? – Не можно, атаман! – Кидай дубы! – грозно поднялся Каторжный, блеснув саблей. – Дубы за час – и в воду! Слыхал? – Слыхал, – сказал покорно Иван Косой и скрылся в темноте. Дед кашлянул. Он продрог в сорочке мокрой. – «Кидай дубы», – насмешливо буркнул он. – А главного и не сказал Косому. Запальчив был гораздо. – Да что? – спросил Каторжный, не понимая слов старика. – Да то: дубы поплывут – и пользы нам не будет никакой! Почто ж ты не сказал ему, чтоб те дубы перевя­зать в плоты? – Сто чертей мне в глотку! Позабыл! Дуб-ббы пе-ре-ввя-за-атъ! – зычно закричал Каторжный вдогонку Косому; выскочил в темноту на берег. – Дуб-ббы пер-рре-вяза-ать! Плоты сбивать! Озаряемые молниями человеческие фигуры на берегу то пригибались, то выпрямлялись, то, наклонившись, бросали с плеч тяжелые дубы в Дон-реку. – Вяжи! – кричал Косой. – Вяжи! Походный атаман сидел уже в струге и нетерпеливо ждал, когда все дубы будут свалены в воду. На берегу ругались недовольные казаки: – Выходит, стало быть, задумал Каторжный – ты копай себе могилу! – Оно и ведомо: дадут первач, он шапки не ломает, а душу нам вывернет. – Добро, уйдем! Дубы оставим. – Изменники, – переругивались другие. – Ужели бросите? – А нам едино смерть! Уйдем! Дед сказал решительно: – Ты слышишь, атаман? Сергиевцы уйдут – дубов в воде не будет! – Слышу, дидусь. Куда они пойдут? Зря голову кладут на плаху. – Поганый сок в табун-траве. Ведают ли они, что поруху делу нашему чинят? – сказал Старой. – А я сорную табун-траву посеку своей саблей, – сказал Каторжный и крикнул: – Гей, вы, подь сюда! На берегу послышалось: – Иди, Митяй! – Сам иди! – Иди, Трофим! – Иди, Андрей! Тогда походный закричал: – Идите, идите все: и Митяй, и Трофим, и Андрей! Пришли. Стали перед стругом. – Дубы валять охоты нету? – Нету, – ответили все трое. – Кидайте шапки в грязь! Упали шапки. – Скидайте рубахи! Сбросили. – Теперь табун-травы не будет! Кто ж среди вас зачинщик? – сказал грозно Каторжный. – Митяй! Каторжный молниеносно смахнул ему голову острой саблей… – Эй, вы! – приказал он казакам, сидевшим в струге. – Табун-траву кидайте в воду. Изменникам одна дорога! Тело сбросили в Дон, а голову на берегу положили. – Чтоб неповадно было рушить дело! Дубы валите скоро!.. После этого дубы свалили в воду быстро. Походный атаман спросил: – Плоты связали? Любо! На левый плот пусть сядет Карпов. На правый – Афоня Борода. Пускай плывут. Коль свистну – распускай дубы поодиночке. Пересадили казаков на те плоты, и тронулись дубы вниз по Дону, к турецкой крепости. А молнии по-прежнему сверкают. Вода клокочет. Поплыли струги вслед за дубами. – Коли убьют меня, – сказал атаман Каторжный, – ты станешь на мое место, Старой. Пойду я к крайнему бастиону. Тот бастион – сильнейший. Назад дороги нет! – А меня убьют, кто поведет ватагу? – спросил Старой. – Михайло Черкашенин! – ответил атаман, не задумываясь. Дед слушал; откашлявшись, сказал: – Все живы будем. А доведется помирать – помрем сынами Дона. Атаманский струг скользнул между другими стругами, выскочил вперед и поплыл перед плотами… Дождь хлес­тал немилосердно. Сверкали молнии на небе… Ваньку Поленова трясло как в лихорадке. «Эх, и угораздило же! – думал он. – Москва далеко, царь высоко. Сгинешь тут, а кто узнает? Ох, ноченька, не приведи господь!» Блеснула ярче молния. Дед, крестясь, сказал: – Речка Койсуга позади, а впереди Азов! Держись крепче! Дон раздвоился. Открылись рукава. Мечети показались над водой, четыре крепостные башни. Дальше каланчи поднялись из темноты: – Ну, почалось! Приречная стена четырехгранными камнями легла по берегу. В стене – бойницы черные. Дальше осветился вал высокий. За валом – главная стена: три длинных лестницы свяжи – и все же не взберешься. Чернота-темень, словно в пропасть плывут челны с притихшими казаками. Струги приникли к берегу. Походный атаман свистнул… Молния сверкала над Азовом. На небе клубились сизо-черные облака. А на земле и на камнях турецкой крепости будто золото рассыпано. На Каланчинском острове горел большой костер. Там были главные склады. На стенах мелькали красные фески. Каторжный приказал: – Руби дубки! По одному спускайте вниз, на цепи и больверки! Поплыли, качаясь, один за другим дубы вниз, к цепям. Прошло немного времени, услышали: цепь заскрежетала и зазвенела. – Аллах! – послышались испуганные возгласы со стен Азова. По серым стенам турки побежали к бойницам. Возле пушек забегали с горящими фитилями. Еще дубок ударился. Звенит. Рванула пушка крепостная. Огнем всклубилось возле пушки и полетело к цепям ядро. Двенадцать пушек изрыгнули каменные ядра. Шипя, они упали в воду возле больверков. Дубки опять поплыли к крепости. Ударились о цепи, и те опять заскрежетали и зазвенели… Сорок пушек со стен Азова громыхнули сразу. Поднялась пальба из ружей. А дубки плывут, клюют. Цепи звенят, звенят. Поднялся страшный переполох в крепости. Каторжный стоит с Алешкой в струге. – Пускай дубки! – кричит он. – Руби бечеву! Тряслись все бастионы от стрельбы. Шипели ядра. Дед сидел молча и поглаживал бороду… А дождь все лил. Остров Лютик дрожал, а Лисий островок кипел в огне орудий. Сожгли дубы порох турецкий и турецкое терпенье. Когда пушки замолчали и ружья стихли, походный атаман сказал: – Старой, веди теперь полвойска влево. А я пойду с полвойском вправо. Обманом взяли турок! Минуем крепость, а там соединимся. Теперь беды не будет. И триста стругов тронулись. Переволокли их казаки через тяжелые цепи и – назло туркам – поплыли у самых стен Азова-крепости. Азовский паша понадеялся на свои сторожевые суда и дозорных, выставленных перед крепостью, но дозорные были схвачены и суда уничтожены. Турки стреляли уже вяло. Когда миновали крепость, дед, оглянувшись, сказал: – Бывал там Митридат, сидит в ней Амурат, а крепость будет нашей! То, братцы, вотчина князей Мстислава да Владимира! Гляди, Азов горит! Молнии, скрестившись, сверкали над Азовом. ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ Холодная ясная зорька встретила донскую флотилию в море – за Азовом. Продрогшие казаки гребли дружно и ждали теплого солнца, чтобы согреться и обсушиться после ливня. Дед Черкашенин не заметил, как вдруг вырос перед ним остров. – Кажись, Бирючий остров, – сказал он. – Греби-ка навкось, к Федотовой косе. Верст на семь в сторону хватили. – А ты доглядай зорче, – угрюмо отозвался Иван Каторжный, лежа ничком на мокрых досках-горбылях. – Там где-то, за Бирючим, блуждает Старой. Соединиться бы пора. – Я доглядел уже, – заявил дед. – Старой скользнул за Безымянный. Слышь, веслами торкают воду? Кричи ему, пускай он завернет к тебе… – Э-гей! Старой, Алеша! – поднявшись, стал кричать Каторжный. – Плыви сюда! Минуй Бирючий! Греби к Федотовой косе. И, как эхо, прозвучало вдалеке: – Э-гей! Гребу к Федотовой! В полумгле показались струги с полвойском Старого; пришвартовались к заросшей камышами Федотовой косе. Соединилось войско. Покурили, пресной воды попили, погрызли сухарей и рыбы сушеной, и вскоре все войско тронулось в дальний путь – в Черное море, на соединение с Богданом Хмельниченко. Большое яркое солнце поднялось над водой. Пар с одежонок пошел, сохнуть стали. Над стругами носились крикливые чайки, прожорливые и зоркие. Сколько видит глаз, кругом вода. Зеленые волны тихо плещутся о бор­та стругов. Клонятся головы и шапки казацкие: сон одолевает. Старой медленно засыпает, а солнышко уже печет. Походный атаман с воспаленными глазами сидя дремлет. Ста­рик Черкашенин глядит на рябь морскую, подставив спину солнцу. Дремлют казаки: тепло. Рубахи высохли и зипуны: жизнь пошла другая – далекая, морская! Походный атаман, очнувшись от дремоты, окинул войско быстрыми глазами, повеселел и крикнул: – Эй, вы! Орлы степные, казаки мои донские, носы не вешать! Чуете? Песни пойте! Толкните Левку Карпова. Запел звонкоголосо Левка Карпов: Эх, небо синее и море синее, — Край света не видать. В Царьграде очи свои вымоем, — За морем синим есть Царьград! Волна качает, челны ныряют, На Дон ввернемся мы опять. Войско подхватило знакомую песню. Все точно помолодели, повеселели, похрабрели! Эх, русская земля! Без моря ей и быть нельзя. Вольготно в море! Когда струги с войском прошли уже в Черное море, дед притих, присмирел. Кряхтеть стал, ежиться, глядеть на воду и на дебо; а небо хмурело, и тучи над головой собирались. – Э-э! Братцы, худо! – сказал тревожно. – Следом звери морские по воде рыскать почали… Видать, пройдет буря большая. – Кончайте песню! – крикнул походный атаман. – По морю зыбь пойдет. Метните струги все поодаль! Подул сильный, порывистый ветер. Волны набухли и посинели. Вздулось море, стало приподымать струги и кидать их, как щепки. Струги отплывали подальше один от другого. Тряхнув серьгой, Каторжный поднялся и стоя наблюдал за порхающими челнами. Черное море кругом кипит, остервенело мечется. Старой тоже поднялся, глядит. Вдруг видит он: струг один подкинуло, ударило о другой, перевернуло. Поплыли щепки, а казаков – как не было. – Держите весла крепче! – кричал Каторжный, сам становясь грознее тучи. – Спасайте порох! А за высокими грядами волн кричали, надрываясь, казаки: – Ой! Браточки! Спасите! Потопаем… Швыряет струги в пьяном море; перепуталось все на свете! Где шапки плавают, где щепы прыгают, где бьет бревно… Грозно глядит атаман Старой. Повернувшись, кричит: – Кто грешен, братцы, сказывай! Кто брал вино в до­рогу, сказывай! Ну, сказывай, кто нагрешил поболе всех! – Я грешен, атаман! – барахтаясь и захлебываясь в волне, кричал казак. – Подобрать! – командовал Старой. – Тяните в струг. Схватили за руки, за зипунишко мокрый. Казак сорвался. Снова схватили – за волосы, вытянули. – Яицкий есаул! – узнал походный атаман и, озлобясь, добавил: – Допросить Поленова! – В чем грешен? – спросил Старой. – А грешен в том, – сказал Поленов, рыгнув водой соленой, – доносы я писал. – Кому ты, мокрый пес, строчил доносы? – Царю писал. А был в неволе – служил персидскому царю… – Вот он, изменник! Доносы ложные писал… – Ой, ну, лазутчик, братцы! Пригрел змею Старой! Старой в бешенстве кричал: – Говори, собака, и бога не гневи! – занес кулак над головой Поленова. – Предал меня, весь Дон! – Пом-милуй, атаман! – Еще в чем грешен? – Ой, братцы вы мои, служил я королю, когда ходил к полякам с Филаретом! – Ну, море! Принимай изменника! – схватил Старой Поленова. Свирепый, весь красный, натужился, поднял над головой и бросил в море. Не стихло море ненасытное. Оно поглотило уже не один струг. Казаки тонут, барахтаются, взывают о помощи. Девятая волна пошла. Все вскрикнули и застыли, поднявши весла кверху. Девятая волна встала повыше стен азовских и выше стен царьградских, ревет, бежит и настигает. – Ну, казаки! – сказал Каторжный. – Не стихнет волна – снова ищите грешника. …Вскоре ночь пришла, и буря стихла. – Считайте струги! – скомандовал атаман… Недосчитались десяти больших стругов и трех сотен казаков. Есаул Поленов, уцепившись за доску, каким-то чудом спасся. Меж тем старик искал Чапигу [36]. Мамаева дорога [37] легла над головами. Сверкали мутно звезды. Казаки храпят на стругах: укачало. Походный курит трубку, ждет Богдана. Струги крутятся на месте. А Богдана все нет. Не сгинул же он в Казикермене? Не потонул же? Не обманул же: ведь саблю целовал Алешину! Взошла луна. Спиной легла к востоку, а рожками на запад. Переделила море надвое дорогой из серебра. Дед все смотрит на звезды. Глаза его слезятся. Где же Богдан? Не тухнет трубка атаманская. вернуться 36 Чапига – созвездие Большой Медведицы. вернуться 37 Мамаева Дорога – Млечный Путь. – Куда ж ты нас завел? – спросил тихо деда походный. Черкашенин ответил: – Завел туда, куда велел ты. Ошибки я не дал. – Куда ж Чапига делась? – Чапига тут, над головой. – Завел ты нас незнаемо куда, и бесперечь мы топ­чемся. Черкашенин обиделся: – Сиди да жди. Храпи, что ли, а нет – кури. Прождали запорожцев долго. Море совсем затихло; едва качает струги. Прохлада смежает веки, сон так и клонит голову. Ночь прошла, и звезды все померкли, а дед сидел и молча ждал. Весь день просидел, не сомкнув глаз. Настала снова ночь. Но звезд на небе не было, легли туманы низкие. Сгущаются туманы, а стругов не видать. Походный сказал, что поведет ватагу сам, без Богдана. Но дед возразил: – Не поведешь! Ты – атаман над войском. Я – атаман над небом. Богдан должен прийти! Настала третья ночь, а Хмельниченки все не было, И казаки уже роптать начали. Поднялся гневный Каторжный. Не выдержал, сжал кулаки пудовые, сказал: – Доколе будем ждать? Веди в Царьград! Эх, звездочет! – Коль срубишь голову – пойдешь в Царьград, – ответил старик. – Не срубишь головы моей седой – ждать будешь… Знай, море не забава. Легко загинуть в море. И слава в море трудная. Отец твой был крепче тебя. Он море знал не так, как ты. Волна опять взыграла. Море зашумело. Походный сми­рился, снова ждать стал. Чалма его блестит, серьга качается и трубочка пыхтит-пыхтит. Тут кто-то крикнул: – Весла! Огонь на чайке! То был огонь Богдана. Плеснулись весла хлестко. Приблизились и стихли. Поднялся Каторжный. Серьгой своей сверкает. Два струга сошлись и будто поздоровались. Богдан приветствовал Каторжного: – Здравствуй, брат! Куды сердце мое лежить, туды око мое бежить. Ни берега, ни сна, а вже найшов тебя я ныне! Иван ответил: – Здорово, брат! И войско крикнуло, кидая кверху шапки: – Днепру да Дону слава!.. Увидел старый Черкашенин, прислушался, просиял. Упал на дно струга – и сразу уснул. Его качали синие волны, а море песни пело приветные… ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ Донская степь дышала полной грудью. Безветренно и тихо. Сплошное море цветущих трав и серебрящихся султанов ковыля. Куда ни взглянешь – все степь да степь. Там таволга, там сочные трилистники, пырей-трава, табун-трава. Степные травы – буйные. Не заглушить их колесами телег, не затоптать копытами коней. Полынь-трава, колючий катран, сергунька белая, осинка голубая, песчанка бледно-желтая, колючая муравка-травка и многие другие – все, все здесь есть. Донские степи питают казака, коней его, переселенца русского, орла и ястреба степного. Ох ты, степь необъятная! Безбрежное море – степь! В степной пустыне, среди ковров цветистых, стоят курганы – молчаливые свидетели горячих битв и схваток. Курганы потянулись в степь с Кавказских гор, через кубанские и ногайские степи, как гигантские кротовьи кучи, вдоль берега, до устья Дона. Кто покрыл необъятную степь этой длинной цепью курганов? Кто разбросал их так щедро по северному побережью Азовского моря? Кто насыпал их сплошными рядами по правому берегу Терека и Сунжи? Кто ставил каменные идолища на вершинах этих таинственных курганов? В этих привольных степях кочевали и хозяйничали печенеги и половцы. За ними хазары захватили все ни­зовье Дона и все степные пространства от Днепра до подножья Кавказских и Крымских гор. Но исчезли нахлынувшие из Азии кочевники. Заросла лесом Саур-Могила, покрылись высокой травой гробницы царственных наездников. Исчезли скифы. Исчезли косоги, кочевавшие у берегов Азовского моря. Осталось Дикое поле, донские казаки и безмолвная степь, которая нелегко выдает свои тысячелетние тайны. Дон – могучая река степей. Еще Игорь вел воинов к Дону. Еще Олег и Святослав громили на Дону хозарское царство. Дон издревле считался русской рекой, оградой для Руси, границей Азии и двух материков. Издревле селились здесь племена славян. На Куликовом поле, у верховьев Дона, происходила первая битва русского народа с татарским ханом Мамаем. На Куликовом поле Димитрий Донской в 1380 году разбил Мамаевы войска. Эта победа сплотила русский народ в борьбе за свою национальную независимость, вдохнула в него веру в свои силы и расшатала устои татарского ига. И пошла тогда слава о русских воинах по всей Руси. Земля русская устояла, а воины Димитрия воспрянули духом. Над нею, многострадальной, и над ними засияло яркое солнце. Дикое поле тянулось Донцу и Дону. Степные дороги-сакмы и Царский шлях побежали к Азову. Сюда Москва издревле высылала заслоны «сторожить Русь», громить воров и разбойников, бить татарина, не пускать на Русь турка. По Хопру, по Дону, Донцу, по Быстрой реке, Тихой Сосне и Воронежу стоят чернеющие и зеленеющие курганы. Глубок и величав синий Дон. Степи шумят, волнуют­ся, будто ждут чего-то… По татарской сакме мелькают в высокой траве малахай Михаила Татаринова, шапка Федора Порошина; позади чернеют островерхие казачьи шапки. Они плывут по степи, как в море, коней не видно: скрывает степь. Шумит ковыль и пахнут травы. Безмолвствуют курганы. Храбрые донцы, неведомыми дорогами придя к Молочным Водам, увидели там, за камышниками, многочисленное Джан-бек Гиреево войско. Замелькали конские хвосты татарских знамен. И догадался Татаринов, что азовский паша, потревоженный казаками походного атамана Ивана Каторжного и Алексея Старого, выслал «встречу» им и устроил засаду. Азовский паша послал, видно, грамотки свои не только султану, а и крымскому хану. Заметив татарское войско, Татаринов повернул коней в другую сторону. Он переплыл Дон и помчался к Таманскому полуострову, к знакомой «Кафской улице» – тесно­му проливу перед Керчью. «Кафскую улицу» в старину называли Босфорусом. И государство Крымское тогда называлось Босфорским. По «Кафской улице», заросшей зеленой тиной и занесенной песком, в ее узких и тесных протоках перегоняли когда-то для продажи в разные страны невольников. Татаринов надеялся, что войско Джан-бек Гирея, поджидая его в засаде, будет топтаться у Молочных Вод, а он тем временем без всякой помехи переплывет с ватагой «Кафскую улицу», перевалит горы и погуляет в самом Бахчисарае. Долго петляли кони по всяким тропинкам. Днем казаки спали где придется: в седле, на степном ковре, на холодной земле, под скалами, на берегах протоков, а ночью – под высокими курганами, на старых могильниках. Спали мало – спешили, скакали волчьими тропами, чтоб незамеченными пробиться к Босфорусу. Вскоре они добрались до него. На берегу пролива Федор Порошин первый заметил в зеленой плесени и в мокром песке перевернутые, раскинутые и разбитые казачьи струги. Татаринов признал в них струги Ивана Каторжного и велел пошарить по мелководью: не прибило ли еще где их. Пошарили казаки и нашли трех утонувших донцов: Василия Малахова, Карпа Зеленцова и Андрея Чалого. Все они были добрые казаки из Черкасска. След на протоке был свежий: видно, татары совсем недавно перегнали на крымскую сторону скотину и полоняников. Гнали их, по приметам атамана Татаринова, с Дона всего три дня назад. Здесь были овечьи, и человечьи, и верблюжьи, и конские следы. На песке отпечатались следы цепей и арканов. Погнали полоняников, видать, к Чуфут-кале, в Бахчисарай. Не слезая с коня, Татаринов остановился перед тремя погибшими в море донцами, размашисто перекрестился, сняв татарский малахай. Перекрестились и казаки. – Слезайте с коней! – скомандовал Татаринов, слез с коня. – Считайте шаги от берега до той травы. Отмерили. Двести шагов вышло. – Копайте могилу саблями, поглубже! Выкопали. – А теперь положьте братов своих в могилу и зако­пайте. Слава им!.. Должно, их буря пометала. Казаки молча хоронили трех товарищей. В братскую могилу положили три сабли. Быстро вырос на берегу «Кафской улицы» курган, прозванный потом курганом Трех братьев. Не торопясь, казаки покинули могилу, кони давно уже гребли песок, били копытами, пугливо озирались, задирали головы, водили настороженно ушами. Злым ветром стало нагонять и разгонять пенистую и взбаламученную воду. Порошин, смекнув, в чем дело, сказал походному атаману: – А и не переплыть нам – гляди, как гонит воду. Татаринову не понравилось предупреждение Федора. – А в самый раз и плыть нам, – сказал он строго, отвернувшись от него. – Расседлывай! – Да нас снесет водой, закрутит. Эк-то бурлит! – Расседлывай! Вода гудит – пусть гудит. Аль поза­были: плыви, пока татарин спит, иди – пока река играет, а спи – пока собака лает! В том удаль казака. – А тут, помилуй бог, – сказал Порошин, – море ху­же волка воет! Вот и плыви! Коней потопим, Миша! – А ну, расседлывай! Пустое мелешь, есаул. Кричи по-петушиному, а в воду лезь. Пройдем! На то мы казаки донские. Казак донской что ерш морской. Плетите салу [38] из камыша сухого. Кладите седла в салу, по-та­тарски вяжите ее к хвосту, а сами цепляйтесь за уздечки. Сплели казаки салы, ворчат, но раздеваются и рухлядишку заворачивают в салу. Татаринов тоже разделся и первый влез с конем в холодную пенистую воду. Конь его крутнул головой. Поплыл Татаринов, не оглядываясь. Неохотно, словно в бешеный омут, бросились за ним казаки и поплыли к Керчи. Переваливаясь с боку на бок, кони отфыркивались, тяжело ржали, но, подняв шеи и головы, покорно плыли вперед. А дума у казаков только одна: не замок бы порох, – без пороха в Крыму погибель будет. Салы легко скользят на волнах. Хвосты коней оттянуты назад. Торчат из воды головы казачьи да правые руки, держа­щие уздечки. Левыми руками взмахивали, как веслами на стругах. Вскипают и белеют волны злые там, где встречается Черное море с Азовским. Взбесилась «Кафская улица»! Так остервенело воет, будто скликает себе помощь из Крыма. А Татаринов упрям и неподатлив: плывет знай вперед, коня рукой по шее гладит, причмокивает. Мелькает его крутая бритая голова, забрызганная пеной. Босфорус, преграждая путь к Малому Стамбулу, шумит косматыми волнами, гремит точно цепями. Но плывет ватага казаков. Тяжеленько им. С размаху разрезают воду широкими ладонями, друг другу помогают, коней заморенных тянут. А берег еще далеко, еле чернеет бере­жок. То скроется, то вновь откроется… Едва доплыли. На берег вышли голые, усталые и попадали на землю. Кони стоят, дрожат, качаются от устали. Татаринов стоит на берегу, смеется. – Ой, вы, орлики! Да с вами и в железа не попадешь, и от царевой неправды уйдешь!.. Седлайте коней! К Джан-бек Гирею в гости едем! Услышали казаки слова Татаринова и духом воспрянули. Вскочили, наскоро оделись во все татарское, поседлали коней, порох руками щупают – сухой. На Мишке снова смеются сафьяновые красные сапожки с закрутками, сверкает золотом халат татарский, дрожит серьга серебряная под ухом. Когда обсохли кони, Татаринов сказал: – Ну, казаки донские, орлы степные, дорога сократилась вдвое. Вон Керчь стоит. Глядите! На этот раз Керчи не тронем. Казаки ответили: – Побудем и в Керчи. Татаринов пустил коня, помчался быстро. И казаки за ним. Пыль клубилась из-под копыт. Обогнули они Артазалинское озеро, и Татаринов полетел птицей к Аджигаю. Малый Стамбул лежал внизу у моря. Колючий карагач, перекати-поле, погнало резким ветром к степям Султан-Бачалы. Старый дворец Салхата стоял в горах выше Мертвой бухты, в каштановой долине. Еще повыше громоздились серые скалы, плелись тропинки узкие, а где-то близко, в приморских скалах, лежал древнейший город Кизил-Таш. Спускались виноградники, ручьи гремучие пенились под копытами коней. Ехали по заброшенной, еле видной тропе. За той тропой переплывали казаки Кучук-Карасу и Биюк-Карасу. Сушились на скале, как птицы горные. Оттуда виден был татарский шумный город Карасубазар с одиннадцатью мечетями и минаретами, с торговыми рядами, лавками. Там пыль столбом стояла. Мечети белые, дома беленые, из серого камня, ограждены плетнем. Поскакали дальше. Синеют горы. Сереет мгла. Дорога, сплошь кремнистая, звенит. Добрались наконец до Салгира, самой большой и глубокой реки в Крыму. Спусти­лись от Салгира к морю. Море гудит. Коней вели под уздцы. Повисли все над пропастью: и казаки, и кони. Тучи плывут густые, цепляются за шапки и за ноги. Въехали в Байдары. Уже вечерело. Внизу, под скалами, застыло море синее. Чуть по­скользнись – и прощайся с жизнью. Поспали ночку на скале сырой в Байдарах. День грелись. Усталых коней поили в речках быстрых, кормили в зеленых рощах. Татаринов отдыхал на камнях, думу думал. А каза­ки – кто спал, кто жевал сухую рыбу, мясо, кто воду пил из фляги. Потом Татаринов вскочил. – Ну, казаки! Седлайте коней, да понадежнее. Дело не ждет. И снова в путь. На заре Черкес-Кермен легко проско­чил. Биюк-Каралез как птицы пролетели. Остановились в деревне Улаклы. Песок кругом да камень. Луна висит над пропастью. Бахчисарайское ущелье, Чуфут-кале и Хан-Сарай лежат под звездами. Дворцы – в садах зеленых. Мечети на горе. Запахло шашлыком, каштанами, орехами. Гремя камнями, бежала речка Чурук-Су. – Попробовать бы нам баранинки, – сказали ка­заки. – Попробуем в дворцах у хана крымского. – ответил Татаринов. – Копыта коней обверните войлоком, чтоб топота не слышно было. Уздечки обмотайте тряпками, чтоб не гремели. Ножны приторочьте. Не стукайте, желе­зом не гремите. Совой три раза крикну – кончайте стражников, выручайте меня. Слышите? – Слышим, атаман, – откликнулись негромко ка­заки. – А теперь все по местам. Ждите, пока вернусь. Татаринов с тремя казаками пошел в разведку. В двух главных мечетях молились татары: сам крымский хан, прибывший из Казикерменя Гусейн-паша Делия, верховный судья Чохом-ага-бек и все придворные беки. Малочисленная охрана, оставленная возле дворцов, не заметила, как прокричала сова. Вскоре после этого сигнала стража была схвачена и прирезана. В городе было тихо и безлюдно. Звезды светили щедро. Луна висела острием над крайней мечетью и освещала песчаные и каменистые тропинки, ведущие к дворцу. Убитых стражников казаки бросили в кусты и за низкие каменные стены дворов. Татаринов и Порошин, словно две черные кошки, перебрались через высокую каменную ограду ханского дворца. Притаившись за кустами и наблюдая за стражей, они поджидали возвращения хана с молитвы. Джан-бек Гирей долго не появлялся. Вблизи гарема плясал огонек – то исчезал, то вспыхивал. Огонек освещал дорогу, по которой должен был возвратиться Джан-бек Гирей. Когда огонек заплясал дрожащим мотыльком, склонился и потух, Татаринов услышал в глубине сада шаги; они торопливо приблизились к дворцу. Атаман узнал Джан-бек Гирея, за ним – пашу турецкого и рядом с ним – верховного судью: всех их довелось атаману раньше видеть в боях с татарами. Три длинные тени скрылись за террасой, а на их месте выросли неизвестно откуда появившиеся два татарина. Сверкнули ятаганы, но сабли казаков вонзились в татар быстрее молнии. Убитых бросили в бассейн фонтана. Татаринов и Порошин прошли во дворец. Там зажигали свечи. В Бахчисарае уже все спали. Слуга, зажигавший свечи, вышел в прихожую. Порошин, быстро накинув на его шею петлю, поволок за дверь, на улицу. Один из казаков подхватил татарина и прикончил кинжалом. Другой шепнул Порошину: – Скажи походному, что мы перебили на дворе янычаров Гусейн-паши. – Дело! – ответил Порошин и скрылся за дверью. Татаринов не стал медлить и смело вышел на середину ханского зала. – Селям-алейкум, Джан-бек Гирей! – тихо проговорил он. – Алейкум-селям! – ответил хан, с тревогой присматриваясь к вошедшему. – Что нужно тебе, нежданный гость? – Тихо! Я походный атаман Татаринов! – сказал по-татарски Мишка. Джан-бек Гирей в ужасе попятился к стене. Чохом-ага-бек присел с раскрытым ртом. – Как ты попал сюда? – Не спрашивай! Гусейн-паша схватился за рукоять кинжала. Хан, сверкнув глазами, метнулся в сторону паши, выхватил у него кинжал и кинулся было на Татаринова. вернуться 38 Сала – небольшой плот. – Не торопись! Всю стражу твою мы перебили, а главного войска твоего тут нет. Благодари, что еще жив, – остановил его Мишка. Хан замахнулся кинжалом, но Порошин подскочил сзади, схватил его правую руку. Хан перекинул кинжал в левую и хотел было поразить им Порошина, но Тата­ринов взметнул саблей. Кинжал и кисть руки упали на ковер. Джан-бек Гирей присел, скорчившись от боли. – Теперь поговорим о деле, – сказал Татаринов. – Где полоняники? Хан не ответил. – В Чуфут-кале! – ответил за него судья. – Многих распродать успел? – Мой господин, великий властелин земли и двух морей, не продает невольников, – гордо заявил Чохом-ага-бек, начальник ханских войск и верховный судья. – Тебя я давно знаю. Шайтан! Жаль, на Дону не сбил тебя с седла багром… – Мой господин, великий… – А ты не ври, собака, – перебил его резко Татаринов. – Куда людей деваете? Казните! Тысячи уже казнили! Куда мою Варвару дели, дьяволы? Джан-бек Гирей сказал со стоном: – Она в гареме! – Куда Фатьму девали? – Фатьма йок… Фатьма йок. Нет ее. – Найду! – сказал Татаринов. – Иди-ка ближе, хан! Тот подошел. – Ты шерть царю давал? – Я шерть давал. – А в ней что сказано? Служить и прямить будешь царю Михаилу Федоровичу верно и честно. И русских окраин не будешь жечь и грабить. Верно? Почто ж Черкасск пограбил, пожег Раздоры? Почто ж людей повел в полон? Многих побил и пометал в окно. Все то известно на Дону нам. Бессильный и беззащитный хан молчал. Свечи горели тихо. Блестела на кувшинах бронза. Подушки на коврах громоздились высоко, блестя персидскими шелками. На стенах и дверях сверкала позо­лота. – Пощады нет тебе! – сказал Татаринов. – Царю на нас жалуешься, а в жалобах своих неправду пишешь! Султана Амурата руку держишь, за него стоишь. Ты, видно, хочешь и дальше шерть нарушать свою? Хан молчал. «Зачем отослал я все свое войско навстречу неверным?» – думал он с тоской. – Коль ты мою Варвару посрамил, сниму твою татарскую голову и повезу ее донским казакам напоказ. – Ну, что, – спросил деловито Порошин, – срубить ли голову кому? – Ай! – в ужасе вскричал Гусейн-паша. – Зачем ру­бить голову? Татаринов остановил Порошина. – Напишешь нам новую шертную грамоту? – спросил он хана. – Якши! – ответил хан. – Перевяжи ему левую руку, Гусейн-паша… Перевязал? Ну, а теперь садись, хан, пиши: «Джан-бек Гирею быть у русского царя на вечном послушании. Не иметь Джан-бек Гирею сношений с неприятелями и изменниками Руси и не защищать изменников». Джан-бек записал все точно. – «По повелению государеву мне, Джан-беку Гирею, ходить с российскими войсками против неприятелей Руси и на войне служить царю без измены». Джан-бек Гирей качнул головой в знак согласия. – «Не грабить, и не убивать, и в плен не брать людей Руси и от всех прежних неправд отстать». Три головы покорно склонились. – «Всех прежде взятых в полон выдать назад». Чохом-ага-бек сделал резкое движение, но смолчал и низко нагнул голову. – «А с турецким султаном Амуратом, и с азовским пашой, и с силистрийским Гусейн-пашой никаких сношений не иметь, и не соединяться, и оружием и лошадьми не ссужать их, и людей в помощь не давать». Джан-бек Гирей злобно взглянул на атамана, но покорно писал то, что диктовал ему Татаринов. – Якши! – сказал Джан-бек Гирей. – Подписывай грамоту! Тот обмакнул перо и подписал. – И ты, Гусейн-паша, подписывай! Тот нехотя подписался по-турецки пером гусиным. Песком присыпал подписи. – А я, – сказал Татаринов, – подпишу по-нашему: «Походный атаман войска Донского Михайло Татаринов». – Клади свою печать, – приказал хану Татаринов. Когда грамота была скреплена печатью, походный атаман сказал хану: – Теперь ты не шумя сходи с моим есаулом в гарем свой и приведи сюда Варвару и Фатьму. Да скажи, чтоб готовили коней. Вскоре привели Варвару. – Ой, Миша! – кинулась она к нему. – Я ждала, я верила тебе! Соколик мой ясный!.. – Некогда теперь, – сказал Татаринов, оглядев быстро Варвару. – А где Фатьма? – Убили ее здесь! – Я так и знал. Молчи! Все скажешь после… Татаринов с Варварой вышли в сад, где стояли кони. – Садись в седло. – Ох, Мишенька! Кровинки не осталось. В седло не поднимусь. – Подсадите, бабу, казаки! – приказал атаман. Варвару подсадили на коня, приготовленного для нее. – Беды большой не сотворили? – как бы вскользь спросил Татаринов. Варвара сквозь слезы улыбнулась: – Нет! Не успели! Из Чуфут-кале, навстречу освободителям-казакам уже шли пленники. Казаки вскочили на коней. – Ну, трогайте! – скомандовал атаман и сел в седло. Все тронулись из Бахчисарая на заре. Еще светили звезды. Луна висела над мечетями. Татары спали. Ехали казаки до «Кафской улицы». За казаками брели пленни­ки, худые, изможденные, желтые; потом везли обоз добра. Впереди ватаги казаков – заложники: Гусейн-паша, Чо­хом-ага-бек и другие знатные татары. Сзади них – серьгой качая, в татарской шапке и золотом халате – ехал на вороном коне походный атаман Михаил Татаринов, а с ним есаулы, переодетые в татар­ское платье. ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ В царьградской гавани кричали петухи. Бледнели звезды и зеленел, чуть золотясь, восток. С востока гнало волны резким ветром. В Стамбуле спали безмятежно. Пони­же башен каменных и минаретов, в старом городе, мерцали огоньки. Спокойная, тихая гавань Золотой Рог отделяла старый город от нового. Была она перегорожена тяжелыми железными цепями. В торговой части города – Галате и в деловом квартале – Пере еще не просыпались. Там золотились башни, высились, сверкая полумесяцами, мечети. В гавани белели паруса торговых кораблей, мелькали флаги народов всех стран света. Турецких военных кораблей в Золотом Роге не было – они ушли к Азову. Царьград затих… Казаки качались в своих стругах. Потом придвинулись к теснине Золотого Рога, и казачьи струги, нахлынув сразу, загородили гавань. Они причалили туда, где византийский император Константин копьем своим начертал на земле границы города и где возгорелись блеск и слава его. Константинопольские стены тянулись вдоль Золотого Рога и далее по побережью Мраморного моря до Семибашенного замка, а оттуда шли прямо на северо-восток, охраняя город со стороны Фракии. А там, за Босфором, за Мраморным морем – лежали Дарданеллы. Через их узкую горловину пробирались корабли в Средиземное море. Корабли свободно плыли в моря Эгейское, Адриатическое, Тирренское; шли к Танжеру, Гибралтару… С Босфора гнало ветром воду. Ее сгоняло к предмостьям Скутари, минуя горло Золотого Рога. Три атамана стояли молча в струге, не сводя глаз с Царьграда. Когда-то здесь, у Семи башен, стояли вой­ском авары, метали стрелы острые и камни. С башен лилась смола горячая, огонь летел на тех, кто вел подкопы под крепкие стены… Бывали здесь арабы. Они ходили приступом от Золотых ворот до мыса на востоке. И так и ушли ни с чем… Аскольд, князь киевский, ходил к Царьграду. Стоял он с кораблями в Золотом Роге, во фракий­ском Босфоре. Разыгралась буря в узком проливе; она заставила Аскольда отступить. Олег здесь был, брал с греков дань, вернулся с большой добычей… Был под Царьградом правнук Игоря, великий Ярослав, и сын Ярослава – великий князь Владимир… Походный атаман сказал: – В Стамбуле крепко спят. Начнем? Богдан ответил: – Начнем! Всэ честно дило робы смило! Возьмем приступом первую башню. Вырвем тые чепи бисовски. Без дила слабие сила! И Старой торопил: – Пускайте струги, да поживее! К цепям гоните струги! – Ну, хлопци, мои молодци! – крикнул Богдан. – Кому доля, тому и пивень [39] яйца несе… Поплыли струги к цепям. Нагрянули, нажали. На бе­рег высыпали казаки. Полезли к первой высокой башне. Впереди казаков шел в султанской чалме Иван Каторжный, Богдан Хмельниченко повел подкопную ватагу к стенам башни. Подкоп повели дружно. На стенах за­кричали турки, замелькали красными фесками. Грянула пушка. Еще одна пушка ударила. вернуться 39 Пивень – петух (упр.). Богдан подбадривал своих черкасов: – Хлопци! Гей, хлопци! Наша ричка невиличка, а берег зломае! Турецкий сови сонце очи коле! Ось сабля казачья блисне, а камень в Стамбуле трисне… В другом месте кричал Каторжный: – Казаки донские! Орлы степные! Дела ваши лихие! Слава вам! Старой побежал с казаками по берегу к другой стене. А Богдан продолжал подбадривать шутками-прибаут­ками: – Оце тоби, бабусю, и наука: не иди замиж за внука!.. Женись на дочци, а не на тещи!.. Швыдче копайте землю! Полезли казаки, как пчелы на мед, к главным воротам торгового города. Сломали ворота. Когда они рухнули, войско широкой рекой хлынуло в город и наводнило узкие и кривые улицы. Пушки бьют, турки бегают по стенам и кричат… Разбили казаки дворы, где находились невольники. Каких только не было там невольников! Все они были расписаны по разным дворам: невольники-рабы – здоро­вые, мускулистые, молодые да рослые парни и мужики. Этот «товар» собирались завтра грузить на корабли для отправки в Алжир. Невольницы-красавицы – то был отдельный двор: товар для знатных пашей. Там дальше – двор невольников в цепях; его сразу разбили казаки. Здесь были терцы, донцы, астраханцы, литовцы, поляки, украинцы… И сколько было их – не счесть! Они запроданы на каторги к турецким беям. В пыли, в грязи; на шеях, тощих и худых, кровь; течет она и из ног босых, из треснувших ладоней. Проклятая туретчина! Богдан подкопы сделал с казаками, пролез под стенами и ворвался в предместье Стамбула – Башлыкташу. Оттуда метнулся недружный огонь из двух башен. Вспыхнули огни и на других высоких башнях. В Золотом Роге казаки напали на купеческие корабли, огонь на них кинули. Заполыхали, затрещали, окутались огнем и дымом корабли. Великое зарево поднялось над Золотым Рогом. Дошли казаки до новых башен – и те также зажглись. В Стамбуле началось смятение среди ту­рецкого войска. – Жги под корень! – кричал Каторжный. – Ведите полоняников в струги. Несите добро, какое пригодится. Синопский паша Ибрагим, полоненный казаками, бежал вслед за атаманом Каторжным и показывал ему главные ворота в городе, все главные проходы и дыры, скрытые и не заделанные еще со времен походов крестоносцев. Добрались смелые казаки и до гнезда султана – в Топп-Капуси. И туда огонь метнули. Синопский паша, видя, что творится, не выдержал – упал лицом к земле, закрыл голову руками. Иван Каторжный, в чалме султанской, поблескивал серьгой. Богдан Хмельниченко шагал с пистолетом в руке да все бодрил черкасов. Атаман Старой повел своих донцов на приступ Песчаных ворот, но его отбили полчища турецких янычар. Он опять полез туда же. А Богдан уже бежал к другим воротам, но и его откинули с войском назад. Полезли к новым башням – отбросили и там штурмующих. Полегло много казаков. Страшный крик повис над городом и в гавани. Атаманы соединились всем войском и навалились в яростном штурме на стены трех башен. Тысячи турок выползли из каменных брешей и стали рубиться с казаками кривыми ятаганами. Лязгали сабли, летели стрелы и полз, клубясь, мушкетный дым. Крепостные пушки изрыгали огонь. Рвы заполнялись убитыми, стонали раненые. Но не сдавались сечевики и донцы. Бились осатанело, рубились в рукопашной. Стамбул горел. А на улицах его еще долго дрались. От жара на улицах загорались деревья. От деревянных башен, где учинился разгром туркам, казаки черной тучей пошли к арсеналу. Золотые ворота остались в стороне. Впереди казаков шел Иван Каторжный. Богдан Хмельниченко остался в засаде на случай нужды в помощи. Старой шел рядом с Каторжным. С арсенала заметили их, но стрелять не стали и стрел не метали. Каторжный остановился перед арсеналом на расстоя­нии выстрела. Позади него остановилось все войско. Старой медленно пошел к арсеналу. Турецкие начальники и простые турки высыпали на стену. Старой подошел, мирно поздоровался и обратился к ним по-турецки: – Откройте ворота! Именем родного брата султана – Ибрагима! Турки загалдели, замахали руками. А один из них крикнул: – Врешь, брат султана в тюрьме. – Нет, вы не знаете, что произошло, – сказал Ста­рой. – Султан Амурат за братьев своих наказан, а Ибрагим на свободе. Именем верховного визиря Магомет-паши и капудан-паши Пиали-аги, говорю вам – присягните великому Ибрагиму! В Стамбуле управляет ныне султанша – мать Амурата. Но турки не поверили этому. – Зачем же тогда стреляют все башни в Стамбуле? – спросили они. – Почему горят корабли в Золотом Роге? Старой ответил без запинки: – А потому горят корабли в Золотом Роге, что их люди не признали Ибрагима. А башни стреляют – воздают честь Ибрагиму. Турки опять усомнились: – Неужели Ибрагим наказывает так жестоко? – А ему есть за что наказывать непокорных; но он щедро вознаграждает тех, которые ему послушны!.. Откройте ворота. Вскоре придет сюда из Топп-Капуси сама султанша, а с нею – верные Ибрагиму янычары. Вдали показалась женщина, одетая по-турецки. За нею следовала толпа богато одетых турок. – Аллах! – закричали на стене турки. – Что будет теперь с нами? То не султанша, разумеется, была, а освобожденная русская полонянка, переодетая султаншей. – А ты кто такой? – спросили турки, обращаясь к Старому. – Зачем ты здесь? – Я пришел сюда затем, чтоб высвободить из беды Ибрагима, покарать Амурата и оказать помощь вашей султанше! Волею нашего государя и верховного визиря Магомет-паши мы пришли сюда, чтобы впредь жить с вами в полной любви и крепкой дружбе. От свиты «султанши» отделился турок, подошел к арсеналу. От имени «султанши» он стал убеждать турок сдаться, чтобы избежать кровопролития. Турки долго сомневались, но наконец поддались на обман – пошли открывать ворота арсенала. Увидев, что ворота открываются, Иван Каторжный молитвенно воздел руки к небу, как истый мусульманин. – Аллах, – сказал он, – видит мою правду. Каторжный пошел к воротам арсенала. Остановился. Проделал торжественно поклоны по турецкому обычаю, а когда казаки подошли к нему вплотную, крикнул: – А ну, донские казаки лихие, рубите турецкие головы! Они нас не щадили – и им пощады нет! Повязали казаки турецких начальников, других турок заперли в длинном каменном сарае и протянули к пороховым погребам шнуры. Начальников повели на пристань, где стояли струги и чайки. С башен стреляли – неизвестно кто и куда. Ядра падали где-то в воду. Тут подоспел и Богдан. – За нашу Катерину тай намяли боки турчину. Ой, бьють, ой, бьють, тай плакать туркам не дають! – будто запел он и стал поджигать первый шнур, ведущий к погребу. – Нехай горыть, мини не жалко! Загорелось семнадцать шнуров… Донское войско спешило на берег к своим челнам. Отплыли. Каторжный, стоя в струге, сорвал с себя турецкую чалму. Богдан снял шапку. Старой и все казаки за ним тоже поснимали шапки. Одни гребли от берега, а другие, которые не гребли, стояли в лодках и ждали взрыва. Волны вокруг челнов шумели буйно и злобно. В челнах вместе с казаками сидели освобожденные невольники, невольницы, пленные турецкие начальники-паши, галатские купцы, стамбульские торговцы. Казаки почернели от пороха и грязи – одни глаза блестят и жадно смотрят в сторону Стамбула. Они рады, счастливы, что отомстили за разорение Черкасска и Раздоров, за смерть, за каторгу сотен донцов, запорожцев. И грохнул арсенал. От взрыва загудела земля, взвихрился воздух и всплеснулась вода, небо заволоклось черным дымом. ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ Красноухий и рыжебородый, крутолобый азовский Асан-паша, начальник турецкой крепости, потерял душевный покой после того, как мимо Азова прошла многотысячная ватага донских казаков. Асан-паша не мог надеяться на милость султана Амурата, тем более – на защиту верховного визиря, умного, но очень мстительного человека. А у них были свои счеты. Кроме того, капудан-паша Пиали-ага, морской начальник, предупреждал Асан-пашу, чтобы он охранял крепость и оберегал пути в море пуще головы своей. А теперь тревожные вести поступали в Азов со всего турецкого побережья. В один из дней пристала к азовской пристани легкая черная галера. На каменистый берег вышли четыре турка. С ними был пятый – посол султана грек Фома Кантакузин. Его черные хитрые глаза что-то хищно искали. Четыре турка – охрана и толмачи – засуетились вокруг грека, позвали военачальников и Асан-пашу. – Асан-паша тяжело болен, – сказал турецкий военачальник в короткой куртке с белыми шнурами. Черные глаза Фомы Кантакузина испытующе поглядели на него, перебежали на других военачальников и спрятались. – Асан-паша действительно болен? – спросил он тихим, но твердым голосом. – Асан-паша болен, – подтвердили все военачальники. – Ваши глаза не говорят мне правды! – сказал посол. – Почему? Не потому ли, что и вы во многом по­винны? Военачальники пошептались, но ничего не ответили Фоме, которого они хорошо знали: он не раз ездил в Москву, к белому царю, через Азов-крепость. Хитрый грек успел уже разглядеть рукава Дона. «Как могли пройти здесь тысячи донских казаков с таким множеством челнов?» – думал он. Словно нехотя, сквозь зубы, Фома говорил военачальникам: – А разве Асан-паша не знает, что донские и запорожские казаки вышли в море и пробились к Стамбулу, сожгли Галату, предместья Перы, а потом взорвали арсенал? Они пожгли дворцы в Топп-Капуси, торговые корабли. Султану обожгло пожаром бороду, а верховному визирю едва удалось спастись. Не потому ли вы говорите мне неправду о здоровье Асан-паши? Мы очень наказаны волею аллаха. И тот должен быть сурово наказан, кто не уберег нас от этого несчастья. Великий Амурат в большом гневе. – Аллах! – взмолился в страхе военачальник. – Скажу всю правду: Асан-паша в сильном опьянении. – Он повалился к ногам Кантакузина. – Прости нас! Мы посылали гонцов в силистрийскому Гусейн-паше, синопскому и трапезондскому пашам, крымскому хану Джан-бек Ги­рею, ко всем, ко всем! Но помощи ни от кого не получили. Грек сказал со злостью: – В ваших словах правды мало. Вы лживы настолько, насколько будет справедливо возмездие султана. Злосчастный день для вас! Все направились во дворец Асан-паши. Увидев у себя знакомого грека, паша, с утра пьянствовавший, побледнел. Он едва поднялся с ковра, сделал низкий поклон. Турецкий посол показал паше бумагу, писанную рукой султана. Тот прочел и упал на ковер, головой стал биться о пол. Грек стал еще строже; надменность его выражалась в холодности, медлительности, уверенности и важности, с которыми он выполнял приказ султана. Он обратился к окружающим: – Галеры султана вышли в море на помощь вам, держаться надо было, Асан-паша же всех казаков пропустил. Они пришли в Стамбул. В море саранчой нахлынули, ночью порубили днища у двенадцати турецких галер и потопили их. Урон немалый!.. Султан не может миловать! – И посол указал повелительно на пашу, бившегося головой о пол. Асан-пашу выволокли из дворца, на глазах у всех отрубили голову тяжелым ятаганом, а затем на той же черной галере отправили ее, завернутую в персидскую шаль, в Стамбул, к султану. Посол остался в крепости. Начальником крепости назначен был Калаш-паша. Гарнизон крепости перешел на осадное положение. На башнях и каменных стенах, на прибрежных горах и сторожевых башнях янычар было в семь раз больше прежнего. Турецкие суда день и ночь подвозили в крепость новое войско, свинец, порох и продовольствие. Султан Амурат приказал всем военачальникам в Азове и Казикермене: любой ценой не пропустить казаков обратно на Дон и к Днепру. Фома Кантакузин сообщил атаманам Волоките Фролову и Науму Васильеву о своем прибытии в Азов. Он уведомлял их, что едет к белому царю по важным делам и вскоре будет в Черкасске. Кантакузин просил выслать надежных казаков для встречи его и толмачей и подтверждал свою неизменную дружбу и любовь как к донским казакам, так и к великому государю. Едет-де он к государю с письмом от самого султана. В нижних юртах и городе Черкасске узнали о приезде турецкого посла в Азов и забеспокоились. Что делать было донским казакам и атаманам? Казаки, которые пошли на море, еще не вернулись; не было и тех, которые в Крым отправились. И стали казаки судить да рядить: зачем-де турецкий посол, хитрющий грек, к царю едет? Всякое предполагали, но пришли к одному выводу, что походы казаков на море да в Крыму оказались вполне успешными и, стало быть, надо вскоре ожидать казаков. Атаманы ответили послу, что они его встретят, как прежде встречали, и помехи ему ни в чем не будет. А старые казаки всё твердили: – Ну, раз Фома в Азове – значит, плохи дела турок на море! Заодно стали опять вспоминать, как Епифан Радилов возил Фому в Москву и как он тогда поморил коней своих. Довез благополучно, но царь все же не дал ему своей чарки и жалованья. А вышло так потому, что грек пожаловался на Радилова царю: стругом-де мастер управлять, а еще больший мастер воровских поисков на море против турок! И Михаил Федорович писал казакам, чтобы они турского посла Фому Кантакузина по царскому указу «встречали честно и принимали честно». А за службу ту государь обещал выдавать казакам жалованье. И велел еще царь предоставить турскому послу посольские струги и провожатых к ним. Наум Васильев спрашивал Волокиту Фролова: – А не упомнишь ли ты, не провожал ли того грека Иван Косой? – Ну, провожал, – ответил Волокита. – А что с того? – А ему за провожанье Фомы меду царского не дали? – Нашел что вспоминать… А что давано было на Москве, когда я провожал Фому? – вспоминал Волокита. – Камка мне дана была, сукно худое да денег девять рублев. А Лариону Анисимову ничего не дали, из царской мошны ни единой денежки не выкинули… Вези послов в Москву – себе дороже будет! Конь упадет – денег не дадут. Сам подохнешь – туда и дорога, никто не вспомянет. Убьют татары – креста за царскую денежку на дороге не поставят! А с этим длинноносым, черноволосым греком еще пуще намучаемся: причуды строит – то ему не так да это не так. А Филарет Никитич все грамоты свои чернит. Вы-де будете у меня в вечном запрещении, в вечном отлучении. Не троньте-де его, Фому Кантакузина… Вон как! – горячо закончил Волокита. – Убить такого посла, да и все тут. – А ты неправ, – сказал ему Наум Васильев. – Послов встречать нам надобно. Придет – и встретим. И принимать его будем, как по закону нужно: палить из мелкого ружья и пушек! И учинять ему мы будем помеху всякую, чтоб до царя не спешил добраться. А как вернутся атаманы, мы порешим, как дальше быть: убить ли Фому или в Москву пустить. Казаки еще в море, и посла в Москву пустить не след нам. – Мед царский хорош, – промолвил басовито Осип Петров – а пиво дома лучше. Мы скажем Фоме: суденышек у нас нету, кормщиков да гребцов нету, тебе сотню казаков в почетную охрану надобно – нету! А струги за свои деньги купить не можем: мы жалованья от царя давно не получаем, вконец мы обедняли. Волокита Фролов призадумался и сказал: – А тут еще загвоздка: по указу государя всех послов, едущих через Дон, должен сопровождать и головой своей отвечать Старой. А он далеко! ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ В Черкасске-городе палили из пушек. Густым дымом застилало затоны на Дону. Палили пушки с крайних сторожевых башен, с круглой башни и с мелких башенок, стоявших за стенами турлучными из хвороста, землей засыпанного. На кручах, по всему берегу, с деревянной пристани стреляли из самопалов, не жалея пороху. Палили сторожевые казаки, женки казачьи, деды столетние да мелкота – казачьи дети. Сидят на кручах, набивают шомполами деревянными порох в раздутые стволы самопалов, а потом задирают кверху и стреляют. Треск оглушительный стоял над Черкасском-городом. Волокита Фролов и Епифан Радилов важно прохаживались по главным улицам да подбадривали баб и стариков: – Гей, улица корявая – ружье дырявое, стрели-ка, да пожарче: турецкие послы к нам в гости едут! Стрели-ка, бабы. Бабы стояли длинной стежкой с дымившимися самопалами. Шутили, переругивались, посмеивались. Вдруг казачонок примчался на коне: – Послы пожаловали! Едут! – Едут! Едут! – закричали бабы и трахнули все разом из самопалов. – Бей с башен! Зазвонили колокола. Из башен палить стали чаще. Зашумели улицы. Затрепетали на куренях, на башнях и возле часовенки гостевые флаги. Нарядились струги на пристани и на берегу; запестрели Фроловские, Московские, Прибылянские ворота. Повылезли на улицы калеки всякие, старухи беззубые, седые, косматые; старики, доживавшие последние дни, бабы с малыми ребятами на руках. Все высыпали из землянок, облепили и завалинки, и плетни низкие, и высокие башни. Бородатые, еще бодрые старики сидели на конях: атаман из них составил «войско». Три сотни стариков таких набралось. Пешее войско в четыре сотни, опять же старики, стояло под городом, возле дороги. Вот войско закричало здравицу государю и святейшему патриарху Филарету, Волокита Фролов покрикивает: – Царь-государь в кременной Москве сидит, а мы на Дону послов встречаем! На Фролове кушак красный, шапка-трухменка серая, широкие шаровары плисовые, рубаха белая, расшитая цветным шелком. Кинул Волокита свою трухменку кверху, и все сразу затихло: пушки смолкли, самопалы перестали бить, песни затихли. Стало тихо-тихо. Головы повернулись к азовской стороне. Из Азова послы ехали на белых конях. Фома – посередине, на самом высоком резвом коне; черный длинный халат закрывал ноги до самых стремян. Четверо пашей двигались вслед за Фомой. Вправо от турецкого посла, немного впереди, ехал вместо станичного атамана Наум Васильев. И он был на белом резвом коне. А станица его, состоявшая из сорока казаков, следовала за послами, немного отступя, на черных конях. Бабы столпились с самопалами, прижались друг к дружке и стали разглядывать посла Фому Кантакузина, отпускали шутки насчет его длинного носа. Послы приблизились к часовенке. С коней слезли. Фома отбил поклоны земле донской и Дону-реке. Глазами все обшарил вокруг. Послов повели в землянку атамана Фролова. На улицы выкатили вино для всех. Послы тоже изряд­но пили, похваливая вино. Качаются паши. Фески крас­ные на землю кидают и говорят: – Якши! Вина такого давно не пили… – А все казаки ушли с Дона? – спрашивает, будто невзначай, один. – А нет, – отвечает сметливая жена Волокиты. – Все наши казаки в степях коней пасут. По ковшику еще хлебните! Старики казаки чокаются с пашами, обнимаются, песни поют, а сами друг с другом переглядываются. Фома Кантакузин сидел в землянке за столом и притворно заплетающимся языком говорил Науму, Волоките и Епифану: – Якши! Якши! Похлопывая Наума Васильева по плечу, как давнишнего приятеля, посол вдруг спросил: – Верно ли, что казаки, в Стамбуле пожгли Галату? Наум спокойно ответил: – В Галату я не плавал. И где она, Галата, – не ведаю. А коли жгли казаки Галату, то, стало быть, пожгли. Послам с воды виднее, с горы приметнее. Мы люди темные, умом небогаты. Посол глядит пытливо, хотя и притворяется хмельным. Выпили за царя, по обычаю выпили за Фому – «гостя дорогого», выпили за Наума, Епифана, Волокиту, за переводчика-чауша, который был с послом. Но чауш пил всех меньше: Фома запретил ему пить. – Синоп пограбили! – сказал посол. – Зачем погра­били? – Помилуй бог, не ведаем! – отвечали атаманы. – Ешь рыбу! – И Трапезонд пожгли, пограбили! – Помилуй бог, и то не ведаем! Пограбили? Пожгли? А здорово пожгли? – переглядываясь, притворно удивлялись атаманы. – Нехорошо, – сказал посол. – Такие города разорили! – Нехорошо, – промолвил и Наум Васильев. – Да кто ж пограбил их? – Донские казаки. Соединились на море с запорожцами и натворили бед! Лишь пепел да камни за собой оставили! – Пепел? Ну? – сдерживая улыбку, ужаснулся Радилов. – Вот дурьи головы! Куда забрались! Да что ж им, кораблей купеческих на море не было? Пошли бы в Крым! В Крыму богатства всякие! – И корабли затопили. И Бахчисарай весь разорили, – огорченно добавил Фома. – Ой, ну! Да нешто так? Ах, сатаны! А ты, Фома, не кручинься дюже, – мы им острастку дадим строгую. Пей за царя! Фома поднял чарку, но, выпил за султана. Наум, Волокита и Радилов выпили молча, глянув друг на друга, за тех казаков, которые на синем море плавают и бьются в Крыму. Грек стал спрашивать: не думают ли казаки по возвращении из Стамбула и Трапезонда пойти к Азову-крепости? – Ну, что ты! – засмеялся Наум Васильев. – Отродясь о том не помышляли. Легко ли помышлять нам? Снарядов там у вас, поди, сколько! Да войска сила несметная. Царьград и то полегче брать! Кантакузина всего передернуло, чуть чарку не уронил. – Ты не сердись, – сказал Наум. – Я пошутил. Царьград не станем брать! Не сердись, Фома! Нам легче будет с вами, турками, на Багдад пойти. Вот было б дело! Султану выгодно, да всем нам на пользу… А лучше бы султан ваш послал грамоту Асан-паше, чтоб всех казаков свободно пропускал в море, а своих людей для грабежа не посылал с Джан-бек Гиреем под наши городки. Пограбили нас недавно здорово! Послу должно быть ведомо, что татары приходили большой силой: людей свели, отгромили табуны, добро побрали… За то отместка им будет крепкая! Фома впился глазами в чарку, молчал. Наум пристально смотрел на грека. – Государь, – говорил Наум Васильев, – велит нам жить с вами мирно, а вы сами задираете нас и на нас же вину валите. А казаки просят вас по-честному: не грабьте! Уймите своих дерзостных людей! Не уймете людей азовских и крымских, то нам и государь преградой не бу­дет: станем промышлять, сколько нам бог помощи в том даст. И языков ваших добывать будем, и в море ходить бу­дем, и Азов разорять будем… Слыхал? За всякую шкоду от крымских татар и от вас вдвойне отплатим! Хитрый грек обниматься полез с Наумом Васильевым. А Епифан и скажи: – Ну, выпей за царя! А то как бы не вышло ненароком: султан пойдет в Багдад, а казаки махнут в Царьград! Не сплоховать бы вам. Фома выпил всю чарку, глубокую и широкую… Вдруг зазвонили в часовенке, ударили всполошные пушки, затрещали самопалы, грохнули пушки на башнях, Фома и чауш его вскочили, но Наум Васильев их успокоил, удержал. Прошло несколько минут. Дверь землянки распахнулась, и на пороге остановился смуглый, лохматый казачонок с плеткой в руках. – Ты что, Стенька? – спросил Наум Васильев. – Гей! Скорей бегите! Казаки возвернулись. Татаринов пришел! Идут! – И скрылся казачонок, хлопнув дверью. Фома с помутневшими от вина глазами стоял и смотрел на дверь, как бы спрашивая, что ж такое случилось? – А ты, – говорил Васильев, – не тревожься: вас тут никто не тронет… Да пойди ты, Волокита, проведай толком, что это народ палит из пушек и кричит? Угомонил бы их! Поднялся толстый Волокита, шапку напялил, нагнулся, чтоб не зацепиться за притолоку, едва в дверь пролез… А там, на дороге, атаман увидал, что бабы облепили, слов­но мухи кринку с медом, Михаила Татаринова. Кричат, голосят, обнимаются, целуют Варвару Чершенскую, родственников, вернувшихся из плена, даже коней казачьих целуют! – Ну, у нас дела неплохи, – сказал Татаринов. – Привел я на Дон две тысячи полоненных татарами людей. Идите все дуван дуванить! [40] – Ой, мамо! – закричала в толпе худощавая казачка. – Да вы еще живы? – Жива еще, моя деточка родная, жива! – отвечала старуха в жалком рубище, с опухшими ногами, с красными от слез глазами, рыдая от радости. Она была босая и простоволосая. Глубокие морщины прошли по ее почерневшему лицу вдоль и поперек и сделали ее едва узнаваемой. Семнадцать лет не была она на Дону! Сердце ее колотилось от радости, а глаза туманились от слез. Отцы и матери встречались с детьми, братья – с братьями и сестрами. Они плакали и радовались, как малые дети, улыбнувшемуся нежданно счастью. Беглые холопы, охочие люди, бежавшие из Московской Руси вольной дорогой, чтоб хлеб добывать, раскованные теперь Татариновым; покинувшие своих хозяев приказчики, неоплатные должники заимодавцев; стрельцы и солдаты, бежавшие со службы; люди церковные, оставившие церкви и монастыри, – стали равными. Храбрые донские казаки освободили их из татарского плена. Дон принял их, как родной отец. Дон их накормит, приютит. С Дона даже в Русь не выдают людей! вернуться 40 Дуван дуванить – делить добычу. В другой толпе сидели знатные татары – заложники. Глаза кровью налитые, злые, головы бритые. Шапки у ног лежат. В третьей толпе – невольницы, пожелавшие уйти из гарема и отправиться на Дон, к казакам. Коней арканили, делили. Пленниц делили. Ковши, братины, казаны, татарские штаны делили. Деньги не в счет: их не делили – в казну шли деньги. Татаринов, сойдя с коня, пошел с Варварой Чершенской в свою землянку. Ему воздавали заслуженные почести. Пили вино, стреляли из самопалов. Переодевались в шелка и бархаты. Делили ружья в золотой оправе, булатные ножи, багдад­ские клинки, седла и сабли турецкие. Фома Кантакузин порывался с чаушем выйти из землянки, но Наум Васильев удерживал их; угощая щедро, приговаривал: – На люди вам показываться не след, а то выйдет какая-нибудь заваруха, а я в ответе буду. Недоглядел, мол, скажут. Фома присел, но пить почти перестал. …А через день пушки еще жарче ударили. Наум Васильев догадался, что, стало быть, и с моря казаки вернулись. Четверо пашей прибежали в землянку. Глаза перепуганные. Фома у них спрашивает по-турецки. Они взволнованно ему отвечают. Фома злится, направляется к дверям. – Вам бы следовало отпустить нас свободно походить по городу. Не в заточение же мы приехали к вам? С послами нигде в других странах так не поступают. – А в других странах, – говорит Наум Васильев, – Дон-речка не течет. И мы в другой земле не годились бы. Мы для Руси родились. А ты, Фома, перехитрить нас вздумал? Уж лучше посиди, попей вина, греха поменьше будет! – Вино пьют после победы. Я с вами пить не буду. Пусти! – Ну что ж, пойдем, коль захотел проведать все. И мне тут, признаться, не сидится. Вышли – ахнули: плывут казаки – Дон зачернел! Белый бунчук да «бобылев хвост» развеваются на первом струге. Казаки поют: Как по мо-о-о-рю! Как по мо-о-о-рю! Как по мо-о-о-рю, морю синему! На середине первого струга стоит в новом лазоревом платье и в шапке-трухменке походный атаман Иван Каторжный. По правую руку – Алексей Старой, по левую – Михаил Черкашенин. За первым стругом челнов не счесть. Шумно на стругах. Песни поют. А Дон качает всех и тихо течет к Азову-крепости… Пушки палят. Самопалы трещат. На часовенке и на всех сторожевых башенках звонят колокола. А на берегу бабы песни поют, старики подтягивают. Радостью повеяло, как свежим ветром с моря. Фома Кантакузин стоял с чаушем и четырьмя пашами – губы кусали, бороды щипали, зубами скрипели от злой досады. Турецкий посол стал просить стругов или коней, чтобы ехать в Москву. Васильев отказывал ему под всякими предлогами. На пристани набилось много всякого люда. Иван Каторжный махнул рукой – ружья грохнули на стругах… Два раза махнул рукой – ружья грохнули двумя залпами. Три раза махнул Иван, серьга закачалась – три залпа грохнуло, и эхо дружно понеслось по Дону, помчалось в горы и в степи донские. Это означало, что походный атаман Иван Каторжный возвратился с моря синего с полной удачей. С пристани тоже ответили выстрелами из самопалов. Челны остановились напротив часовенки, перегородив широкую реку и все ее затоны и протоки. Многие сотни освобожденных полоняников сошли на берег: с Синопа, Трапезонда, с Галаты, Перы. Они разлеглись на берегу и на всех черкасских улицах. Отдельно свели взятых в плен турецких пашей: Шайтан-Ибрагима, Муртаза-пашу, Селим-пашу, Каплан-пашу. В сермяжных мешках, в кожаных чувалах, в кадях из-под пресной воды понесли золото и серебро, братины, монеты разных стран, жемчуг и камни дорогие. – Ивану слава! – кричали все. – Алеше слава! Богдану слава! Сошлись походные атаманы. Направились они к тому месту, где стояли турецкий посол Фома Кантакузин и Наум Васильев. – Э-э, Фома! – воскликнул Татаринов. – Ты здесь? Живой еще? Куда гребешь? Фома смолчал. – Султану жалобу везешь?.. Вези! А провожать тебя не станем. Турецкий посол стоял ни жив ни мертв. Наум Васильев сказал: – Нам, казакам, ведомо стало, что султан казнил азовского пашу Асана. Верно ли это? Фома весь потемнел. – Пойдем, Фома, в землянку от зла людского. Фома поторопился в землянку. А в Черкасске-городе кричали: – Здравствуй, войско Донское, сверху донизу и снизу доверху! На круче до поздней ночи пели донские песни: Эх, небо синее и море синее, — Край света не видать, В Царьграде очи свои вымоем, — За морем синим есть Царьград! Волна качает, челны ныряют, На Дон ввернемся мы опять! ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ Фома стал просить, чтоб дали ему посольские струги до Воронежа. Но атаманы стругов не давали, хотя и не отказывали. Совет держали неделю целую, а после сообщили: – Челны у нас дырявые. Пойдем по Дону – челны потекут; посол утонет, а казакам ответ держать перед царем. Коней бери: коней не жалко. Но посол коней брать не хотел. Он говорил, что на конях, ему, послу, ездить не пристало. Да и ездить он верхом не так горазд, а конная дорога через Валуйки (это, видимо, была главная причина) стала очень опасной: разбойники по дорогам бродят, воры, люди лихие. – Разбойные люди, что гуляют по дорогам, – ответи­ли атаманы, – послов не трогают. А ежели трогают, то только лихие люди из татар, а приходят они на ту дорогу из Крыма. Фома Кантакузин долго упрямился, но делать было нечего, и он волей-неволей согласился взять коней и ехать на Валуйки. Но тут атаманы снова заспорили. Наум Васильев сказал на совете: – Посла везти бы Старому Алеше. Он до всех послов приставлен самим государем. Старой возразил: – Коли, Наум, ты хочешь, чтобы моей головы на плечах не было, то я повезу его. А коли ты желаешь мне здоровья, заслуженного мной спокоя, да еще видеть на моих плечах мою поседевшую голову, то надо везти посла другому. Наум тогда закричал: – Ивану Каторжному везти послов до Москвы: он и дороги все знает, и с послами ладить умеет, и с пашами выпить горазд. Иван покачал головой – дескать, в уме ли ты, Наум? Старой поддержал его: – Голова Ивана Каторжного нам всем дюже дорога. Турской посол с охотой поедет с ним, а там, на Москве, жалобу на него же царю учинит, и сидеть Ване тогда на Белоозере или еще где… Нельзя нам посылать Каторжного! Васильев тогда указал на Татаринова, но и Татаринов стал отказываться: охоты у него не было возиться с послами. Старой опять вмешался: – И Мишу нам посылать нельзя. Он и до Валуек не доберется, а жалоба Джан-бек Гирея на него уже будет в Москве у государя. Наум, ты поезжай! Все поддержали: – Мы в походах были, а ты, Наум, сидел на Дону. Ты не измаялся, как мы все. Тебе везти турецкого посла! И зла меньше будет, и ответ держать не будешь! Собрался неохотно Наум Васильев везти турецкого посла опасной дорогой и взял с собой станицу в шестьдесят шесть казаков с есаулом Силой Семеновым. Выбрал Наум Васильев добрых казаков для станицы. За Московскими воротами посол попрощался с казаками и атаманами, кланялся им низко и хвалил их отвагу. Больше всего он похвалил Ивана Каторжного, Михаила Татаринова, есаула Порошина, Михаила Черкашенина; хвалил он еще Алексея Старого и Волокиту Фролова, хвалил обед атаманский и прием казачий в Черкасске. Всех атаманов называл по имени и отчеству. – Езжайте с богом, – сказал напоследок Фролов, – да бойтесь татар за Калитвой-речкой за быстрой. Станица поскакала одвуконь [41]. И кони все были добрые. Белых коней было два: один – под Фомой, другой – под Наумом. Солнце палило в июне 1630 года сильнее прошлых лет. Трава, не успев зазеленеть, желтела. Несло песок ветром, пыль по дорогам кружилась, зной сизый стоял туманом. вернуться 41 Одвуконь – по два коня на всадника. Еще и не ехали казаки, а кони уже замылились, взмокли, головами крутят. И казаки вспотели, почернели, распарились. Воротники расстегнули, едва дышат. А Наум молчит да гонит лошадей. И Фома молчит, и люди его молчат. Кинут друг дружке турецкое слово версты за четыре – раз, и снова затихнут. Седла поскрипывают, ремни на седлах в мыле… Фома осторожно глазами вокруг водит, чутко прислушивается. Остановится посол где-нибудь, Наум Васильев возле лесочка в тени или в крутом овраге поставит поодаль часовых; попьют пресной воды, пожуют сухой рыбы, мяса. Фоме дадут, – а он сразу не ест, сперва даст пробовать чаушу: не подмешали ли отравного зелья. Отдохнув, дальше скачут. Какие избы и попадались, так в них ночлег найти трудно было и поесть ничего не достанешь. Одна голь пе­рекатная – беднота да горькая сирота. Мужики худые, детвора у них голодная, золотушная… Чего там взять? И ехали донцы поскорее да пооглядистее… Двор государя встречал посла турецкого с особым почетом и блеском. Еще далеко было до Москвы, а пышные кафтаны, оружие стрельцов уже сверкали на солнце. Бояре, воеводы, большие люди столпились на проезжей дороге. Сам Федор Иванович Шереметев выехал навстречу послу в раззолоченном возке. Вышел из него, но шапки не снял. Слезая с коня, турецкий посол, как требовалось обычаем, объявил о своей свите, о своем чине и звании, каким он облечен доверием от султана, и все прочее. Боярин Шереметев выслушал турецкого посла и обо всем известил государя – гонцами в Москву. После того боярин Шереметев спрашивал посла о том, здорово ли они доехали и не было ли где им какой-нибудь помехи и нападений? И когда турецкий посол нижайше поклонился, тогда только боярин Шереметев снял шапку, поздоровался с ним. Надев шапку, боярин помолчал, чтобы не сказать чего лишнего, а Фома сел снова на коня. Посол выехал вперед, а Наум Васильев – с ним рядом. Ехали они к Москве тихо, ожидая распоряжений. За казаками двигались возки Шереметева и других ближних бояр. В дороге пришло известие из Москвы, что царь ждет у себя Фому Кантакузина и пашей турецких. Кантакузин въехал в Москву торжественно. По обеим сторонам дороги построились всадники в богатых одеждах, а у въезда в город – три тысячи воинов, с длинными копьями, на белых лошадях, в красных кафтанах, в отороченных мехом шапках. Здесь же стояли именитые бояре. Проехав с полверсты, турецкий посол пересел в раззолоченную колымагу, присланную из царского двора. В парадных кафтанах длинными рядами стояли московские стрельцы. И повсюду на московских улицах, кривых и путаных, толпился всякий люд. Все торговые лавки, питейные заведения и рынки были закрыты. Пышное шествие направилось в Китай-город, к Посольскому подворью. Там у дверей стояли караульщики, чтоб никто не подходил, с послом не говорил, письма никакого не передавал и злого умысла никакого послам не учинил. Атаман Наум Васильев и есаул Сила Семенов с казаками, после того как они проводили на Посольский двор посла, стали приискивать себе дворы, кому где можно было. Нашла их Ульяна Гнатьевна и взяла к себе на постой, в свой дом, атамана, есаула и пятерых казаков. Ульяна в лице изменилась, немного постарела, но голос ее звучал по-прежнему молодо. – Седла кидайте в сени, а сумы – в клетушку, – указала Ульяна. – Хватайте ведерочки, бежите за плетень к журавлику, обмойтесь. Ах, сизые голубочки, слетелись снова! Забегала Ульяна по дому, захлопотала. И ожерелье, подаренное Старым, сверкало каплями ключевой воды на ее все еще нежной белой шее. Бордовый полушалок с мохрастыми концами свисал с ее круглых плеч. Глаза все те же – то плачут, то смеются лукаво. – Как пришел Алешенька с Белоозера, так больше я его не видала, как в воду канул… Здоров ли? Не разлюбила ли его Фатьма? Наум ответил ей не скоро: – Был он на море, ты только не болтай!.. Фатьму его угнали в Крым и там убили. – Ах он несчастный! Кручинится, знать. Ой, плохо ему! – жалостливо проговорила Ульяна и вытерла платком крупные слезы. – Когда ж господь сведет меня с Алешенькой? – Да ты не плачь, Ульянушка, – утешал ее ласково Наум. – Сведет еще господь. Дорог на Дон немало. Поедем назад – хоть я заберу тебя… Со всей Руси бегут к нам. Ульяна вся зажглась: – Соколик мой Наумушка! – стала причитать. – Да я не только что на Дон, на край бы света полетела за ним, ненаглядным. Да примет ли? – Слетаешь, коль захочешь. А примет ли – то дело ваше… ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ Турецкий посол Фома Кантакузин был принят в Золотой палате государем Михаилом Федоровичем и патриархом Филаретом. При них бояр не было. Фома поклоны отбил государю, а тот спросил его о здоровье своего «брата», султана Амурата. Царь спрашивал, здорово ли доехал Фома до Москвы и не было ли ему на Дону и в других местах помешек каких. Фома сидел насупротив государя, отвечал уклончиво: – Да, ехали мы – и всяко было. – А все-таки? – Доехали не здорово! Царь вспылил, резко спросил: – Где учинилось худо? Фома сказал сквозь зубы: – Казаки на море ходили. Стамбул громили. В Кер­чи одни развалины остались. Галату всю сожгли. Галеры на море топили. Джан-бек Гирея пограбили. (Про арсенал он умолчал.) Царь изумился. А Филарет закрыл лицо руками. – А все то делают они будто по царской воле. Царь побледнел. – А кто ж ходил? – спросил патриарх. – Походный атаман Иван Каторжный, атаманы Старой, Татаринов!.. Еще – Богдан Хмельниченко с Чигирина… – Старой? – Царь губу прикусил. «Вот отплатил так отплатил», – подумал он. – Прошли Азов, прошли Казикермень, соединились в море. – О свят, свят!.. Опять Старой! Опять Богдан! Что делать будем? – спросил сокрушенно Михаил Федорович. Посол от имени капудана-паши и Асан-паши, с которыми он якобы говорил при выезде из Азова, передал их слова: «Чтобы между султаном и царем впредь ссоры и нелюбви не было, надобно казаков всех перебить или с Дону прогнать…» – Я же, – продолжал грек, – возражал Асан-паше: вытеснить казаков с Дону – дело весьма трудное. Тогда Асан-паша предложил: «Если так, то в предупреждение вражды не лучше ли обоим государям давать казакам жалованье? А если царь жаловать казаков не из­волит, то султан положит им свое жалованье и, переселив их с Дона в Анатолию, разрешит им там, по их обычаю, промышлять над врагами султана». Филарет посмотрел на посла строго и недоумевающе. Царь встревожился. А осторожный и хитрый грек продолжал: – Между Азовом и Черкасском, где множество казаков войска Донского, – сказал он, – хотелось бы султану построить на очень к тому удобном урочище турецкую крепость Чилу. Царь пропустил было это мимо ушей, а Филарет не на шутку забеспокоился. Тревожно забегали его сузившиеся глаза. – Нет, – сказал он резко. – Тут что-то не так! Неладно будет дело! Но грек продолжал мягко и тихо: – А не угодно то государям, пусть сами поставят крепость. Крепость та даст государю не меньшую выгоду, чем Архангельск… Султан сам бы давно поставил ее, да она будет на государевой земле. То дело очень выгодно: поставить крепость – и казакам проехать Доном на море никак будет нельзя… Филарет не стерпел и в гневе прервал: – Царь сам уймет казаков своей волей и без построения сей крепости! А которые из них виновные в разбое и грубости, накажем их великой опалою и смертной казнью… – Верно! – подтвердил царь. Фома тогда еще мягче и со всякими хитростями начал с другого конца. – Дабы, – сказал он, – между султаном и царем бе­лым и крымским ханом была крепкая дружба и любовь, надлежало бы немедля вернуть Чигирин туркам. Запорожские черкасы ходят по Днепру на море, минуют Казикермень, Арслан-Ордек… Согнать бы с Чигирина казаков – и этим малым делом можно отвратить опасности многие. Государь поднялся и в сильнейшем гневе ответил по­слу: – Куда сие годится? Совсем загородить нам море? С Дона согнать казаков! С Чигирина согнать черкасов! Нам то негоже! Мы то не примем! А Фома настойчиво гнул свое: – Чтобы начать и кончить войну против поляков в союзе с султаном, с крымским ханом, надо бы и усту­пить вам. – То все больно заманчиво, – ответили ему. – Скви­тать бы обиды надобно; но без совета всей земли и бояр решить сие не можем. Войну начинать – многое справить надобно: войско подготовить, запасы завезти, деньги собрать. А может, еще у нас с поляками дружба выйдет крепкая… Посол, видя неудачу своего предприятия, все же продолжал улыбаться и со всякими любезностями заверять в своей и султанской дружбе к Руси – «выше прежнего». Закончив свои дела, Фома Кантакузин шутил и смеялся, а под конец положил перед царем донос с «великой тайной». Вот что сообщалось в доносе Поленова: «Едучи с моря и с низу по Дону, слышал я от казаков, что-де ты, царь-государь и великий князь всея Руси, Михаил Федорович, изволил на казаков за их вину опалу положить и лишил своего жалованья. Которые казаки выехали к тебе с турским послом и будут тобой посажены по тюрьмам, – то быть на Дону большой беде. Донские казаки говорили, что по новой весне покинут землю и пойдут в запороги к Богдану Хмельниченку… И слух пошел на Дону, что ты, государь, направляешь сюда стрелецкое войско, чтоб всех холопей сбить з Дону, а по Дону-де будешь, государь, свои городы ставить. Как-де подлинно про то весть учнетца, то казаки тотчас з Дону отпишут к запорожским черкасам, и они к ним придут на помощь многими людьми – тысяч десять и больше. А у донских казаков с запорожскими черкасами приговор учинен та­ков: «Коль будет беда нам – помогать нам, коль будет беда запорогам – помогать запорогам, но Дону нашего без крови не покидывать». Они ж, казаки, сказывали еще, что пошли на Черное море под турские городы войною, тысяч двадцать, – за поруганье казачества и разоренье донской земли убавить силы туркам и татарам и землю от них избавить свою. Турские люди не пустили их назад под крепость Азов, и они пошли тогда Миусом. Волоком перелезли в Донец. А из Донца пришли на Дон. Добра достали, великого… А те запорожские черкасы, которые шли с Чигиринским сотником Богданом, пожгли свои струги в лиманах, иные водой затопили, переволочили добро дорогами другими. А по весне струги свои из воды достанут и в море опять пойдут. …Великий государь! На Дону в большом войске про турских послов говорили, что впредь им, послам-де, пропуска к тебе, государю, не будет, потому что послы турские Доном ходят и их казачьи городки-крепи высматривают. Казаки ныне крепко каются, что того турского посла Фому Кантакузина к тебе, государь, пропустили и его не убили… И ежели на Дону государева жалованья ныне не будет, а посол турский от тебя с Москвы к ним в нижние городки приедет, – они, государь, турского посла хотят убити…» ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ Великая опала постигла казаков за непослушание царю. Приставы-московские, люди из Разбойного приказа, стрелецкие головы, по повелению государя, девятого июля во главе с приставом Саввой Языковым явились на подворья, где постоем стояли донские казаки, сопровождавшие турецкого посла. Тьма в Москве была кромешная. Нигде ни звездочки. Все улицы пустынны. В домах все спали, и тихо было, безмятежно. Лишь слышно было, как перекликались сто­рожа на башнях и возле решеток на улицах. – А кто бредет? – кричал стрелец с Кузнецкого. – Постой! – Бредут свои! – отвечали люди из Разбойного приказа, гремя железом. – Куда ж вы прете? – кричал другой стрелец. – Для какого дела? – Вон пристава у нас за все в ответе. Пойди да разузнай у них. Конь пристава Саввы Языкова ударил копытами в темноте, едва не налетел на двух стрельцов. – Чего вам надобно? – Бумагу надобно, – схвативши за узду, сказал один из них. – Куда бредете? Кто велел в такую темень водить людей, греметь оружьем? – Я – пристав Савва Языков. Бумаги у меня – бумаги царские! Стрелец поднял фонарь, удостоверился, что перед ним действительно пристав. Пристава и их помощники направились в Ордижцы, в Боришки и за Москву-реку хватать опальных казаков. Проскрипели в темноте несмазанные колымаги. Добрались они и до Ульянина двора. – Кажись, сюда! – пробубнил Савва Языков. – Зай­дите с журавля, под окна станьте, двери подоприте колом. Иван, стучи неторопко! За ставенку становься, а то еще пальнет какой из пистоля в лоб. Здоровенный стрелец стал за ставенку и тихо постучал. Долго стучали стрельцы, пока добудились. Из избы послышался встревоженный голос Ульяны: – Кого там бог принес? Савва прокричал: – Не допытывай! С Разбойного! Зажглась лучина. Открыла дверь сама Ульяна. – Ну, что вам надобно? – спросила хрипло. – Кому нужна? – Не ты нужна нам, баба, не ты! – входя осторожно, сказал пристав. – Нам нужны другие… Которые тут у тебя на постое казаки? – Вы казаков не трогайте! – сказала Ульяна, закрыв грудь полушалком. – Изморили уж всех беспутными тревогами. – А не твое тут дело. Сама, поди, беспутная. Нашлась защитница – святая богородица! – Скажи еще «беспутная» – как размахнусь да в нос шибану, так и узнаешь, какая я беспутная!.. Юшкой красной умоешься!.. Вон казаки! На дальней кровати сидел в белой нижней рубахе и в белых портках станичный атаман Наум Васильев. Продирая глаза ладонями, смотрел он на пристава, как на какое-то привидение. – Который атаман у вас? – Я – атаман Наум Васильев! – А есаул который? – Я – есаул Сила Семенов! – отозвался есаул из другого угла. – А те, которые вон там, кудлатые? – Мы не кудлатые! – сказал один из казаков. – Куд­латы псы, кудлата шерсть бывает, кудлаты – пристава! Зачем пришел, про то и сказывай! – А сколько тут вас, постоялых казаков? – Все те, кого видишь, – ответила Ульяна. – Не шарь фонарем. Все налицо. – А где другие? Здесь семеро. А нам-то надо шестьдесят… шесть человек. Недостает… – пристав тянул, – недо­стает… Сколько же недостает? Шестьдесят… шестьдесят… Степан, а ну-ка высчитай! В мозгах моих туман… Шестьдесят… Тьфу, черт те дери! Перепил! Здоровенный угрюмый стрелец, вошедший следом за приставом, стал считать на пальцах: – Один, который атаман, – один! Другой, который есаул, – два! А тех сколько? – Да раздери-ка буркалы, да разуй гляделки, – проговорил казак. – Я есть Епиха Игнатьев – крайний, а это вот… Андрюшка Левонтьев, левый, там вон – Потапка Нефедов, правый, Алешка Алексеев – за правым крайний, а там – Афонька, Захарка, Еремка! – Ну, тот – крайний, и тот, который не крайний, – бубнил тупоголовый стрелец Степан. – Андрей да Еремка – два! – А он не Андрей и не Еремка. Андрей – там лежит, а Еремка – здесь, – смеялся казак, обуваясь. – Потап там, Алексей – вон он!.. Эх, голова, два уха! Считай получше… Наум Васильев, хоть и строг и взволнован был, но тоже улыбнулся. – Вот голова, а еще приставная! Считать не может. Ну, нас тут семеро! – сказал он. – А ты не брешешь? – Чего брехать нам? Семеро! – А скольких же нету? – А нету пятидесяти девяти. Пересчитал пристав недоверчиво еще раз всех казаков и насчитал восемь. Еще пересчитал – восемь. – Да где ж семеро? – Всех семеро! – уже хохотал Наум. – Восьмая-то баба, Ульяна!.. – Закуй в железо атамана! – приказал обидевшийся пристав, а сам на лавку сел. – Почто ж в железо? – Дознаешь после. Перед царем в ответе ты. – А не за что! – сказал Наум и выпрямился гордо, – В Москве берут, а не за что!.. Сказывал мне Старой, как ты возил его на Белоозеро – собачья честь!.. И нас туда погонишь?.. – Клепай, Семен, ноги! – Я ж не клепальщик. – Зови-ка Ваську-кандалыцика! Вошел Васька. Бурый, нос горбылем. Глаза – горошины мелкие, вздутые щеки; шапка серая набекрень, подвыпивший. Он бросил кандалы… – Ой, ироды! Иуды! Да они ж ни в чем не виноваты! – заголосила Ульяна. – Кого клепать? – спросил Васька. – Вот этого! – Кто ж вам велел? – спросил Наум. – Велел нам государь. – Клепай, – сказал Наум, – раз нас такой милостью сам царь изволит награждать. Опять на Белоозеро? – Другие есть места, куда подалее, – сказал кузнец-кандальник Васька. – Перековал я брата вашего – и в год не пересчитаешь! – Нашел чем хвастать! Клепай скорее! – Кого в Сибирь… Кого в Мезень… Кого в Чердынь… – приговаривал Васька, раздувая широкие ноздри. – Всех не упомнишь… Ульяна побледнела, упала на постель, забилась всем телом, но вскоре поднялась и пошла на пристава с поднятыми руками. – Пристава!.. Где у вас бог? Где правда государя? Где ваши души подлые? Только знаете заковывать в же­лезо! Сколь многих перековали! Поискалечили людей. Потому от вас, сатаны, и бегут люди искать волю да долю на Дон. И я сбегу! Нате, берите, клепайте и мои ноги и руки! – неистовствовала она. – Тебя нам заковать трудненько. Твои ноги не вле­зут в наши колоды, – засмеялся пристав. – Чего орешь? Чего надрываешься? Да нетто они тебе родные? – Эх, вы! Звери – не люди! Куете только горе людям! Васька склепал кандалы крепко-накрепко. Наум прошелся. Загрохотало, зазвякало. Сковали Науму руки. Он и говорит: – А будь что будет! Подойди-ка, пристав! Тот подошел. – Ну, погляди мне в очи… Невиновен я перед государем. А перед тобою, падло воронье, ответ держу. Вот на-ко тебе в рыло, выкуси! – Атаман ударил Савву Язы­кова. Что-то хрястнуло в его тяжелых руках. – Еще возьми, коль мало! Пристав упал на пол, задрав ноги. – Стрельцы! – заорал он. – Стенька, Васька, Полунька! Держи атамана! Нас тут побьют всех до смерти. Стрели из пистоля! Стрели! – А вот я стрельну из пистоля! – сказал Наум. – Кого тебе надобно еще клепать – клепай в железо! – И еще раз ударил Савву Языкова ногой. Казаки бросились было на пристава, но Наум остано­вил их: – Себя щадите. Не троньте грязь эту! – Клепай покрепче и есаула! – Нет, – сказал Наум Васильев. – Расклепывай! Алешка, подопри спиной двери! Дверь подперли трое казаков. Савве Языкову приказали: – Вели расковать! – Рас-с-кко-ввы-вай! – задыхался Савва. – Пойдем мы и без железа! Закованного расковали. – Ведите нас! – сказал Наум. – А может, подводы дать? На Дон еще побегите? – Не побегим на Дон. Веди по службе царской, а что ударил я тебя, – о том ты лучше помолчи. Никто из казаков не побегит. – А будь вам проклята службишка ваша! – крикнула Ульяна. – Давай-ка мне коней, я побегу на Дон… Про­щай, проклятые бояре!.. Запытали они, проклятые, Исая Бондаря – муженька моего. А ни за что! Ироды! Метнувшись к Науму, Ульяна тихо переговорила с ним и выбежала во двор. – В Москве не жить ей, – сказал пристав. – В тюрьме сгинет баба! И сел писать бумагу: «…июля в девятый день, по государеву цареву и вели­кого князя Михаила Федоровича всея Руси указу и по приказу дьяков, думного Ефима Телепнева да Максима Матюшкина, Степан Борисов сын Юрьев, да Петро Ва­сильев сын Зайцев, да Иван Елизаров сын Бертенев; да подьячий Алешка Карапелов – посланы на дворы, где стоят донские казаки: атаман Наум Васильев да есаул Сила Семенов с товарищи – переписывати их рухлядь, ковать в железо и роспись имянно сделать…» Савва Языков стал чернить на бумаге опись имущества, отобранного у атамана, есаула и казаков: «…В Ордижцах, на подворье у Ульяны Гнатьевны, вдовицы, женки мучника, стояли казачьи рухляди атамана Наума Васильева, да казаков Епихи Игнатьева, да Андрюшки Алексеева: 5 пищалей, да ствол, да 5 вязней [42]; зипун дорогильный, кушак турской, шелком вязанный, на ем нож булатный, черен – рыбий зуб, ножны хозевые, черные, оправлены серебром, кушак мухояровый, черный; подушка шитая; двое штаны лазоревые; зипунишко серое сермяжное; попона пестрая, епанча черкасская, войлок ордынский; котел медный и сундук замкнут…» Наум Васильев прервал его: – Погоди! Почто ж ты не писал кафтанишко сизый суконный? – А позабыл – впишу! – Попон волошских не вписал! – Впишу… Но не вписал все же пристав складни резные, на трех створках, иконы дорогой… – Э-э! Пристав! Пиши всю пашу рухлядь и не обворовывай! – Вся ночь уйдет в писании. Всего не перепишешь, – А ты пиши не торопясь, – сказал Васильев. – Ночь длинная. Вдруг есаул Семенов вскочил. «Эх, мать ты моя, молись за меня во Нижнем Новгороде, – подумал, – ночь темная не подведет!» – Прощайте, казаки! – прокричал и выскочил в окошко. За ним – еще два казака. Раздались выстрелы, шум поднялся, но вскоре все затихло. – Выводите казаков! – заорал пристав и выругался. Переписал пристав все, что было рухляди. Кроме того, приставом Саввой Языковым записано было в рос­пись: «66 пищалей, 66 вязней, 66 сабель». Все записанное приставом доставлено было в Посольский приказ с короткой припиской: «А есаул Сила Семенов, да вдовица Ульяна Гнатьевна, да два казака с ее постоя бежали со двора и нигде еще не объявились». Когда казаков и атамана Васильева привели во двор Посольского приказа, к ним сейчас же приставили стражу и Савву Языкова. И вскоре повезли в разные остроги, а Наума Васильева – в Белоозеро. С ним десять человек. В дороге за Москвой стали они кормить коней. Солнце было за полдень. Стояла жара, и носилась пыль. И опять на белоозерской дороге появился царский возок – из окна показалось морщинистое лицо старухи Марфы Ивановны, матери царской. Опираясь на клюку, она сошла на землю. Едва передвигая ноги, подошла к Науму Васильеву. – В острог везут? – спросила тихо. – Везут в острог, как видишь, матушка! – сказал Наум. – Ослушались царя? – Царя мы не ослушались. Кого ослушались – нам неведомо. А бояр мы, верно, не почитаем. – Вы бы бояр почитали да бога не гневили… – Пустое, матушка! Бояр гневим, а бога и царя мы чтим. – Остер язык твой!.. – Острее надо бы, да бог не вразумил. Острее будем! Попили нашей кровушки: в Москве злодеи наши – бояре; в Крыму – татары; на море синем – турки… Иди да звени железом до дальнего острога… – А подойди-ка ближе! Наум подошел. – На тебе, атаман, образок святой. – И протянула она ему дрожащей рукой складенец. Опять, как в прошлый раз, – Николу-чудотворца. Васильев отступил. – Царица-матушка! – сказал он. – Твой образок я не возьму. Старуха затряслась. Глаза сверкнули гневом. – А! – вскричала она. – Ты богохульствуешь?! – Нет, матушка, – ответил Васильев. – Не богохульствую, а не хочу я, чтобы гневила царская матушка всевышнего. Кто образок дает, а сам по острогам нас сажает, тот… – Я ль вас в острог садила? – Не ты, так государь. Не утруждайся, матушка… Мы царской милости просить не будем – кровь запеклась на сердце… Васильев отвернулся. Казаки собрались и, окруженные стрельцами, тронулись в дальний путь. ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ Боярин Борис Михайлович Лыков всем клялся, что по гроб жизни не ступит его нога во двор презренного холопа Митьки Пожарского. «Унизил-де, посрамил, матушкой моей Марией попрекал, за всех бояр на Лыковых обиды вывалил, полез в заступники донских казаков, царя не кто иной, а Митька поставил ни во что!» – повсюду сеял о нем боярин Лыков нелепые слухи. Но когда наступили опасные времена, не выдержал боярин Лыков: нахлобучил шапку, надел боярскую шубу и побежал к подворью Пожарского. Бежал боярин с таким страхом на лице, будто у него начисто все поместья погорели. Забарабанил боярин палкой по деревянным воротам, и перед ним, как в прошлые годы, предстала княгиня Прасковья Варфоломеевна и сказала: – Вот уж нежданно-негаданно. Боярин поздоровался, утерся платком, хмуро спросил: – Здоров ли князь Димитрий Михайлович? вернуться 42 Вязни – оружейные ремни. – Здоров, батюшка, здоров, боярин, – ответила княгиня. – Зайди, Борис Михайлович, рад будет. Они вошли в сени, и князь Пожарский сам вышел навстречу. Синий кафтан. По кафтану серебряные пуговицы. Золотой пояс. Красные сафьяновые сапоги, ловко расшитые по голенищам золотыми круглыми узорами. Волосы причесаны, борода чиста, приглажена, глаза у князя светились, в них вспыхивали веселые искорки. В широко открытых глазах его не было никакой обиды. Прасковья Варфоломеевна, глянув на князя мягко и нежно, улыбнулась. – Здравствуй, боярин, Борис Михайлович, – сказал князь. – Уж не казаки ли приехали с посольством на Москву? Иначе не заглянул бы. – Ты отгадал, князь. Приехали, да быстро уехали! – сказал Лыков. – Почто же так? – С Москвы сослали их в острог на Белоозеро и в другие тюрьмы. Склепали им руки-ноги, сабли забрали. Поехали с приставами. Пожарский вздрогнул, словно его холодной водой окатили. – Анафемы! – сказал горячо Пожарский. – Война с поляками вот-вот начнется, а вы казаков в буйство приводите! – Идите в горницу, – сказала встревоженная Прасковья Варфоломеевна, – медку свеженького на стол поставлю. За кружкой доброй посидите, поговорите, поспорите… Боярин молчал, и князь Пожарский стоял перед ним молча. Он уже знал, что в Москву прибыл турецкий посол Фома Кантакузин, догадывался, что Фома наклепал патриарху Филарету на донских казаков, а это грозило возмущением на Дону, опасностью государству. – Пойдем, Борис Михайлович, в горницу, – не скоро сказал Пожарский, – потолкуем с глазу на глаз о делах. Снимай-ка шубу! Лыков снял шубу, повесил в сенях на колок. Они пошли в горницу. Там на широком столе, покрытом белоснежной скатертью, стояли уже кадочка с шипящим медом и две высокие посеребренные кружки. Боярин и князь молча уселись друг против друга. – Сказывай, зачем пожаловал? Пять лет ты не бывал. Подняли кружки с крепким медом, выпили. Боярин Лыков издалека начал вести речь о том, что у него превеликая ссора учинилась с боярином Димитрием Мамстрюковичем-Черкасским, который отругал боярина Лыкова словами непотребными и хотел было схватить его за боро­ду. Лыков не дался Мамстрюковичу-Черкасскому, схватил за полу его шубы и крикнул: «Только ты станешь меня, Мамстрюк, драть за мою бороду да поносить меня срам­ными словами, то я тебя зарежу!» – Каков-таков Мамстрюк сыскался! Откуда он? – пылая гневом, рассказывал боярин Лыков. – Драть мою бороду схотел! Кто я таков царю? Кто он таков царю?! Зарезал бы его я! Пожарский, наливая в кружки играющий мед, скрыл под усами умную улыбку. – Не может быть того, боярин! – сказал он удивленно. – Убей господь, зарезал бы! – Да царь за Мамстрюка-Каншов-мурзу [43] запытал бы тебя до смерти. С кем ты связался и ссору учинил?! Поду­май только! Ты, видно, позабыл, что Хорошай-мурза – князь Борис Камбулатович Черкасский – женат на Марфе Никитичне Романовой-Юрьевой, родной сестре Филарета Никитича. Сын Хорошай-мурзы – Иван Борисович Чер­касский – боярин при царе, а брат его Чуж-мурза – Владимир Мамстрюкович – воевода! Давай-ка о другом вести беседу. Войну готовят под Смоленском? Лыков гневно сверкнул хитроватыми глазами и продолжал: – Вот я о том и речь веду – драть бороду схотел… Ить сукин сын! А ныне царь наметил Мамстрюковича-Черкасского в большие воеводы под Смоленск, а вот меня наметил царь в малые воеводы, к нему же, к Мамстрюку, в подручные. А ведь ему бы, Мамстрюку, быть мне подручным… Но царь грозился высечь меня батогами. Да виданное ли то дело? Посрамника, обидчика моего вверх поставил, а меня в грязь втоптал! – выкрикнул боярин. – Да царь еще грозится тем, что отставит нас от смоленского дела вовсе и в мое место поставит тебя, князь Димитрий Михайлович, а вместо Мамстрюка укажет быть воеводой гордецу Михаиле Шеину. – Стало быть, – задумавшись, произнес князь Пожарский, – война близка? – Воистину! – ответил Лыков и достал из-за пазухи бумагу. – Читай, да упаси бог проговориться. Списано сие с турецкой бумаги, доставленной в Москву Фомой Кантакузином. Пожарский вдумчиво и медленно читал: «Султан ни с которыми государями таковой дружбы не имеет и хочет его, государя, иметь себе братом, а тебя, великого государя, святейшего патриарха, хочет иметь себе отцом. Они, государи, будут меж себя два брата, а ты, ве­ликий государь, святейший патриарх, будешь им отец, и никто их государевой дружбы и любви братские не может разорвать…» Подумав, Пожарский сказал: – Воистину то ложь! Еще на кинжалах турецких да на саблях татарских кровь посла Бегичева не высохла от злодейства Шагил-Гирея, а мы дружбу с султаном затеваем. Лыков рассказал, что Филарет больше других старается установить добрые отношения между Москвой и Турцией, что шведский король Густав-Адольф того же добивается. Пожарский горячо говорил Лыкову, что, когда начнется война с ляхами, никто не подаст Москве помощи. А Филарет государство к войне совсем не подготовил. И султан Амурат, и крымский хан Джан-бек Гирей, и шведский король Густав-Адольф непременно поведут дело к обману, в свою пользу. Государственная казна пуста, сбор пятой деньги выколачивается не так-то легко, холопы боярские бегут на Дон. Большие бояре ведут спор о местах, разума не приобретают и честь отечества не всеми сберегается. Служилые люди-дворяне, из-за разорения их поместий татарами, разбредаются с своих вотчин. Пахотные крестьяне пашни бросили – от хлебной скудости. Многие крестьянские дворы позапустели, а люди разбрелись без вести, кор­мясь христовым именем. Денежные пожертвования на военные надобности от монастырей и духовенства, бояр и купцов взимаются не по доброй воле, поступают куда как скудно. И даже в южной степи, на вотчинах дяди царя, Ивана Никитича Романова, крестьянам стало пуще крымской и ногайской войны и неволи. Во всем Елецком уезде не осталось крестьян и бобылей прежнего жеребья. Посады разоряются, посадские бегут, а на их челобитные, что сильные захватывают их земли, царские приказы ответа не дают. Раздали дворцовые земли в девяносто тысяч десятин, да не тем, кому раздать бы следовало! Земли расхватали близ­кие к царскому двору большие бояре да приказные люди. С помощью английского купца Джона Мерика государство потеряло Иван-город, Орешек, Ям да Копорье, и выплачивают русские люди шведам по двадцать тысяч рублей каждогодно. [Азов - any2fbimgloader11.jpeg] – К войне с поляками мы не гораздо готовы. На юге государства земля разгорожена. Дружба с султаном увянет, когда грянет первый самопальный выстрел. В русской земле народа много, да мало боярского разума. Лжи и неправды превзошли высоту наших светлых храмов. Не проиграть бы под Смоленском дела. Князь Пожарский погрузился в глубокое раздумье, припоминая последние события: гетман запорожского войска Дорошенко, как и предсказывал князь, подружился с татарами, но сложил голову в битве с татарами же на реке Альме, вблизи Бахчисарая. Персидский шах Аббас, свирепо притеснявший царство грузинское, умер. Персидская крепостная башня Баш-кала, построенная в Грузии шахом Аббасом из голов побежденных, долго еще свидетельствовала о безмерной жестокости шаха Аббаса, Ушел шах Аббас на покой, а на его место сел шах Сефи Первый. Припомнилось еще и то, что в Москву турецкий посол Фома привез слухи о казни визирем Хозрев-пашою собирателя грузинского царства Георгия Саакадзе. А ведь когда-то царь Иоанн Грозный поставил городок Тарки и указал гарнизону и воеводе, князю Хворостинину, блюсти Иверию [44], быть верной защитой ее от персов, татар и турок. А при царе Борисе Годунове были посланы в Тарки стрельцы под началом Бутурлина и Плещеева. И доблестно бились они с неприятелем, боясь не смерти, а плена. И погибло тогда под Тарками семь тысяч воинов русских, князь Бутурлин и сын Бутурлина. вернуться 43 Мамстрюк-Каншов-мурза – настоящая фамилия князя Димитрия Мамстрюковича Черкасского (ум. В 1651 г.). вернуться 44 Иверия (Иберия) – древнее название восточной и частично южной Грузии. – Вот что, боярин, – тихо сказал Пожарский, – дружбу да любовь верную нам следует блюсти с Иверией… Русь с Грузией подружились еще в дни общей скорби, когда с поникшим челом возили мы ясак в Золотую Орду и там встречались. А дружба, завязанная в общем несчастье, глубока и несокрушима, как братство… Недаром называют грузины Георгия Саакадзе спасителем народа, отцом отечества. Боярин Лыков заерзал в кресле, не зная, что ответить князю. Он был мало учен и несведущ в грузинских, персидских да турецких делах. Кто в них что поймет! – Чего хватать нам далеко да высоко! – махнув рукой, сказал боярин. – Нам бы у себя управиться! Тогда князь Пожарский сказал боярину о других народах, стонущих от турецко-татарского тяжкого ига. – Да нам, – усмехнувшись, проговорил Лыков, – ляхов бы скорее побить, Смоленск вернуть. Пожарский молча ходил по горнице. А потом вдруг остановился и сказал: – А не слыхивал ли ты, Борис Михайлович, об одном турецком полководце, который однажды повелел пятнадцати тысячам полоненным булгарам выколоть глаза, оставив по одному кривому на каждую сотню слепых? Боярин перекрестился, глаза пугливо выкатил: – Помилуй бог! Не слыхивал. Дела ужасные! – А не слыхивал ли ты еще о том, как русскому полону, женщинам, по повелению султана Амурата, за неприятие магометанской веры надевали на голову раскаленный докрасна чугунный котел, названный людьми венцом мученичества? Боснийского князя казнил султан Магомет Второй, а тридцать тысяч юношей славянских поразделили меж собой янычары, свезли в Царьград, пошли они в продажу. Всех славян турки притеснили. Нам надобно воздать славянам свою любовь и дружбу. Они ведь братья нам по крови и по вере христианской. Пожарский сказал еще Лыкову: – Крымские татары побивают до смерти послов русских да много полона русского ведут с Руси. Крымский хан Джан-бек Гирей, по указу султана, готовит в поход на Русь сына своего, царевича Мубарек-Гирея, с пятнадцатитысячным войском. Быть нам в беде! Татары ударят нам в спину. И надобно нам спешно закупать в других странах ядра, оружие, медь, серу. С донскими да с запорожскими казаками – мир крепить и оборону южной окраины Московского государства. По польской шляхте надобно ударить всей силою, но к войне готовиться со всем старанием. – Не легкое дело быть главным воеводой в такой войне, – вздыхая, сказал боярин. – Спасибо за беседу, князь. Пожарский заметил в конце беседы в шутку: – Татарскому царевичу Мубарек-Гирею лет с восемнадцать, говорят, дороден собою, сказывают, усов и бороды не носит. В ратном деле весьма владетелен. Шатров изготовлено для царевича с семьдесят. А у тебя, погляди-ка, боярин Лыков, ус пышный, а борода уса пышнее. Мамстрюк не дело затеял – таскать тебя за бороду. В ратном деле ты превзойдешь крымского царевича. Несомненно превзойдешь. И в смоленском деле последним не будешь. А шатров тебе пожалует царь под Смоленск побольше тысячи. Боярин Лыков слушал и улыбался, но когда простился с князем Пожарским и с княгиней Прасковьей Варфоломеевной и вышел на улицу, нахмурился, вспомнив великую обиду на боярина Мамстрюка-Черкасского. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ В верхние и нижние городки беглые занесли вести, что донских казаков, посланных в Москву с турецким послом, перековали, иных показнили, иных сослали. В этом винили посла, атамана Радилова, всех бояр московских, святейшего патриарха и самого царя. К Осипу Петрову приступили голутвенные казаки из верхних городков и стали спрашивать: – Правда ли, что Ивана Болотникова дело совсем заглохло на Руси? Погибло ли то святое дело, не пора ли прикончить начисто бояр, купцов и воевод? Да станет ли он, Осип Петров, промышлять с ними дело, начатое в Камаринской волости, под Тулой и Калугой? Осип Петров, предвидя грозу, не знал, куда склонить недавних казаков – беглых холопов. Он говорил им осторожно, что времена для умысла такого еще не настали, что на Дону жить им вольготнее, чем у бояр постылых, а час светлой правды пробьет в свое время. Но мужики, бежавшие на Дон из Камаринской волости, принадлежавшей Борису Годунову, напоминали ему, что они лихо били бояр, купцов, торговых людей. Невмоготу стало камаринским мужикам терпеть боярское насилие. И поднялись они все до единого. А царь Борис повелел жестоко разорить камаричан. Воинским людям было указано: «Пленити безмилостивым пленом, не щадити ни жен, ни детей, сосущих молоко, а мужска и женска пол истребити до конца и положити Камарицкую волость в запустение». И началось тогда людское истребление, какое могло только сравниться с жатвой спелых колосьев острой косой. Не пощадил Борис Годунов ни старых, ни малых. Не помиловал он стариков с честной сединой, ни цветущих невест, не знавших мужского ложа. Не пожалел он и матерей, кормящих младенцев. Всех убивали сулицами [45] и мечами. Иных младенцев отнимали от груди ма­терей, отсекали им мечами головы и, вздев на высокие колья, ставили при дорогах. Предали воеводы Камаринскую волость огню и мечу, превратив ее в ужасающее пепелище. Иных женок сажали на горячие сковороды, а мужиков – на раскаленные гвозди, приговаривая: «Ах ты, сукин сын, камаринский мужик. Не хотел ты своему боярину служить!» – Да того нам во веки веков не забыть! – твердили мужики Осипу Петрову. Им крепко запомнилась беглая крестьянская вольница Ивана Болотникова. Здесь, в верхних и нижних городках Дона, сошлись мужики из Путивля, восставшие против Василия Шуйского, мужики, ходившие в бой с боярами на реке Угре, возле Калуги, и мужики, громившие войска царские: Трубецкого, Воротынского да царского брата Ивана Шуйского. Здесь были мужики из Брянска, Рязани и Пскова, мужики, сидевшие осадой в Туле. И говорили они Осипу Петрову: – Хорошие цари у нас только в головах темяшатся, а худые на престолах сидят. И царь Борис Годунов, и царь Василий Шуйский, и царь Михайло Романов казнят да вешают. Ссылают да пытают! Тешат одних бояр. А на Дон пришли – пухнем с голодухи. Твердили мужики одно: – Не пора ли нам с донскими, терскими, волжскими, яицкими казаками, как бывало то раньше в Туле, Калуге, Астрахани, подняться против бояр, вернуться в Русь? Осип Петров понимал их, но говорил: – Не то ныне время! Силушки маловато. У Ивана Исаевича Болотникова силища была. В шестом году под Москвой-матушкой на сторону Болотникова перешло городов, поди, шестьдесят! Держались Тула и Астрахань. А ныне силушка многая порассыпалась. Ивану Исаевичу по царскому повелению глаза выкололи, а сто двадцать семь тысяч всяких беглых людей погибло смертью лютой. Число великое! Помнятся мне слова Ивана Исаевича, – сказал он их в Ярославле перед боярами, хотевшими заковать его в цепи: «Вот скоро придет, бояре, такое времечко, и я вас буду сам заковывать в цепи да зашивать в медвежьи шкуры!» Запомнили мужики слова Болотникова, и несли они их из города в город и ждали такого времечка. В иные часы вспоминали на Дону минувшие дела и славные подвиги донского казака Ермака Тимофеевича, который дерзновением своим приобрел новое царство для России. Десятого июля 1630 года вместе с турецким послом Фомой Кантакузином был отпущен государем из Москвы в Царьград в звании посла Руси Андрей Савин. И чтоб послы безопасно проехали Донскую землю, государь приказал отправить их в сопровождении семисот ратных людей под начальством знатного воеводы боярина Ивана Карамышева. Сборы были недолги. Дорога на Дон стала опасней прежнего. Великая опала государя на казаков встряхнула всяких беспокойных людей и холопов. Побежали на Дон из монастырей и от бояр всякие черные людишки, жильцы [46] и тяглецы [47], задворные люди. Бояре, архиереи, князья разыскивали своих холопов, да разве их сыщешь? вернуться 45 Сулица – род копья. вернуться 46 Жилец – дворянин, несший при дворе воинскую службу и живший там же. вернуться 47 Тяглец – крестьянин, или посадский, несший государственные повинности (тягло). Холопский приказ был завален господскими жалобами на побеги, поджоги, смертоубийства и всякие недобрые дела. Месяц и двадцать дней ехал посол в сопровождении стрельцов на Дон. Стрельцы завшивели, изголодались. Коней поморили. Добрались наконец до Воронежа. С Воронежа плыли на стругах до первой донской станицы на Медведице. В конце августа тридцать казаков под начальством Михаила Татаринова приехали на Медведицу встречать послов. Гарцуют по берегу и, не подъезжая близко, на­блюдают за Карамышевым, за его стругами. Боярин послал Татаринову краткое письмо: «Почто ж вы, казаки, боитесь и не встречаете честно послов?» «А мы не боимся, – ответил Татаринов, – но нам доподлинно известно, что ты, боярин, пришел на Дон разорить наши юрты, верхние и нижние; что государь в великом гневе сослал Наума Васильева и всех казаков в остроги. А ты, воевода, похвалялся, едучи к нам, что казаков на Дону да атаманов опоишь вином крепким, а потом почнешь казнить нас да вешать». «А кто вам сказывал об этом?» – спрашивал опять письмом Карамышев. «Сказывали нам беглые люди, – правду, боярин, ска­зывали». «Те беглые люди солгали вам для смуты, – ответил боярин. – Повелеваю вам настрого сопроводить в Черкасск стрельцов, которые поведают войсковому атаману мою волю, и чтобы он, помня службу царскую, принял послов и проводил их честно до Азова». И, не дожидаясь ответа атамана, воевода отплыл вниз по Дону на восьмидесяти стругах. Остановился Карамышев между устьем Маныча и Черкасском, у самого Орехова Ярка, и стал разузнавать через лазутчиков, не собираются ли донские казаки, как пошли о том слухи, на помощь турецкому султану? И не будет ли у них доброго мира с азовцами и с турками? Не пришли ли к ним на защиту от гнева государского запорожские, волжские, яицкие и терские казаки, чтоб вместе идти войной против Царя? Не приказывал ли сам войсковой атаман Фролов Волокита всем донцам спешно сходиться на Красный Яр?.. Наконец, воевода хотел узнать, правда ли, что «казаки от великого страха все животы [48] свои схоронили в землю по займищам?..» Лазутчики донесли воеводе правдиво, без вымысла: «К султану казаки не пойдут. И мира у них не будет с турками. Противу царя войны они не замышляли. Но животы свои припрятали и ругают турского посла. Все бабы в Черкасске кричат, что из-за него-де, турского посла, царь положил великую опалу на лучших казаков и что во всем – вина Фомы. А воеводе-де не пристало громить казачьи юрты, казнить да вешать неповинных. Вспоминают казаки: мы-де с воеводой шляхту били на Москве, царя с ним спасали, царя на трон сажали. И ноне не стерпим воеводе его похвальбы…» Татаринов, не уезжая в Черкасск, досматривал за боя­рином Карамышевым. Послов не видно было. Они не показывались со стругов… С той и с другой стороны вели сношения письменно: слали грамоты, гоняли гонцов, перехватывали лазутчиков и тайно вели допросы. А яицкий есаул Ванька Поленов делал свое: он донес воеводе, что на Дону, в Черкасске, замышляют недоброе. Он писал: «…В землянках Мишки Татаринова и Алешки Старого в строгой тайне скрывались люди, бежавшие из Москвы и с Нижнего Новгорода: казаки да есаул Наума Васильева Сила Семенов. Осип Петров и войсковой атаман Фролов Волокита да Иван Каторжный за всех опальных казаков готовят послам отместку». Карамышев читал эту бумагу в своем струге и почесывал седую бороду. Лицо боярина багровело от злости. Боярин встал, накинул кафтан, бобровую шапку и позвал гонца. Пришел раскосый и широкогрудый ногайский татарин. – Сойдешь на берег, – приказал ему Карамышев, – достанешь коней – и в Москву! Отдашь в Посольском эту бумагу: она для самого царя. Татарин взял бумагу, выскочил на берег, не задерживаясь, сел на коня и помчался. К боярину вошел посол Андрей Савин – чернобородый и черноглазый стройный мужчина. – Что будем делать? – спросил посла Карамышев. – Всем на Дону задержка. Не гостили бы мы у воронежского воеводы, не было б нам беды. Вот доносят мне донские людишки, что есаул Сила Семенов проскочил у нас за Воронежем прямо в Черкасск. – Ой-ну, верно ли? – изумился посол. – Погони не было? – Погоня была, да упустили молодца. – Ну, лихо будет, – сказал посол. – Заварят нам кашу атаманы! Беглых с Дона нам не возвратят, – Кто расхлебает кашу? – жаловался Карамышев. – Худое задумали: посла турецкого хотят убить. Помилуй бог! Фома не пьет, не ест. Он чует… Он-то, поди, и заварил кашу, – продолжал Карамышев. – А казаки – огонь да порох! Я их видел еще в Китай-городе. – И я то знаю, – сказал Савин. – А что нам делать? – Ты оденься-ка да поезжай в Черкасск немедля. – Ой, что ты, воевода! Один я не поеду. Они убьют меня, – Не бойся, правду скажи им. Указ царя зачти в кругу. Читай указ потверже. Твердость у них – статья похвальная. Не запинайся. Андрюшка Савин сказал печально: – Нет, воевода, боюсь я идти. Ты позови их лучше в свой стан. Я тут зачту указ и буду слово свое молвить к ним. – Ну, позови, – согласился Карамышев. – Минуй нас чаша горькая!.. Фоме не говори ни слова. Иди с молитвой! – Ладно, ужо пойду. – Савин пошел к себе на струг. Стрельцы сошли на берег, а Михаил Татаринов послал своих гонцов в Черкасск, чтоб не дремали там. И замелькали шапки на берегу стрелецкие и казачьи. Савин велел передать Татаринову, чтобы он немедля и без опаски всякой взошел к нему на струг. Татаринов явился смело, но держал все время руку на рукояти сабли. – Зачем позвал? – спросил он. Савин, не подняв головы, ответил: – Воевода приказал всем явиться в мой стан, чтоб выслушать грамоту царскую. Татаринов сверкнул раскосыми глазами, помолчал, по­играл саблей, на сапоги свои глянул. – Совсем не дело говоришь, посол, – ответил он, – Идти нам к тебе всем войском Донским – то не водилось еще! Смеяться вздумал? Посмейся, коли царскую власть над нами имеешь. А мы не пойдем к тебе. – Ты выполни то, что я велю. – За все войско Донское отвечаю своими словами… Так на Дону не водилось и водиться не будет, чтоб каждый приезжий нас звал к себе на поклон. Мы не покланяемся никому, окромя государя. Вот ежели сам поедешь к нам с поклоном – милости просим. Савин настаивал: – Водилось это на Дону или не водилось, а ты поезжай и передай мое твердое слово всем казакам. – Я поеду в Черкасск, но знай: скажу там то, что я сказал и тебе. Иного и не жди ответа! Побольше тебя были у нас послы – и те ходили к войску. И ты пойдешь к нам. Все грамоты царские в кругу у нас читают – и ты в кругу читать будешь. Не будешь читать – знать, и грамоты государевой у тебя никакой нету! Плыви назад! Савин раздраженно сказал: – А я к вам не пойду! – Пойдешь! – повелительно ответил Татаринов. Круто повернулся и, тяжело ступая, сошел со струга на берег. Там сел на коня и помчался в Черкасск. …Черкасск шумел, словно буря перед грозой. Поносили стрельцов. Ругали послов. На чем свет стоит извергали бранные слова на воеводу Карамышева. Приехал к ним Татаринов, собрал всех и говорит: – Атаманы и казаки войска Донского! Виданное ли то дело: посол Андрюшка Савин для зачтения царских грамот сзывает всех нас к своему стругу!.. Черкасск загудел: – Невиданное то дело! Не пойдем! Идем к часовне… Повалили все к часовне – месту сборов и совещаний. Казаки бушевали. – Посла – в куль да в воду! Глядишь – и царь поумнеет!.. Зови послов! Зови! – Которого посла? – спросил Старой. – Турского! – Андрюшку Савина зовите! – Боярина давай! – Стрельцов всех перебьем! – Давай посла! Ишь, войска из Москвы нагнали к нам. – Эй, потише! – закричал Татаринов. – Убийства на Дону не будет!.. – Будет! – Нас с Дону хотят столкнуть! – Дон без крови никому не отдадим! вернуться 48 Животы – здесь: имущество. – Воеводы творят непотребное! – Бить воеводу доразу! – А ну потише!.. Савин едет! В это время, окруженный стрельцами, въехал Савин. – На круг! На круг! На круг! – По-о-ти-ше! Все затихли. Дрожащим голосом, но нарочито повелительно Савин произнес: – Казакам и атаманам Дона должно быть ведомо, что государь изъявил свой гнев и немилость… Все снова зашумели: – А хлеба нам не дал? – Посол турской сказывал неправды всякие! – Из-за султана поганого немилость? – За море синее! – крикнул Андрюшка Савин. – Вы во Царьграде жгли корабли, Галату-город. – Султан Азовское море захватил. Мы к ним не лезем. Пускай сидит в Стамбуле! – Пускай сидит! – А на море пускай нам дороги не перекрывают железными цепями! И чтоб нам свободно плавать по морям. Вот что!.. – Послы боярские!.. С Царьградом мир, а на Дону война!.. Карамышев пришел казнить да вешать! – Кого казнить! – спросил, притворясь непонимаю­щим, посол. – Солгали вам… – Не солгали! За турского посла послали казаков в остроги! Савин испугался, когда к нему близко подошли, засу­чивая рукава кафтанов и зипунов, разгорячившиеся ка­заки. – Ну, собачий сын! Притих? Читай нам грамоту. С печатью ли? Посол побледнел: – С печатью грамота. Печать большая, и подпись дьячья стоит на загибке, и титло царское. Выступил Старой: – Не то молвишь, посол. Не та грамота. Такову гра­моту государи пишут равному себе – государю. Султану то писано. Савин смутился. Полез за пазуху и достал другую грамоту. – Чур, перепутал, казаки! – проронил он подавленным голосом. – Не путай! – крикнули сзади. – Коли нам государь пишет, аль воеводам, аль запорожскому славному войску, – то печать на грамоте не глухая, а створчатая, а дьячьей подписи на ней не бывает, а титло царское – всё сполна. – Чур, перепутал! – опять залепетал Савин. – Долой посла такого! – закричали многие. – Не любо нам слушать его брехню. Он цареву грамоту попутал… Тяните на круг боярина Карамышева! Тяните! Пускай сам боярин читает нам грамоту. Ватага с криками: «Тяните на круг боярина!» понес­лась к стану, где находился Карамышев. Фролов сказал со вздохом: – Крови бы на Дону не пролилось! Крови не надо бы! Но огромная взбудораженная толпа галдела: – Побьем послов до смерти! Ответ держать нам перед богом. – Добром послов встречали. – Фому схватить да в воду! Кинулись к стругу послов и приволокли Карамышева на круг к часовенке. – Читай! – кричали повелительно. Боярин встал с земли покачиваясь, но шапки не снял. – Шапку сними! – кричали. А он, гордец, стоял молча и смотрел на казаков. Потом взял из рук Савина грамоту и стал читать. – Постой! – бешено заорали. – При царском имени – да шапку не снимает! Точно искра, попавшая в пороховую бочку, подействовала заносчивая неосторожность и без того ненавистного боярина. – Ты похвалялся всех перевешать на Дону? – спросил его кто-то из атаманов. – Не похвалялся я, – ответил боярин твердо. – Ты вызвался идти на Дон своей волей? – Не своей волей, а по велению государя… – Ты хвастался послам, что всех нас до единого вином зальешь, а после будешь вешать? – Не хвастался. А и не велика была б беда!.. Все сильней и сильней росло возбуждение казаков. Сабли сверкали. Толпа, колыхаясь, двинулась на боярина. Карамышев разинул рот, но не успел сказать: сабли со свистом опустились на его голову. Мстительный гнев не утихал. Окровавленного боярина потащили к Дону и с размаху кинули с крутого берега. Плюхнулся телом боярин и стал тонуть, оставляя в воде кровавые круги. – Помилуй бог! – сказали атаманы. – Прими ты душу раба твоего грешного Ивана: хоть и гордец, но был он воевода храбрый. Постояли у реки недолго, сняли шапки, надели и пошли к часовенке, чтобы допытать турецкого посла. Он все видел из струга и, как обреченный, ждал своей участи. Савин, пользуясь суматохой, трусливо сбежал на струг. Ему вслед бабы улюлюкали. Стрелецкие головы погребли на лодках за Дон, а послов оставили без стражи. И началась стрельба… Вернувшись, многие стали читать оставленную Карамышевым царскую грамоту: в ней казаков по-прежнему называли ворами, изменниками и разбойниками. Старшины кричали: – Фому! Фому в куль да в воду! Садить Фому на якорь! От него все зло идет! – И повалили к стругу турецкого посла. Забрали казну боярина. Послов схватили, потащили на берег. Выкатили с одного струга бочки с порохом. – Посла турецкого – на бочку с порохом! Привязали Фому к самой большой бочке, а турецкого чауша – к другой. Зажгли снопы сорной табун-травы и понесли к бочкам. Посол стоял ни жив ни мертв. Пытался говорить, но слов его не слышно было. Позеленел от страха и зашептал по-своему молитву… Тут подбежали Старой и Татаринов. Старой крикнул: – Эй, вы, черти-сатаны! Оставьте, то негодное дело! Прибежал и Иван Каторжный: – Жгите бумаги турские! Рубите струги царские, а посла турского пока не трогайте!.. Туши траву! Траву затушить было трудно, Фому уже закрывал дым. Но атаманы кинулись в огонь и вывели Кантакузина и чауша турецкого. Старой заявил всем: – Как хотите, а я отвезу турского посла в Азов! Убийства его не допущу. Я отвечаю за него перед богом и государем. Не дам я бить послов! На помощь ему пришел и старый Черкашенин. – Ой, неразумные, – сказал он строго. – Послам беда, а нам другая будет. Послов побить успеем. Алеша дельно сказал: забаламутились. Дерзнули – хватит!.. Веди, Старой, послов в Азов! Да накажи им, что впредь мы не посчитаемся с ними, ежели еще раз чего дурного вздумают! Взбаламученное людское море постепенно входило в берега. Казаки успокаивались. – Царю отпишем, – заявил Старой, – что воле его и власти противиться не будем. Дон, коли потребует, мы очистим, на другие реки уйдем, но государю от того будет досадно и опасно. Послов ныне мы не стали бить, а побили мы только воеводу Карамышева до смерти за то, что посрамил царскую честь. – Отпишем так государю! – согласились и все во­круг. – Послов везите в крепость! Везите честно, мирно. Пускай идут в Царьград без страха да помнят Дон! Русь – наша. И трогать ее мы не позволим. Горою встанем на ее защиту! [Азов - any2fbimgloader12.jpeg] АЗОВ Ой ты, гой еси, донской казак! А и как ты к нам в Азов попал? _Народная песня_ ГЛАВА ПЕРВАЯ До Москвы доползли тревожные слухи – и не с Дона, а с самого Стамбула, – будто турецкий посол на Руси, грек Фома Кантакузин, под­вергся жестокой пытке. Был будто привязан к бочке с порохом и бит тремя трехжильными батогами, а потом бросили его казаки в Дон-реку. Дошло еще до Москвы, будто посол этот остался жив, но рехнулся ума, придя в Азов-крепость; чаушей, которые не уберегли турецкого посла, и пленных двести донских казаков, заключенных в Галате, султан Амурат велел предать лютой казни. Еще ходили слухи в Москве, будто султан Амурат, обругав последними словами царя русского и посла Андрюшку Савина, похвалялся пойти войной на Русь. Наши русские послы, разведав в Стамбуле о недобрых затеях султана, писали грамоты в Москву. Тревога охватила все Черноморское побережье. Без всякого повода турецкие паши именем султана Амурата приказали всем крымским, ногайским и другим улусам нападать на русские окраины, грабить казачьи городки, жечь всё под корень. В Москве ко всему, что шло из Стамбула, прибавлялось множество небылиц. От имени царя направлялись на Дон грамоты. Они взрывали казачью массу, как зажженный порох. Среди других пришла грамота, требовавшая, чтобы Иван Каторжный, избранный войсковым атаманом за удачные черноморские походы, немедля предстал перед государевы очи и привез доподлинные вести о донских делах. Казаки наскоро сбили круг, поговорили, буйно и го­рячо поспорили и решили: – Появляться в Москве отважному атаману Ивану Каторжному перед государевы очи ныне никак не можно! Бояре в Москве злы, царь перед ними мало что значит, оговорят еще нашего атамана, наклепают лишнего, и добрая голова Ивана ни за что слетит. Иван Каторжный к боярам на суд не поедет!.. Москва не успокоилась на том ответе. Великий госу­дарь Филарет Никитич и даже Марфа Ивановна (она была уже при смерти) затребовали хорошо им известного атамана Алексея Старого. Снова собрали казаки круг, обступили любимого сво­его атамана… – Заявится Старой на Москву – быть ему казненному на Красной площади, – говорили в кругу. – Бояре всё припомнят: где был, куда с казаками на море ходил, почто царских повелений не слушал. И всякие иные вины его… «Не можно нам посылать к царю и Старого, – отписали казаки царю. – Приставлен он самим царем для прово­жанья и для встречанья послов чужих земель и русских». В Москве, разумеется, сочли такой ответ за дерзость и снова предписали донскому атаману Ивану Каторжному: «Под страхом смерти прислать самой скорой станицей Татаринова Михаила, который в Крым ходил, полон в Крыму забрал, Карасубазар погромил, пожег места под Балаклеей, Джан-бек Гирею кисть на руке срубил и томил в неволе силистрийского Гусейн-пашу!» Казачий круг собрался, загудел, зашумел голосами: – Мало было опальных казаков! Наума Васильева посадили! Шестьдесят шесть казаков добрых в тюрьму кинули!.. Захотелось, видно, в Москве на кол поднять большую голову! Каторжного не дали, Старого не дали, – ну, казаки, так давайте боярам голову Татаринова! – Татариновых мало на Дону!.. Один Татаринов! Вышел Татаринов на середину круга, подкинул шапку кверху, блеснул раскосыми хитрыми глазами, тряхнул серьгой серебряной и говорит: – Ну, коль такое дело, – коней моих ведите! По дружбе седлайте!.. Дайте в подмогу четырех казаков. Поеду к царю! Не вернусь из Москвы – ставьте крест в Черкасске возле часовенки. Земли побольше наносите на мою могилу и поминайте почаще Мишку Татаринова… Останется моя Варвара – поберегите! А бог даст – вернусь! – Ну, казаки, седлайте коней! В обиду нас не давай в Москве, Татаринов! – кругом шумели. И стали седлать коней да носить землю шапками – на «могилу» Миши… Ранним утром Варвара стояла, опечаленная, на берегу Дона. Ее побледневшие губы, дрожа, шептали: – Мишенька!.. Да неужто ж и впрямь сымут в Москве с твоих богатырских плеч удалую головушку… Помутнели от страха глаза Вари. Косы густые иссиня-черные разметались по плечам и груди. А рядом, совсем близко, журчал ворчливо глубокий Танькин ерик-проток, кружил омутом; он напомнил Варваре о горькой судьбине Тани Снеговой. …Полюбила Таня на свою беду лихого казака Васю Пудового. Да только не улыбнулось счастье им. Сшибся Вася в донской степи с крымскими татарами. Искры от сабельных ударов сыпались. Даже татары изумились мужеству казака, крикнули: – Сдавайся! Но он бесстрашно продолжал биться против семерых и голову свою сложил в бою неравном. Узнав о том, Танюша вышла на крутой берег и кинулась в тот ерик. Вспомнив о Тане, Варвара зарыдала еще безутешней. Из самого сердца рвались у нее слова горячие, напевные: – Ты прости, прощай, мой соколик Мишенька! Чую я, не встретиться нам больше, не жить вместе счастливо. Казнят тебя в Москве смертью лютою. Не летать тебе, мой орлик степной, в бой с татарами на горячем коне… И взмолилась Варвара заклятьями древними: – Пощади ж ты его, любимого, солнце красное. Я прошу вас, травы милые, дубравы зеленые, поразвейте вы мое горе тяжкое. Птицы легкие, сизокрылые, вы слетайте в Москву-матушку и поведайте: он за землю, за Русь стоял, бился он, страха не знаючи, со злыми татарами, с лютыми турками… И тебя я молю, тихий Дон, – упаси ты от смерти друга любимого. Без него мне на свете и жизнь не в жизнь… Неожиданно она услышала позади себя чьи-то торопливые шаги. Обернулась и увидела Татаринова. – Любимый Мишенька! – вскрикнула она и броси­лась к нему на грудь. Михаил стал утешать ее: – Да ну, полно тебе кручиниться. Казак идет с Дону, вернется до дому. Не найдется в Москве рука боярская, чтоб срубить мне голову. Не зазубрилась еще моя сабля острая, закаленная. Еще конь мой лихой не устал носить казака по ковыльным степям. И улыбнулась сквозь слезы Варвара, еще крепче при­жимаясь к любимому… …Станица Татаринова отъезжала к Москве. Цепляясь за стремена, Варвара металась в беспамятстве и голосила. Все бабы плакали. Деды, прислонясь головой к землян­кам, ладонями сушили слезы… Поднялся Миша на стременах, обнял поочередно атаманов, свою Варвару. И – полетел, понесся Михаил Татаринов! Четыре казака – за ним. Казаки молча стояли на круче. Все горевали о нем: «Отдали казаки Мишину голову за Дон-реку, за землю русскую… Прощай, Миша!» Казаки еще долго носили шапками землю к часовенке, воздвигая высокую могилу-курган. …Атаман Татаринов и четверо казаков прискакали в Москву в тот день, когда царская матушка Марфа Ива­новна, причастившись, умирала. Государь и бояре пребы­вали в печали и хлопотах. Призвав к себе царя, Марфа с трудом спросила: – Не приехал ли кто в Москву с Дона? – Приехал атаман Татаринов, – тихо ответил царь. Марфа попросила сына призвать к ней атамана. Царю не хотелось исполнять эту просьбу матушки, но укоризненный взгляд старухи заставил его покориться. Татаринова позвали. Войдя в хоромы, Мишка снял шапку и опустился на колени. Марфа, вглядевшись, спросила: – Здоровы ли атаманы на Дону? – Здоровы, матушка, – ответил Мишка. – Твои дела, атаман донской, известны мне. И слава твоя известна… Совершил ты не столь доброе, сколь полезное для Дона и государства дело. Я похваляю тебя и войско твое. И говорила я о том царю. Царь слышит ли меня? – Все слышу, матушка, – откликнулся стоявший тут же царь Михаил. – Ты раньше то же говорила. Атаман Татаринов сказал: – Да дел моих было не так-то много, великая государыня. – Я все слыхала… Стара я, но ведомо мне, что вы есть государству стража… Что сталось бы с нашими окраинами, ежели бы вы не стояли крепко на Дону! Старуха, как бы желая загладить свою тяжкую вину перед казаками, была особенно ласковой и доброй. – Великая государыня! – сказал Татаринов, глядя в ее слезящиеся глаза. – Давно то сметили мы, но на Москве бояре того дела не смечают. Им бы ты сказала… – Да я-то, старая, теперь совсем без сил, – говорила Марфа. – А вы, донские казаки, разумом своим должны понять, что моему Михайле Федоровичу пожаловать вас нечем. Казна наша царская скудна. Бедны мы стрельцами, и ружья у нас худые… Закашлялась высохшая инокиня, откинулась на подушки и прервала речь. – Встань! – повелительно сказала Марфа Татаринову. Хотела и сама подняться, но слабые ее силы отказывали. Дряхлое тело старухи, дрожа, опускалось. Упершись худыми локтями, Марфа приподнялась, кверху выпирали сухие костлявые плечи. С большим трудом, последним усилием она села, дрожа. Отдышавшись, громко произнесла: – Ну, сказывай, атаман, чего бы хотели донские казаки? Просите, пока не поздно: я скоро отойду… – Великая государыня! – протянул к ней Мишка обе руки, в которых держал казачью шашку с красным верхом. Он молил ее, скользя взглядом по восковому лбу и мертвенно-бледным губам. – Освободи ты нас, матушка, своей царской волей от всяких утеснений. Освободи ты казаков, что напрасно томятся в тюрьмах. Знай, матушка: все, что сказывали на Москве про донских казаков турские послы да лазутчики, – оговор и неправда. Освободи казаков! Простонав, старуха обратилась к царю: – Освободи ты их, несчастных. Напиши им грамоту похвальную за службу верную… – И рухнула в подушки суровая, строгая повелительница. Государь сказал: – Матушка, твоей воли не преступлю… Но помимо бояр то трудно сделать. И срок тюрьмы опальным казакам еще не вышел. – Не в сроке дело… Государство в опасности! Клади на весь народ надежду. Помни, что говорила я о казаках. Они тебе – войско готовое. – Слышу, матушка. И сделаю все, как ты велишь. – Тогда еще послушай. Верни в Москву Салтыковых. Верни. О господи! Окруженная притихшими боярами, лекарями и священниками, Марфа широко раскрыла глаза и пыталась снова подняться, но повалилась на мягкую перину, как сухое и скрипучее дерево. – О-ох! – вздохнула она в последний раз. Глаза ее раскрылись широко, наполнившись страхом, и сразу помутнели. Царь тихо зарыдал. Заплакали бояре и все, кто был в покоях… Татаринов вернулся на Дон. Он был убежден, что вой­на с поляками неизбежна. В Туле строился ружейный завод. Перемирие с Польшей кончалось. Дознался Татаринов в Москве, что наемный полковник Лесли подрядился царю и боярам купить в Швеции для солдат ружья, подготовить немецких сол­дат, переманить подрядчиков и мастеров для пушечного завода, построенного в Москве голландцем Кетом. И еще будто в Швецию поехали купцы, чтобы привезти оттуда десять тысяч мушкетов, пять тысяч сабель и четыре ты­сячи пудов пороху, столько же железных ядер и походное снаряжение. А тульские самопалы и ядра из, Устюжны-Железнопольской не могли поставляться в избытке. Шесть полков, где было тридцать тысяч русского войска, изучали уже хитрость ратного строения. Дознался Михаил Татаринов также, что в Москву приехал английский выдумщик Бульмер, который, мол, умел находить руду золотую, серебряную и медную и дорогое каменье. Узнал Мишка, что Бульмер поедет разыскивать серебряную и всякую иную руду в Соликамск, на Мезень, на Северную Двину, на Канин Нос, на Югорский Шар. Поедет он также за Печору, за Камень к реке Косьве и даже на Енисей. Рассказывали Мишке в Москве люди на Сытном рынке, что приехали уже медноплавильные мастера из Саксонии и Брауншвейга, проведав, что меди в Московском государстве много… …На похоронах Марфы Ивановны говорили, что вскоре будут много выделывать железа и чугуна близ Тулы. Понадобились в Москву не только пушечные мастера, а еще бархатного, канительного, часового дела и даже каменщики – будто своих мало, – живописцы, литейщики, и… звездочеты. Сказывали на Москве, что государь позвал Адама Олеария на царскую службу за то, что он гораздо учен в астрологии, географии, беге небесных светил и землемерии и иных многих мудростях и науках… А тверской поп Нестор подал царю челобитную о великом деле, какого «бог не открывал еще никому из прежде живущих людей у нас и в других государствах, а открыл ему, Нестору, на славу государю и на избавление нашей огорченной земли, на страх и удивление ее супостатам». Открытие то называлось «походный городок». Но он не стал показывать того дела боярам, так как им веры не давал, и они объявили его смутьяном и безумным. Попа Нестора, как многих других, заковали и сослали в Казань… Полезли иноземцы в Москву со всех концов земли. За любую выдумку в Москве большие деньги платят… К царевичу Алексею приставлен немчин Петр Шальтон – учить его потехе военной. И одели его, малолетнего Алексея Михайловича, в немецкое платье… И опять же, говорили в Москве, позовут иноземца, чтоб тот преподал царскому дитяти мудреное учение за наши ж деньги: букварь древнерусский с титлами, а потом иноземец станет обучать пению октавой, будто певчие того на Руси у нас не смыслят, петь стихари и каноны «по крюковым нотам». – За каждую безделицу иноземцы дерут с нас деньгу большую, – рассказывал Михаил. – Покажет на нашей же земле, где есть выгодное рудное месторождение, – награда в тысячу! Донесет царю про алебастровую гору, опишет ее, торговых людей на то дело найдет – две тысячи! Отольет немец пушечку, похуже нашей, на Поганом пруду, за Неглинным, – три тысячи!.. И глядит он, иноземец, на русских людей свысока… Да им наших денег не жалко: кареты свадебные золотой парчой обивают, обтягивают колеса не железом, а чистым серебром… Что ни выжмут из народа царь да бояре налогами и поборами, то все пожирают иноземцы. Чтобы науки мудрые перенимать, торговлю вести великую, надо в чужие страны ездить… А как же ездить? У иных народов есть гавани, ремесла, корабли. А нас заперли со всех сторон, моря и реки свои чужим отдали. За Русь великую, за выходы в море нам биться надо всем народом. – А скоро выйдет такое, – передавал Татаринов слы­шанный им рассказ дьяка. – Не знает боярин грамоты – в тюрьму его! Не знает купец, как счет вести, – запереть лавку купца, пока не выучится… А пока суть да дело – пятую деньгу с людей вышибают! Поборы да пошлины непомерные на все устанавливают. В кабале простой народ неотступно держат. Много наслышался и разузнал в Москве Татаринов и потом рассказал на Дону. Говорил о том, что мало кто из бояр может дать добрый совет, потому что царь жалует многих в бояре не по разуму их, но по породе, и многие из них грамоте не учены, спесивы, бесстыдны и непра­ведны. Вон у дяди царя, боярина Ивана Никитича Романова одной дворни пять сотен человек; захватил в южной степи много земель, а в своих вотчинах всех обобрал и даже дворян пустил по миру. Вернулся Татаринов в Черкасск и прямо к себе домой, а Варвары в землянке нет. Ждал, ждал – нет. Куда девалась? Оторопел Татаринов и спрашивает у Каторжного: – Набеги были? – Набегов не было. – Куда ж моя Варвара делась? – Там она, за часовней, у «могилы» твоей. Пойдем! Пришли к часовенке. Могильный курган Татаринова поднимался выше часовенки. Возле кургана сидели бабы – старые и молодые. Прислонясь головой к серому камню, сидела заплаканная Варвара Чершенская. Мишка кинулся к ней: – Голубка моя! Да я еще жив, поверх земли гуляю! Ай, да еще погуляем! – Мишка! Ой, вернулся?! – не своим голосом закричала Варвара, кинувшись ему на шею. – Наш праздник. Жарче целуй!.. – сказал Татаринов, обнимая Варвару. – Несите сюда вина! И принесли на «Мишину могилу» все: хмельную брагу, пиво, пироги. Прикатили кади с вином заморским. И завертелось казацкое веселье… Татаринов рассказывал, что слышал на Москве. – Неслыханное дело, братцы, прознал в Москве! – говорил он. – Какое дело? Сказывай, атаман, – послышались возгласы казаков. Татаринов сказал: – Да ведь царя-то спасли люди добрые от лютой смерти. А он, вот царь-мякина, по воле матушки своей, спасителю своей жизни такую «память» учинил, что вся Москва диву дается. Галдят, шумят на Вшивом рынке мужики. На Трубецкой и на Варварке купцы этому поудивились, затылки только чешут. Бояре в бороды кряхтят. – Ой, не томи, – заговорили атаманы, – живее сказывай. – Слыхали? Мужик-то из села Домнино, близ Костромы, Иван Сусанин, спас царя ценой жизни своей. – Ну, спас! О том вся Русь слыхала, – сказали казаки, – завел мужик в густой лесок с болотцами врагов земли, спесивых ляхов, а выпустить – не выпустил. За то убит был ляхами-панами. То ведомо повсюду старому и малому. Награды за то были царские да милости. А дале что? – Награды?! – с горькой усмешкой сказал Татаринов. – Вот о наградах да о милостях спасителю государя и говорят в Москве, в Коломне, в Костроме, во многих городах… – Да не томи, рассказывай! – настойчиво спрашива­ли казаки. – Вот, слушайте, – говорил Татаринов. – По смерти костромского мужичка Ивана Сусанина в селе Домнино осталась его дочь Антонида Ивановна с малыми детьми Данилкой да Костей. Остался в ту пору и зять Ивана Сусанина Богдан Собинин. И вот царь-государь Михаил Федорович дал грамоту Собинину: половину деревни, где проживал Богдан, отдать ему и не брать с Богдана и с его потомства никаких податей, повинностей, кормов. – Любо-дорого! – сказали все. – Пожаловано крепко, Живи богато… – И мало еще того, – говорил атаман, – царь повелел своей царской грамотой, ежели который монастырь похочет забрать на себя село Домнино или полдеревни – не отдавать… Да только то дело доброе порушили начисто! Всего лишила Марфа потомков и родню Сусанина. Полдеревни и село Домнино отошли к монастырю, архимандриту Новоспасскому. А Антониде Сусаниной, Данилке да Косте дали ныне другую грамоту. Пожаловали, сказывают, Сусаниных пустошью Коробово. А пашни на ней совсем худые, перелог порос лишайником да лесом, в запустелом поле сена и семи копен не соберешь… Не зря ноне шумит Москва! Да дело ли? Он умирал за Русь, а сирот его монастыри пограбили. Все царь да матушка царя поперезабыли! Но Русь не позабудет Сусанина. Рассказывал Татаринов и о том, как умирала царская матушка, окруженная притихшими боярами, попами, ле­карями. – Весь век свой прожила лукаво и рухнула, как дерево подгнившее. На словах Марфа Ивановна нас, казаков, привечала, ласково встречала и провожала, а ведь то по ее подговору царь-государь отправил на Белоозеро Старого с казаками. Салтыков-бояр тож в ссылку Марфа бросила, но когда при смерти уже была, потребовала, чтобы вернули их в Москву – потому-де родня царская, не­гоже им в ссылке быть. А Салтыковы – изменники народу, крестьян мучители, враги заклятые нам, казакам… И что только не плела она о князе Пожарском Димитрии, спасителе отечества и друге нашем, казаков! Иначе, как «Митькой-холопом», она, его не величала. Как нож ей острый в сердце было то, что чернь, простой народ, возвышает князя Пожарского, слушает его с доверием, памятует, что сделал он для родины в годину смуты, шатанья государства… Умирая, она свое твердила: «Ну, что ж там, Митька-холоп осерчал на нас? Обиду затаил? На пироги не звали? Ну, позовем. Спечем пироги, позовем». Плела старуха многое. Пожарский-де любит трапезы… Обильно любит! Он затрапезничал и в ту лихую пору у Ярославля, медлил с войском идти к Москве на выручку. Трапезничал у Троицы, у Суздаля за трапезой подзадержался. Мы то ему и вспомнили. Митька-холоп давно на нас в обиде. Да как же холопу не быть на нас в обиде? Отечество, как он себе вбил в голову, спас он да Кузька Минин! А главное и позабыл. Не будь на то господней воли да не было б у нас заступников святых, погибели отечеству и нам – не миновать. Мясник Кузька да Митька-холоп все взяли на себя, и хвастовство который год идет… Куда годится? А чернь все возвышает и воз­вышает Митьку, орет, рот до ушей раскрыв: «Нижегородцам сла-а-а-в-ва! Спасителям отечества Пожарскому да Минину сла-а-а-в-за!» Известно, что старуха неохотно вспомнила о той царской грамоте, где было сказано: «Мы пожаловали Димитрия Пожарского за его верную службу. Будучи в Москве в осаде в нужное и прискорбное время, против врагов он стоял крепко и мужественно и многую службу и дород­ство показал. Голод и оскудение во всем и всякую нужду терпел многое время. А на воровскую прелесть и смуту не покусился. Стоял он в твердости разума своего крепко и непоколебимо, без всякой шатости». Зато Марфа словно в московские колокола звонила: «Мы щедро жаловали Митьку-холопа вотчинами, многими селами, деревнями, деревнищами. Дали мы ему всего по горло. Чего ему еще надобно?» – Затерли внучат костромского мужика Сусанина! – громко говорили казаки. – Затерли в толпе вельможных князей да знатных бояр спасителя отечества Димитрия Пожарского. Повознесли злодеев земли до небес, а ко двору приблизили лю­дей корыстных и кривых. Перезабыли всё! Казаки и атаманы спрашивали Татаринова: – А не подумывает ли царь о том, чтобы крепить по Дону городки и строить укрепленья новые, послать нам в помощь стрельцов? Татаринов отвечал: – О том не ведаю. Сказали атаманы: – А то б не худо было. Еще ведь царь Федор стал ставить укрепленья добрые на сакмах и на татарских перелазах от Северного Донца и до Оки-реки. Поставил Белгород, Оскол, Валуйку. И Курск он укрепил, и Ливны, и Воронеж, и Кромы. И заселил он стрельцами, казаками городовыми, людьми ратными… Такие ж крепости построить надо поближе к Дону, к Азову. – В Москве говорят о крепостях, да опасаются, как бы не вышло такого дела, какое вышло с боярином Бель­ским. – Ай, ну! Рассказывай! – Боярыня Бельская и по сей день убивается за своим именитым боярином. – Ай, ну-ка, ну? Занятно! – Казаки насторожились. – Да еще при царе Борисе Годунове в Изюмском посаде построилась крепость Царево-Борисовская – так говорят в Москве. Построил ту крепость якобы свойственник царицы Марии, ближний царя Бориса Годунова боярин Бельский. Построил ее крепко, скоро, здорово. А жил тогда царь Борис Годунов с боярином Бельским душа в душу. Он спас боярина Бельского от гнева людского, от зйобы людской в московском мятеже. Боярин Бельский стал тогда неправдой вымещать на всей московской черни. Стал шибко богатеть… – Все они, бояре, кровь нашу сосут… – И вот, по зависти людской, перед царем Борисом Годуновым ближние бояре оклеветали Бельского. В Москву со всяких городов посыпались доносы Годунову. Один донос грязный, другой – еще грязнее. Построил-де боярин Бельский Царево-Борисовскую крепость, напился, залез на самую высокую стену и стал орать охрипшим голосом: «Царь-то Борис сидит ныне в Москве и Русью правит, а я себе буду теперь сидеть царем в Борисове!» – Ха-ха! Вот уморил! Ха-ха! – смеялись казаки: – Царем в Борисове?! Придумал же боярин Бельский! Ха-ха! Царем! – А что же царь Борис? – спросил один казак. – Да что ж тут царь Борис? Казнил он Бельского. – Да н-ну?! Выходит, клевета мирская сильнее вражьей пули? – Выходит, так, – сказал Татаринов. – А теперь боярыня Бельская в безумии бродит меж двор, да все покойного царя Бориса проклинает. – Ой, страху-то! – сказали бабы. – Жалко боярыню! – А вы, бабы, о боярыне не шибко тужите. Бояре есть бояре. Себя жалейте, – сказал Татаринов, – детей своих! Дел на Руси немало. * * * Над городом Черкасском светила голубовато-бледная луна, и стежка серебристая и длинная пересекала Дон широкий, его протоки. Кругом все тихо было, нет никого на улицах, опустел майдан. Вдоль стен высоких земляных, у башен каменных ходили молча часовые, перекликаясь изредка: – Не спи, казак! Стояла тишина такая, что можно было слышать взмах крыльев птицы да тихий всплеск воды в Дону и в ериках. Михаил с Варварой шли не спеша по берегу реки, вдыхая свежий, бодрящий воздух степей, прохладу воды донской. Шли они к реке узкой улицей, счастливые и ра­достные. Она говорила: – Любимый. Ненаглядный. Я снова с тобою… Он нежно прижимал ее, ласкал своим открытым взглядом. Подойдя к берегу, атаман Татаринов низко поклонил­ся Дону. Они уселись на берегу реки. Безмерно радуясь, что возвратился муж благополучно с пути опасного, с дороги дальней, Варя расспрашивала жадно про Москву: – Ты ведь бывал в хоромах царских? – Бывал. – Видывал ли царицу Евдокию? Говорят – первейшая красавица. А правда ли? – Царицы Евдокии я не видывал. – А царских деточек? – Тех видывал. Царевича Алексея Михайловича, силенкой плохонького, песни орет на все палаты. Видывал царевну Ирину Михайловну. Пугливая, большеглазая. А недавно у царицы народилась еще одна тонкоголосая, царевна Анна Михайловна Романова. – Занятно. Страсть как люблю я сказки слушать про царей… – Да это, свет Варварушка, не сказки – это быль. – Ну расскажи мне все… А то помру вот на Дону, а матушки Москвы и не увижу. Там, видно, народу тьма-тьмущая, хором там много богатых, тысячи церквей? – Да, Москва – город превеликий, – ответил Михаил. – Палат боярских там множество. Одних церквей в Москве – сорок сороков, а монастырей, часовен – и не счесть! Иконы дивно изукрашены золотом да жемчугом. А колокольный звон такой: когда к заутрене ударят, громовый гул за много верст стоит. И самый наибольший колокол – на колокольне Ивана Великого. Десять тысяч пуд он весит. А все колокола Ивана потянут в шестнадцать тысяч пуд. Всего в Москве без малого пять тысяч колоколов. А как собор Архангельский загудит в свои колокола – ну, точно земля качается! Куда как велики колокола тож в девятиглавом Благовещенском соборе, где молятся цари… Особо звонят в соборе на Успенье, где погребают митрополитов, патриархов: тот звон не только по земле гремит, – он тучей черною грохочет по небу. Варвара сказала робко: – Хотелось бы мне послушать. Михаил помолчал, как бы собираясь с мыслями, и вновь сказал: – Богатейший город Москва. А мужиков в ней со многих русских городов да сел – пчелиный рой! Бредут они голодные и рваные по улицам с пилами и топорами. То каменщики, плотники, печники, иные работные люди. Мужики со всей Руси великой из разоренья да развалин город подымают и, словно царевну, Москву-матушку в наряды одевают. Варвара спросила: – А улицы в Москве, должно, широкие? Он отвечал: – Нет, улицы узки, грязны. Одна широкая – Варварка, где стоит церквушка великомученицы Варвары, – по той Варваре и ты зовешься, но мучиться со мной не будешь, – улыбнулся Михаил и снова нахмурился. – На той улице стоят хоромы семьи царской – бояр Романовых, и тюрем на ней полным-полно. Там же приказ Разбойный. Как прогневишь царя, так говорят в Москве: «Ступай к Варварке на расправу…» Простому народу и в Москве, как и во всей Руси, живется скудно, худо. Бывает так, – понизил голос Михаил, – что чернь бунтует против жестокости боярской, да только с бунтовщиками теми бояре чинят расправу скорую: сначала в пытошную избу бросают, там пытают, потом казнят на месте Лобном, на Красной площади. – Да что ты говоришь? – прижалась в страхе к Михаилу Варя. – Ведь и тебя могли б бояре… – Могли!.. Атаман Татаринов говорил о Москве-реке, о грозных наугольных башнях, о высоких воротах Кремля. – А давно ли поставлен стольный город Москва? Кто ставил Москву? И он говорил ей все то, что знал о Москве, о ее основателе Юрии Долгоруком… А знал о Москве немало. Одинокая в небе луна, уходя на закат, тускнела. У берегов Дона тихо плескались нежные волны. Варвара молча смотрела на них и все думала и думала о многолюдном и великом городе Москве. К ним подошел дозорный казак, шутник Гришка Чобот. – Не пора ли вам, любезные, – сказал он, – встретив зорьку, пойти на покой? – Какой тут покой! – сказал, улыбнувшись, Татаринов. – Пристала баба да и твердит: скажи о Москве, о царях да царицах, да откуда-де объявились и каким способом сели на царский трон Романовы? Гришка Чобот удивленно раскрыл глаза. – А и в самом деле? – спросил он робко и тихо. – Откуда они объявились и по какой причине сели в Москве? Я вот несу службу царю, а сам не ведаю, кто он, тот царь? Помилуй бог, богородица! Хожу темной ночью с ружьем, стерегу землю, голову под пулю ставлю, а за кого? Ей-ей, не ведаю. Поведай, атаман! Гришка Чобот положил руки на ствол ружья и уставился на Татаринова красными от бессонницы глазами. Луна поднималась все выше и выше, спокойно плыла и разливала свой бледный свет. Струги и малые лодчонки, уткнувшись в берег Дона и ериков-протоков, плавно покачивались. – Поведаю! – сказал Татаринов. – Лет с триста тому назад вышел из Литвы на Русь Иван Дивонович, потомок вельможных князей прусских и литовских. – Переметчик! – в раздумье вставил Гришка Чобот. – Крестился! – Так! Христианином, стало быть, стал. – И стал он нести службу московскому князю. – Так. Чин, стало быть, получил! – Родился у Ивана Дивоновича сын Андрей, по прозванию Кобыла. Гришка Чобот прыснул от смеха – едва ружье не уронил: – Ха-ха! Видно, украл кобылу! А не солгал ли, атаман? – Мне, Гришка, лгать негоже. Коли собрался слушать – слушай. Но Гришка заливался неудержимым хохотом. Смех его несся гулкими раскатами над городом и по ту сторону Дона, над степью. Табунщики, оставив коней в низине за городом, поспешили на берег. – Эй, хлопцы! – сказал Гришка Чобот. – Слыхали? Каковы-то предки у нашего царя? – Нет, не слыхали, – ответили табунщики. – Садитесь в круг, послухайте, – Чобот что-то шепнул им на ухо, и те, надрывая животы; расхохотались до слез. – Андрей Кобыла служил Ивану Калите, служил Се­мену Гордому. Потом он стал боярином. У боярина и народилось пять добрых сыновей, от которых пошли Кошкины, Захарьины, Романовы… – Так! – глубоко задумавшись; сказал Гришка Чобот. – Народилось, стало быть, у Кобылы пять молодых жеребчиков-боярчиков. Приплод богатый!.. А когда казаки ушли, Михаил продолжал рассказывать Варе о Москве. Она слушала затаив дыхание, и перед нею вставали оборванные мужики с пилами и топорами, тысячи нищих, увечных, и дворцы, церкви, изукрашенные и величавые… За рекой, по далекому степному горизонту, неторопливо растекалась заря. ГЛАВА ВТОРАЯ Умер польский король Сигизмунд III – заклятый враг Руси. Сигизмунд посылал на престол в Москву своего сына Владислава, чтоб потом самому овладеть престолом русским. Он многих награждал землей, деньгами и чинами: Михаила Салтыкова, князей Масальского, Мещерского, Мстиславского и Трубецкого. Эти продажные бояре твердили, что только Сигизмунд – «Жигимонт-король» – сможет усмирить Московское государство, унять буйную кровь русскую… Недобрым словом поминали властолюбивого короля и в Москве, и в Киеве, и на Дону. Хотелось королю сидеть в Москве и государить. Мечталось Сигизмунду прибрать к рукам Великий Новгород, Дорогобуж и Вязьму, Псков и Великие Луки. Пожег он Москву, Кремль и Бе­лый город. Умер король, и дело его умерло. Погибли самозванцы. На кол посажен Иван Заруцкий. Маринка сгинула. Россия устояла! Скончался король в Польше, а в донской степи трава закачалась сильнее, волна заиграла на море и птицы защебетали веселее. Русская земля имела славных защитников – народное ополчение, Минина и Пожарского… Как только турецкому султану, «наместнику аллаха на земле», стало известно о смерти Сигизмунда, он решил прибрать к рукам Москву и Польшу. И послал он поспешно нового турецкого посла Алей-агу в Москву. Турецкий быстроходный корабль-ястреб шел тайно, без сопровождения других кораблей, без всяких флагов, стараясь пройти незамеченным. Он пробирался к Азову-крепости. Измученные каторжники гребли и днем, и ночью. Днем тише, а ночью – во всю силу. На турецком ястребе плыл «самый скорый» турецкий посол Алей-ага. Переодетый купцом Алей-ага не выходил на палубу и ни с кем не разговаривал. В жестокую бурю турецкий ко­рабль едва прибился к Азову. Алей-ага вышел на берег. Его встретили воинские турецкие люди во главе с новым начальником Калаш-пашою. Первое, о чем спросил Алей-ага, было: можно ли теперь быть уверенным, что донские казаки и атаманы примут посла и не сотворят над ним какого-либо лиха или убийства? Калаш-паша пожал плечами. Он послал в Черкасск двенадцать спахов – конников: предложить казакам встретить важного посла, едущего от султана к царю с неотложным делом. Донские казаки приняли турецких спахов мирно. На­кормили их, даже наделили подарками и отпустили в Азов с таким наставлением: «Турецкого посла Алей-агу мы встретим честно – бояться ему нечего; в дороге препятствий чинить не станем. Но только Донскому войску знать должно: по какому такому делу едет посол в Москву? Если опять с жалобами на нас, казаков, как прежде ездили, – убьем; ежели по другому какому делу – приводим к царю без всякого задержания. Да куда подевался ваш прежний посол, Фома Кантакузин? Не помер ли?» Посол Алей-ага ответил, что он едет не с жалобами на казаков, а по мирному делу. Прежний посол, Фома Кантакузин, не поехал к царю из-за своей тяжелой болезни (посол Алей-ага, по обыкновению, солгал); Фома будто бы спрашивал о здоровье казаков и обещал, как только поправится, приехать на Дон и привезти атаманам дорогие подарки за спасение его жизни в прошлом году. Да и он-де, Алей-ага, привез атаманам хорошие дары. Выслушав спахов в атаманской землянке, Иван Ка­торжный с Алексеем Старым и Михаилом Татариновым велел им выйти. Порассудив, решили: «Посол брешет! Мирного дела у султана нынче нету. Война приближается. Шведский король Густав-Адольф, у которого ружья стре­ляли в три раза быстрее других, пал под ядрами на поле брани. Польский король помер, королевское место стало пусто. Знать, о том пронюхали турки в Стамбуле и замыслили что-то неладное: пойдет заварушка! Но встретим посла мирно!» Атаману Алеше Старому теперь уже нельзя было уклониться от встречи с Алей-агой и проводов его в Москву. Но, чтобы не пошло в обиду и в оскорбление царю, Иван Каторжный советовал подарков от посла не брать. Приставив к спахам Демку Черкашенина, Каторжный отослал их в Азов с предупреждением послу: – Ехать Алей-аге наскоро. Свиты с собой никакой не брать, – провожатых казаков будет вдосталь. Но турецкий посол из предосторожности не исполнил требования атаманов и выехал из Азова-крепости в сопровождении большой свиты, на белом коне, в белой чалме, в белом турецком халате; позади него гарцевали на конях пять сотен спахов и шло до тысячи янычар со знаменами. Иван Каторжный сказал: – Не та, видно, думка у Алей-аги. С такой свитой в Москву послы еще не ездили. Такой свиты не можно пропустить. Иди-ка, Старой, навстречу Алей-аге, а я сяду на коня и соберу в Черкасске войско. Каторжный поскакал в Черкасск поднимать войско. Старой вышел на проезжую дорогу, остановился и стал ждать. Примчались конные спахи, окружили атамана и вынули из ножен сабли. Один из спахов крикнул по-русски: – Зачем ты, казак, стал на дороге, по которой едет посол султана? Какой у тебя умысел? Сойди-ка с дороги, иначе голова с плеч! Старой ответил: – Я стою на своей земле и на своей дороге. Ты ж, бусурманин, орешь больно нагло и речи ведешь со мной непристойные. Не остались бы здесь твоя голова и очи, которые склюют вороны. Отойди-ка прочь! – и, вынув саблю, положил ее поперек дороги. – Ни турку, ни татарину, – сказал он, – не можно переступить через мою саблю. Кто переступит ее, будет убит. – Прочь с дороги! – закричал один из спахов. – Осади коня! – спокойно ответил Старой. – Я – посол царя русского. Спахи не сразу осадили коней: в смятении они поджидали Алей-агу. Подъехал – глаза маленькие, серые, лицо круглое, как диск луны, полное и красное, нос крутой, с горбиной. Чванливый. Прищурив глаза, спросил: – Откуда человек взялся? Зачем стал на дороге? По­чему лежит на земле обнаженная сабля? Старой не торопясь ответил: – Я – царский посол. Стою здесь для встречи турского посла Алей-аги. Волею войска Донского поставлен сопровождающим. В укор тебе скажу: спахи твои не в меру горды и заносчивы. Сабля, что лежит, – моя, а земля – наша! А тебе, видно, неведомо, что в чужих землях порядки бывают свои… Зачем такую свиту взял с собой? Алей-ага спросил: – Ты, царский посол, стоишь один на дороге? А где же свита царская? – Свита царская в Черкасске-городе, – сказал Ста­рой. – Твоей свиты, такой великой, мы не пропустим. А коль тебе надобно ехать к царю, оставь при себе одного турка, одного татарина, двух толмачей. Всех спахов и янычар верни в Азов. Не табуном послы у нас передви­гаются. – Зачем саблю положил? – Затем, чтоб доказать тебе, что мы послов встречаем мирно, без всякого оружия, а землю бережем крепко и за черту той сабли никого не пропускаем. Алей-ага просил Старого прибавить свиты, так как ехать турецкому послу по чужой земле небезопасно. Старой не дал поблажки, стоя на своем: – Коль едешь спешно, то поезжай, как было сказано. Поезжай в Азов и жди, пока мы на Москву слетаем и спросим повеления царя. Поедешь с такой свитой – боя не миновать будет. Убьют тебя, а мы в ответе будем, А лучше поезжай, как было сказано, – и без греха. Алей-ага стал сразу жаловаться, что-де прежних послов встречали с большим войском, со знаменами, стреляли из ружей и песни пели. – Паф-паф! – сказал Алей-ага. – Паф-паф! Старой рассмеялся: – Паф-паф? Не будет! У нас пороха мало. Который порох остался, то мы его для дела бережем. Посол насторожился, а атаман добавил: – А ты не думай худого. Я вижу, ты про Азов задумался. Азов мы брать пока не станем. Времени терять не будем, – продолжал Старой, глянув на гарцующих вокруг него спахов. – Отсылай-ка свою свиту в Азов. В Черкасск со мной поедешь. Не бойся, никто не тронет. В Черкасске отдохнешь, а там, бог даст, поскачем на Валуйки, а нет – махнем Доном-рекой до Воронежа. Наших дорог не знаешь? А вот Фома Кантакузин дороги наши знает, все крепи до Валуек выведал. Алей-ага покривился, но смолчал. Из Черкасска атаман Каторжный прислал Старому сотню казаков и велел ему, не заезжая в Черкасск, ехать с послом на Воронеж. В Черкасске в это время готовилось великое дело; казаки не хотели, чтобы турецкий посол разузнал про него. Черноволосый веселый казак Семен Ерофеев подвел к Старому белого коня в богатом убранстве, шепнул: – Иван так сказывал: дело тебе привычное, не учить, как с послами ладить. А про дела Алей-аги доподлинно разведай. В Москве не роняй чести, но голову береги… Дальше терпеть, Иван сказал, не будем. Татаринов да Каторжный обдумают дело без тебя накрепко. А дело тебе известное… Наума Васильева да казаков опальных выручай в Москве. Войску нужны. – Ладно! – сказал Старой, отошел и переоделся в кустах в нарядную богатую одежду. Вышел: кунья шапка с оторочкой бобровой, кафтан парчовый цвета морской воды, сафьяновые зеленые сапоги. – Ну, казаки, – спросил Старой, – лепешки взяли? Рыбу взяли? Мясо сушеное? – Всё взяли! – ответили казаки. – Алей-ага, готов? – обратился атаман к послу. – Куда поедем? – спросил тот. – На Воронеж! – Черкасск не будет? – спросил Алей-ага. – Черкасск не будет. Посол смутился, но, подумав, сказал: – Пусть так. Нам тоже скоро надо ехать. Старой вскочил на коня. Посольская станица со Старым во главе тронулась пыльной дорогой на Воронеж. ГЛАВА ТРЕТЬЯ Пылища стеной стояла до Москвы, жарища – дышать нечем. Дорога, дома, деревья и скрюченные листья покрыты густой пылью. Со всех российских сел в ту пору по всем перекрестным и проселочным дорогам гнали оборванных и голодных мужиков в большие города для создания войска, которое должно было вскоре вести войну под стенами Смоленска и под Великим Новгородом. Шли мужики и кляли поляков, бояр, дворян, шведов. Ругали на чем свет стоит короля Сигизмунда, Владислава, царя Михаила, покойницу Марфу Ивановну, а больше всех – святейшего патриарха Филарета. – С таким царем нам поляков не побить! – кричали встречные мужики. – Пойдемте-ка, братцы, рыбу ловить на Дон. Там жизнь вольная! На турка-нехристя все пойдем! Алей-ага спросил атамана, о чем мужики кричат, а тот ответил ему: – Охота у них воевать с вами, турками. Скорее, говорят, ружья б нам дали. Мы бы их вот как… разбили!.. Посол презрительно сжал губы и отвернулся. Алей-агу в Москве встречали не очень пышно: не до него там было. Встретили посла десятка два стрельцов, бояре, купцы, дьяки Посольского приказа. Без всяких почестей отвели на Посольский двор, снесли питья, еды и меду и приставили стражу к дому. Казаки стали постоем в разных дворах, где кто сумел. Государь спешно послал гонца за атаманом. Явился Старой в Престольную палату, стал ждать. Тревожно, суетно было возле дверей царя. Дьяки, подьячие сновали туда-сюда, скрипя дубовой дверью. Купцы глаз не сводили с атамана. Шли воеводы, головы стрелецкие из разных городов, в доспехах. Звенели ножны сабель. Воеводы ушли; появились важные, уверенные иноземцы: голландцы, англичане-выдумщики, пушечные мастера – немцы и всякий сброд, хватающий за здорово живешь деньгу. В палате царя было шумно. – Да вы мне пушечное дело всё попортили! – сердился царь. – В срок не доставили. Деньги вперед забрали! Хлеб съели, а дела вашего еще нигде не видно!.. Не погляжу на то, что вы иноземные люди!.. Идите прочь! И вышли из-за кованой двери люди в париках, в модных иноземных одеяниях, напудренные, в чулках разноцветных, с широкими шарфами на шеях, – спесивые, обиженные, надутые. Дьяки молча проводили иноземцев до выходных дверей, сами вернулись. К царю пришли купцы московские. – Да вы же не иноземцы, к нам пришлые! – закричал царь. – Люди русские, деньгу зашибаете, а военному делу не гораздо быстры! В Смоленске близится война, а вы деньги в кармане бережете! Хлеба не поставляете, войско не одеваете – защитников христианской веры! Воевода Шеин да окольничий Измайлов в осаду крепкую сели! А ну, сундучишки открывайте – несите накоплен­ное в казну! Благословил вас на дело ратное отец наш Филарет Никитич! Пощады вам не будет. Идите! Купцы ушли, почесывая в затылках. А за купцами к царю вошли люди из богатых монастырей. – Царям не служите и богу не служите! – укорял их царь. – Куда хлеб подевался из монастырей? Продали за море, что ль? Куда пеньку подевали, лен да кожи? Распродали? А деньги куда? Да нешто мы вас не жаловали, обидели когда, земли ваши богатые забрали? Везите скорее хлеб для войска под Смоленск. Идите! Ушли монастырские, вид у них был растерянный, смущенный. Царь вышел из палаты. Вгляделся в атамана при­стально. – Войди! – сказал он недружелюбно. – Дел нынче много. Но твое дело – особое. Вошел Старой в царскую палату, остановился посередине. Шапка в руках. Царь тихо сел на место – согнулся и молчит. Одежда серебрится. Глаза как будто не злые, дышит тяжело. Лицо худое, бледное. – Кланяюсь тебе от войска Донского низко, великий государь! – Вот где вы у меня сидите! – указав рукой на шею, строго сказал царь. – Войско Донское поруху чинит нам!.. Тебя простил? – Простил, царь-батюшка! – А ты что делал на Дону? Свез нашу грамоту да на море пошел с ватагой воровской. Нечестно ты, Старой, служил мне и прямил. Смуту завел в Черкасске. Порядки царские вам всё не нравятся. Гнете свое! Ну, да потом об этом. Теперь скажи – зачем посол приехал? – Подбить тебя на войну с поляками. – Еще зачем? – Нас, казаков, унять. Султан пойдет войной в Кизилбаши – царя громить персидского. Войско в Багдад двинется с султаном Амуратом… Боится Амурат, чтоб с тыла мы не ударили. – Турок трогать нельзя. Поляков унимать нам надобно. – Шляхту польскую бить надобно, чтобы не лезла она в пределы русские, – сказал Старой. – Но и султан – наш злейший враг! Пошли хотя бы войско малое под Азов. Гроза идет с турецкой стороны. И самый раз! Султан поведет войско в Багдад, а мы тем временем Азов возьмем! Дело! – Ну! Ересь старая. И надоело же. Доколе вам Азов приманкой будет? А о том помыслили – как можно силы дробить в столь грозный час? – Не ересь, царь! На том сойдутся все: запорожские черкасы, донские казаки, булгары, сербы, черногорцы – все славяне! – Ну, ересь же! И больно вредная! Молчи! – Смоленск – то дело нужное, но и об Азове не забывай, – не унимался Старой. – Не полагайся ты на помощь от Амурата – он обманет. Как только начнется война с поляками, татары, по подговору турок, на Русь набеги станут учинять. – А, помолчи! Нет мочи слушать тебя, разбойника! Старой помолчал, затем вновь заговорил: – В народе нынче ходит слух, что Филарет Никитич ведает военными делами и разбойными, а то и непригоже! Ему с церквами бы управляться, с монастырями… Царь, разгневанный дерзостью Старого, немедля позвал пристава. Явился Савва Языков. Царь повелел ему: чтоб неповадно было впредь перед самим государем речи вести зловредные, имя святейшего чернить, и пакостить ему, царю, и службы честно не прямить, и, в нарушенье указа царского, на море ходить, – железом жечь Старому язык! Сказал то царь и торопливо вышел из палаты, бросив недобрый взгляд на атамана. ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ Тяжелой пытке подвергли в царском застенке атамана Старого. Раскаленным железом жгли язык. Долго истязал донского атамана царский пристав Савва Языков. Заключил он атамана в холодный погреб и ночью приходил туда для новой пытки. – Язык – твой враг! – надменно говорил Савва. – В могилу сведет тебя. Понять ты должен, не маленький: поучать царей – что мертвого лечить. А мне вот велено язык твой жечь. Гляди, не так пожгу, как подобает, перед царем отвечу! А мне бы так: убить того, кто неподатлив, чем бесперечь возиться. Заставь-ка такого, как ты, молвить то, что государю надобно. Вспотеешь! Но как же и не пытать тебя, когда ты стал, как кремень, на своем и неподобное противу царя ты молвишь, перечишь царю в глаза! Вдруг как-то темной ночью пытку приостановили. …Под Смоленском грянули пушки, а на Дону, близ Азова, как и предсказывал атаман Старой, зашевелились татары. С Дона дошли до царя вести весьма недобрые. Два крымских царевича, по приказу хана и турецкого султана, собрали войско в Крыму и двинулись на донские окраины. Татары Казыева улуса и ногайские татары, а с ними и азовские турки, пошли разорять все на Руси. Царю доносили: «Навруз-мурза, Касай-князь, Алей-мурза, Бий-мурза Мамаев, Аллагуват-мурза Азоматов, вы­дав своих заложников-аманатов, которые должны быть верными под царской рукою, забыли свою шерть – клятву, от правды и от заложников своих легко отступились и пошли войной на наши окраины, взяли в полон многих русских людей, продавали их самою дешевою ценою, выбирая молодых, давали за человека по чашке проса, а старых секли, ибо купить их было некому». Не дождавшись на Дону Старого, донской атаман Иван Каторжный прислал в Москву другую станицу с извеще­нием о большой кровавой битве, которая произошла у казаков с татарами на реке Быстрой. Здесь казаки одержали победу. Михаилу Федоровичу советоваться было не с кем. Филарет занемог неведомой болезнью и, окруженный лекарями, тяжко страдал. Царь приказал приставу Языкову тайно привести к нему Старого. Через подземный ход в царскую палату ввели Старого. Увидев атамана, царь отшатнулся. Лицо Алеши – черно-синее. Вспухшие губы, покрытые язвами, дрожали, впалые щеки с черными пятнами ввалились. Одежда Старого висела на его теле лохмотьями. Открытые большие глаза глядели на царя устало, но смело. – О господи! Как запытал, собака! До смерти! Старой приблизился к царю и окровавленным комком языка еле вымолвил: – Поди, теперь с лихвой доволен, царь?.. Зачем позвал? Свечи горели ровно. Тень царя металась по палате. – Грешен я перед богом! – вырвалось у царя. – Я Савву накажу… Он не по правде пытал тебя, сверх меры! Старой не шевелясь стоял. – Сейчас же поезжай ты на Дон! Татары лезут на окраины. Задержите их. Езжай! В дороге раны заживут. Да ты не сказывай о пытках и не гневи казаков! Возьми кафтан мой в знак ласки царской. Царь снял кафтан серебряный, накинул атаману на плечи. Старой невольно усмехнулся. Царь протянул ему отписку Каторжного. – На вот, читай, – сказал он с тревогою. – Полезли, дьяволы! Старой читал: «Холопы твои государевы, донские казаки, Иван Каторжный и все войско Донское челом бьют. Те казаки, которые у тебя, государь, в опале, нам надобны. Старой тебе, знать, сказывал: татары да азовские люди на нас нападают нещадно. И мы за ними ходим, над ними промышляем и языков добываем. Боярину Михаилу Борисовичу Шеину и воеводе твоему Артемию Васильевичу Измайлову мы выслали подмогу под Смоленск – четыре сотни казаков. А на нас пришли вскоре татары, и на реке Быстрой мы сошлись с ними в степи и учинили смертный бой. Всех татар, которые пришли к реке Быстрой, мы, холопи твои, побили и языков побрали, а многих татар поранили. Оставили мы приречную степь засеянной побитыми головами татарскими. А побили мы татар тысяч шесть и боле. После того мы пошли в свои городки на Дон, сбили круг и стали допрашивать языков: много ли татар пошло от них на Русь? Они нам на это ничего не сказали, но поведали, что крымский хан Джан-бек Гирей без причины казнил в Чуфут-кале две тысячи казаков да запорожцев тысячу. А из казачьих голов состроил башню высокую для общего страху. В Крыму, так сказывали татары, все скоро пойдут лютой войной на Русь. Отпусти ты, государь, на Дон атамана Наума Васильева, атамана Алешу Старого и всех казаков и есаулов, – и воссияют тогда твоя правда и милость над всем войском. Без них нам не задержать татарские полчища. И вели ты нам свободно промышлять над татарами, не то земле русской будет великое разорение». – Поедешь на Дон, – сказал царь ласково, – свези нашу милостивую грамоту с похвалою донскому атаману Ивану Каторжному и всем казакам и есаулам за их служ­бу верную и военный промысел против крымцев, ногайцев и казыев, которых они побили крепко на реке Быстрой… Свези на Дон наш царский указ Ивану Каторжному и всему войску, наше милостивое и непременное повеление – промышлять над татарами, чинить над ними поиски, сколько бог помощи даст. А за то мы вас всех будем жаловать и всегда похвалять. На казыев улус пойдете войною с воеводами и князьями Василием Турепиным и Петром Волконским. Ходите войною смело! А князю Канаю, – продолжал царь, – ногайским и едисанским мурзам, которые в дружбе с нами, и юртовским татарам, и едисанам новокрещенным, и кумыцким князьям, и мурзам, и узденям их, и черкесам, и терским же и гребенским казакам – всем сходиться вместе на Дону и на Тереке. Да только сходитесь вы, не мешкая ни одного часу. Разоряйте татарские улусы, а улусных людей побивай­те, а жен их и детей в полон берите за их же перед нами многие неправды и разорение нашего государства. Забыв в этот момент обиду лютую, Алеша Старой слушал царя, склонив перед ним свою голову. – Искореняйте и до конца разоряйте казыевских татар, – повторил царь, – чтоб им неповадно было воровать всюду и приходить войной на наше государство. Проведайте накрепко про хана крымского и про его царевичей, про всех их воинских людей. Спасайте государство наше! Прослушал атаман Старой речь государя и обещал ему все сказанное исполнить в точности. – Иди! И царь повелел приставу Савве Языкову в ту же ночь освободить опальных казаков и атаманов. «…А ехать вам на Дон, – так указал Михаил Федорович, – и днем и ночью. Все воеводы и приказные люди будут давать вам подводы по нашим подорожным везде, без всякого задержания. И нигде и ни в котором городе помешки вам никто чинить не будет. И корм, и питье, и жалованье дадут вам до нижних юрт на пять недель… Турецкого посла Алей-агу, как только он прибудет к вам на Дон, сопроводите до Азова мирно. А дел наших турецкому послу никак не сказывайте. И, не задерживая, посылайте непрестанно людей с Дона под Смоленск». Кроме своего царского платья, государь велел дать атаману Старому серебряный ковшик. Показав ковшик, атаман мог во всех питейных местах пить пиво и вино, не платя ничего, – «до тех пор, пока атаман будет жить на белом свете». И еще государь пожаловал Старому малую золотую чарку для питья из нее меда, разных заморских сукон на четыре кафтана и другие подарки. Похвальную грамоту думные дьяки написали ночью же, скрепили створчатою печатью. Пониже печати дьяк заверил грамоту. Запечатали царскую грамоту дьячьей печатью. Воронежскому воеводе Матвею Измайлову была послана строжайшая грамота, чтобы он нигде не задерживал казаков, с которыми посланы к атаманам на Дон царские грамоты, и дал бы судно, чтоб им возможно было подняться всем. «А будет одного судна им мало, – и ты б им дал два судна, чтоб за тем царскому делу укора не было». В приказы Большого прихода казенного двора, Новой Чети, государь своей рукой написал «память и повеление» о даче сей же час казакам жалованья на дорогу, камки и сукон «на приезде и на отпуске». В приказ Новой Чети государь написал «память» боярину Головину и дьякам Копнину и Пустынникову о даче атаманам и казакам, отправляющимся на Дон, поденного питья – «сей же час». На этой «памяти» государь приписал: «А только им питье дати с тех мест, как они приехали к Москве, – 476 ведер [49] и 7 кружек вина, 476 ведер и 7 кружек меду и 476 ведер и 7 кружек пива». В Ямской приказ государь послал «память» князю Лыкову и дьякам Апраксину и Яковлеву – о даче «атаманам и казакам, которые без коней, подвод от Москвы до Коломны и до Переяславля Рязанского, а там – до Ряскова и до Воронежа, по одной подводе на человека». Особо государь пожаловал Старого за его верную посольскую службу – за спасение жизни турецкого посла Фомы Кантакузина и за встречу посла Алей-аги под Азовом. За это государь велел прибавить Старому жалованья: «за приезд рубль и на отпуске рубль же». Царь велел также прислать в Москву Ивана Каторжного «для царской ласки». Указы, грамоты и «памяти» царь писал своей рукой быстро и твердо. Написанные бумаги отдавал боярам и дьякам, которых звал тотчас же, не давая спать всю ночь. Всю ночь тарахтели колеса подвод, бегали люди, цокали подковы стрелецких коней. В царских погребах разливали вино, пожалованное казакам, мед сладкий, пиво. Разливали – и сами тут же пили: пили дьяки, стрельцы, подьячие. Пили все отъезжающие казаки. Не пил только атаман Алеша Старой. До зари бродили по Москве царские люди. А с зарей атамана Старого, закутав в теплую одежду, усадили в царский возок. Внесли в возок ларец, и атаман, в строгой тайне, вместе с освобожденным Наумом Васильевым и несколькими десятками казаков, спешно выехал на Дон. ГЛАВА ПЯТАЯ Вся Русь заволновалась. Грянула война под Смоленском. А в Москве спорили: в надежных ли руках находится воеводство, переданное Михаилу Шеину и Артемию Измайлову? Беспокойный боярин Лыков не хотел смириться с оскорблением, которое нанес ему в ссоре Димитрий Мамстрюкович Черкасский. Думалось Лыкову, что царь Михаил не поделом учинил расправу над ним и не по правде поставил главным воеводой под Смоленском Михаила Шеина. Боярину казалось, что он никогда еще не бывал в такой опале и ни­зости. А когда царь Михаил и святейший Филарет отставили наконец от воеводства Димитрия Черкасского, то опять же не мог он смириться с тем, что вместо него, боярина Лыкова, царь указал быть воеводой «худому родом» князю Димитрию Пожарскому. Боярин рвал и метал, клепал на всех. А Михайло Шеин был весьма доволен тем, что под его началом будет опытный в военном деле князь Пожарский. Не по сердцу был царский указ Димитрию Пожарскому. Он хорошо знал горделивого, заносчивого и горячего Михаила Шеина. А наиглавное – был князь Пожарский тяжело болен, а потому не мог выехать к Смоленску. Вместо Пожарского указано было царем ехать Артемию Измайлову. Узнав о царском указе, боярин Лыков перенес неудержимый гнев свой с князя Пожарского на Артемия Измайлова. Турецким послам, приезжавшим в Москву, он тайно говорил, что между Русью и Речью Посполитой скоро, видно, наступит мир, что якобы князь Пожарский вскоре выедет в Польшу для заключения договора о перемирии. Турецкие послы отписывали о том султану, а шведские послы – королю. Но и без боярской сплетни шведский король, поддерживавший московско-польскую вражду, втайне отступился от дружбы своей с Москвой. В Москве узнали об этом, а в Царьграде сразу нашлись кривые сторонники мира с Польшей. Турецкий посол Фома Кантакузин не раз целовал крест в Москве и запись давал о дружбе, о неизбежной войне турок с польским королем и о немедленном прекращении набегов крымскими, казыевскими и азовскими татарами. А возвратившись в Царьград, Фома не стал защищать перед султаном своей клятвенной записи. Русским послам Яковлеву и Евдокимову, приехавшим в Царьград для скрепления записи шертью султана, было в этом отказано. Фома Кантакузин говорил послам, что заключение договора на условиях, принятых им в Москве, задерживается сношениями султана по этому великому делу с крымским ханом, венгерским королем и другими государями, но что как только ответы получат, договор тотчас же будет подписан. Спустя же два месяца послам Яковлеву и Евдокимову Хасан-паша дал совсем иной ответ. Он им сказал: у турецких послов нет обычаев и не водилось того раньше, чтобы всякие договора скреплять своей шертью. Султан Амурат не станет заключать договора. Послы Англии и Франции стояли за мир Турции с Польшей. И султан делал вид, что его войска направятся «воевать» Речь Посполитую, а на самом деле главные силы турецких войск готовились к походу в Персию – «воевать» Багдад. Турецкие паши выехали к Днепру и заключили с польским королем перемирие. На пути в Царьград новые русские послы Алфимов и Савин узнали от Фомы Кантакузина, что мир с польским королем заключен на Днепре при содействии французских и английских послов. В Царьграде это долго скрывалось и русским послам давались обещания, что с весны турецкие и крымские войска будут заодно с русскими вести войну с поляками. Верховный визирь настаивал держать все это в строгой тайне. Ахмет-ага привез в Москву грамоту, в которой умалчивалось о перемирии с Польшей, но указывалось: «помочи вам учинить стало невозможно». Дружба султанская оказалась кривой. А крымский хан Джан-бек Гирей, сопровождаемый турецкими пашами, вскоре приехал в Очаков, добился большой денежной помощи от Польши и подписал с польским королем семилетнее перемирие. Вскоре затем сын Джан-бек Гирея Мубарек Гирей с сорокатысячным татарским войском вторгся в пределы России. Проникли татары тремя шляхами: Кальмиусским, Муравским, Изюмским. В Бахчисарай широкими дорогами пошел большой полон с Руси для продажи за море. Мубарек Гирей достиг Ливен, миновал Тулу, прорвался через сторожевое охранение и серпуховской дорогой вышел к Оке, под Серпухов. Проник он к Кашире и к Пронску. Повсюду запылали города, деревни и села, дворы и церкви. На всех дорогах стояли великий плач, стоны детей, стариков и женщин. Над их головами посвистывала татарская плетка остроглазого, высокого, широкогрудого Мубарек Гирея. Погоняя и волоча за хвостами коней пленных, нукеры произносили одно слово, причмокивая: вернуться 49 Тогдашнее ведро вмещало восемь кружек, а кружка – два­дцать чарок. – Чок-чок! Быстрее! В Бахчисарае и в каменной крепости Чуфут-кале Джан-бек Гирей пытал и казнил лютой смертью русских послов. Велише-мурза, приближенный хана, бил обухом по голове посланника Кологривова, драл его за бороду, а переводчика Резену изрубил саблей за то, что он не выдал ему, Велише-мурзе, шесть куньих шуб. Посланника Дурова приводили к хану голого, привязанного к лошадиному хвосту. Джан-бек Гирей грозил лютой смертью посланнику. Хан говорил посланнику, что из его кожи он непременно сделает чучело и пошлет в Москву, требовал подарков, но в государевой казне, которую разграбили татары, не осталось ни одной шубы. Посланникам Саковину и Голосову Джан-бек Гирей повелел выколоть глаза и морить их голодом. Посла Непейцына, по повелению Джан-бек Гирея, вешали вверх ногами, требуя лисьих шуб. Послов Дворянинова и Воронова сам казнодар хана Кайбула-ага позорил непристойным блудом. Не поделив между собой добычи, выколоченной у по­слов, Джан-бек Гирей явился во двор калги Азамат Гирея – он больше других забрал себе подарков – и на глазах у матери застрелил сына Азамат Гирея, царевича, и додавил его трехжильной тетивою. В Азовскую крепость татары отовсюду пригоняли русских людей, как скотину, и продавали их за море по три золотых за человека. А на Руси была еще беда другая. Князья Куракин и Волконский писали царю из Калуги, что дворяне и дети боярские отказываются брать жалованье и быть на царской службе. «Государевы службы, – отписывали боярские дети, – служить нам не мочно: как мы были на твоей государеве службе под Смоленском и в то время без нас поместья наши и вотчины разорили татаровья, и жен наших и детей в полон без остатку поймали, и твоим государевым жалованьем подняться нам нечем». Царь Михаил и святейший Филарет угрожали отнятием у дворян поместий, жалованья, отлучением от церкви и преданием смертной казни за измену отечеству. Но угрозы царя и Филарета не действовали. Бояре Михаил Шеин и Артемий Измайлов в своих отписках жаловались царю на побеги из войска многих дворян и детей боярских. Иные бояре изменяли царю и перебегали на службу к польскому королю. Во многих местах бушевала вольница Балашева сбора, яицкого атамана Анисима Чертопруда, росла и ширилась, пополняясь крестьянами и беглыми холопами, широкими потоками устремилась к Дону. Царь Михаил и Филарет Романовы вспомнили тогда о князе Димитрии Михайловиче Пожарском. Посланный царем боярин Лыков приходил в подворье князя и слезно молил его не мешкая отправиться под Смоленск, под главное начало князя Мамстрюковича-Черкасского, чтобы собрать все силы, восстановить дух воинства и стоять насмерть за отечество. Князь Пожарский был болен. Но царь повелел ему и князю Черкасскому немедля выступить под Смоленск. И Пожарский, несмотря на болезнь, подчинился. ГЛАВА ШЕСТАЯ Не громом был потрясен Дон, не хмарой заволоклось синее небо над Азовским морем и не буйными ветрами с Маныча были потревожены донские степи, а тревожными слухами, которые неслись отовсюду к Черкасску-городу. Слухи мчались быстрее царского возка, в котором ехал после опалы царской и прощения донской атаман Алексей Старой. – Вернули Салтыковых, – говорил беглый дьяк казакам, сбившимся толпой возле часовенки. – Чем милость заслужил Михайло Салтыков?! – То мне неведомо, – отвечал дьяк, – а только въехал он в Москву на сорока подводах с добром таким тяжелым, какого и раньше не было… – Досказывай! – кричали казаки. – Скажи: почто такая милость вышла? Вот люди говорят: когда покойная царица-матушка была еще жива, то наказала Бориса Салтыкова держать по гроб в далекой ссылке, а Михаила помиловать спустя три года. Так по какой причине неми­лость на Бориса? – Хе! Будто не знаете? Да за бывшую царскую невесту Марию Хлопову, что сбежала к нам на Дон! – Куда сбежала? – заинтересовались все, особенно бабы. – Да к нам на Дон. Прикрыли то дело атаманы. Они прикроют всё: деньгу и милость царскую, ясыр султанский делят меж собой, а казакам кричат: живите здорово! – Да не бреши! – Вот крест святой! – Да сами знаем, – зашумели казаки, – атаманы на­ши неправдою живут. Ясыр не делят поровну. Бегут многие на реки Хопер, Медведицу, во все наши казачьи го­родки. Да мед ли беглым от домовитых казаков? Брошенная дьяком искра попала в порох. Вся голытьба наперебой заговорила: – Атаманам да домовитым и царское жалованье идет в карман, и добром, взятым в походах, их курени набиты. Домовитые у нас редко в походы ходят, а нанимают за себя казаков из голытьбы. – Живут в достатке, – сказал старик, – ссужают голутвенных, самопалами и зипунами старыми, иной раз – саблей и конем. Отпустят голутвенника для добычи, а делят ее так: берут себе в три раза больше!.. – В Крым да под Азов, – выкрикивали сзади, – царь не велит нам ходить, а жить нам голодно! Вон богатей Якимко Кузовченок жизни решил двух казаков за то, что они украли рыбу да хомут… А сам с двух кораблей турецких, когда пошли на море, запасы хлебные себе забрал. И рыбы продает в Чугуев-город мало ли? В толпе не только шумели, но и переглядывались: «Не подосланный ли дьяк? Если подослан для смуты и допытаемся о том, – дьяка в куль да в воду. Дон примет пьяницу». – А вот и пойми, – рассуждали казаки, – Михаила Салтыкова возвернули, а наших лучших казаков по тюрьмам держат… – Хо-хо! – засмеялся дьяк. – Всех ваших казаков, посланных в Москву станицами, пересажали. В Осколе – сидят, в Чердыне – сидят. На Каме – сидят. И в Белоозеро приехал – полон острог, всё ваши казаки сидят. Куют, пытают, бьют вас, да знай одно – сажают! Хо-хо. А будете сидеть в тех тюрьмах, пока послов турецких не перестанете станицами возить в Москву. Вот! Фому свезли, а сами не вернулись. Алей-агу свезли – и тоже не вернулись… Ну что, казаки, сбрехал? Ежели я, Меркушка, сбрехал – помилуйте! А не сбрехал – пожалуйте!.. – А чем нам тебя пожаловать? – смеясь, спросили казаки. – Ты брешешь в лад. Видно, к большим делам стоял ты близко. Поди, проворовался в Москве да вовре­мя сбежал. – Да он служил в приказах! – отозвался кто-то басисто. – Где-то я примечал его. Потом и в кабаке мы пиво пили вместе. – А что же скрывать? – оглядываясь на говорившего, сказал Меркушка. – Служил в Москве… Бежал с Посольского приказа… Не выдавайте головою, братцы! Да вы б вина мне дали чарку… В толпе заговорили: – А ну, зовите посольского дьяка Гришку Нечаева. Двойник объявился. Принесите ему жбан вина: гляди, скорей все дело разберем. Но не жбан вина принесли любопытные казаки, а выкатили бочку с крепкой брагой. – Пей! – закричали казаки. – Да веселее все царское рассказывай! Охота дальше слушать. Дьяк почесал в затылке и уставился одним глазом на бочку. Другой глаз, бельмом затянутый, скосился набок. Пришел нахмуренный и важный Григорий Нечаев, а вскоре потом – Михаил Татаринов, за ним явился нарядно одетый, серьезный атаман Иван Каторжный. Народу привалило множество. – Что за диковина? – сказал Иван Каторжный, подходя ближе. – Дорогу дайте! Казаки расступились, и атаман с Гришкой Нечаевым протискались в середину. – А который тут дьяк, что с Посольского сбежал? – спросил Иван. Дьяк поднял голову. – Да я, мил атаман, бежал с Посольского, – ответил дьяк. – С хорошего не побежишь; каждый спасает шкуру. – Так, так… – Куда ни кинешься на Руси, все одно: плодятся воры, нищие! Бояре жадны. Дворяне – и те стонут от разоренья. Хлеб ссыпали в казну – перепродали шведам. А сами щи хлебают голые… Бедным людишкам податься некуда! – Так, так… Григорий Нечаев шагнул поближе, лучше пригляделся – и заорал от изумления: – Меркушка, ты ли?! – Ой, Гришка, я! – Где свиделись! Тоже сбежал? – Сам видишь, Гриша. Сиротская дорога на Дон привела. – Ну, говори, где ты бывал, что где видал? – Дай же вина сперва хлебнуть. Все скажу… Я думал, ты пропал бесследно. – Ну, пей!.. Попался жбанчик махонький, – улыбнулся Татаринов, подсовывая Меркушке огромный жбан с брагой. Хлебнул Меркушка, и еще больше развязало ему язык. – Слушайте, братцы, донские атаманы и казаки! По совести вам скажу, ничего не утаю. За все головой отве­чаю. – Вали! Дьяк Меркушка начал говорить: – Алей-ага, братцы, был на Москве! – Ну, был! – крикнула казаки. – Знаем! Вали! – Подбивал он, стервь, царя стоять в войне с поляками. Мы-де поможем, пушки пришлем… А пушек не прислали. Людей не дали. Обманом дружбу держал… Бескоролевье ныне кончилось! Владислав сел на польский престол, собрал войско и осадил Смоленск. – Вали дальше! Знаем! – А войско там, донские атаманы, гибнет несчитанно! Бояре и дворяне, бросив полки, разъехались, чтоб поберечь свои поместья, воевода же Шеин один не устоит. Монастыри да гости пожертвований и займов не дают! Воеводами цари назначают людей знатных, да больше бестолковых. Военное дело отдали в худые руки иноземцев. Иноземцы дел военных не смыслят, а бояре-то лишь поборы выколачивать горазды. Иван Каторжный, мигнув Татаринову, подсунул Меркушке новый жбан браги. – А не ведомо ли тебе, – спросил атаман ласково и пытливо, – какая задержка казакам в Москве случилась? – Известно! – хвастливо сказал Меркушка, хлебнув снова браги. – Алей-ага всех казаков оговорил! – О-го-во-рил?! – Вот и рассовали казаков в тюрьмы. Он же – стервь! – персидского посла оговорил. Просил потом посол шатер за городом поставить – ему не дали. Просил погулять в прохладе за Москвой, потому что ныне весна, а у них в обычаях водится, что в жару гуляют и ездят по бахчам и виноградникам, – не разрешили… Говорил еще Алей-ага, что турецкий султан вскоре пойдет войной на кизилбашского шаха… А казакам донским, которые провожали Алей-агу в Москву, пристава рвали языки да ноздри! – Ох, сатаны! Перебить бы бояр да приставов на Москве! – А кому поименно рвали ноздри, дознать не довелось. Да говорили еще в Москве, что на Дон пошлют похвальные грамоты от государя… Вина на Москве пока что казаки попили много. Царь щедро пожаловал. – Пожаловал? Ну, забрехался ты, Меркушка, – разочарованно махнул рукой Татаринов, внимательно разглядывая дьяка. – Когда казаки пьют щедро, то их в ту пору не пытают и в тюрьмы не сажают. Я сам бывал в Москве и сам пивал вино, но – бог миловал – ноздрей не рвали мне и языка не жгли. Ой, крепко брешешь ты! – Меркушка врать не станет, – вступился за дьяка Григорий Нечаев, – то все похоже на правду, что он бает. – А какова мне прибыль врать? – проголосил Меркушка. – Четыреста казаков вы в Смоленск погнали? – Подмогу, брат, послали воеводам! – сердито буркнул Каторжный. – Подмогу вашу перебили?.. Хо!.. Соврал? – А врешь! Да мы еще подмогу выслали, – сказал Татаринов. – И ту подмогу также перебьют. – Он, ловко брешет, – сказал Татаринов. – На, пей да лезь повыше. Дьяка подсадили выше, на бревна. – Вали! Бреши! – Князь Пожарский во время Смутное в твердости стоял, без всякого шатанья, за государство Русское, был всенародно избран военным предводителем, – кричал, оглядываясь, Меркушка – спасал от захватчиков-поляков, – так вот его пожаловали землями, но к войску не подпустили. А потому не подпустили, что род Пожарских – из захудалых, незнатных. Но князю Пожарскому, – Меркушка многозначительно поднял палец, – великого ума мужу, ратное дело обычно!.. Ум Пожарского не расходится с умом народа!.. Измайловы, Шеины, Салтыковы близки к измене и ненадежны. Чинами они хватили высоко, а разумом гуляют низко. В царских грамотах к войску пишут мерзостные слова, что казаки, и атаманы, и всякие ратные люди в полках отъезжают по дорогам в села и в деревни, бьют людей, грабят, и насильства делают, и в зернь играют, а в корчмах непотребства заводят! Есаула вашего Ивана Сапожка на кол посадили… А жалованья казакам и атаманам под Смоленском давать совсем не стали. – Нескладные вести, – сказал Татаринов, – утехи мало в них. – Отечество в опасности! – продолжал надрывно дьяк. – Смоленска нам теперь не отобрать. Не стало бы на Руси куда похуже смуты. Толпа росла, шумела все сильней. Выпив жадно жбан браги, Меркушка продолжал: – На Быстрой реке татар вы побили здорово. Похвально! Возблагодаренье от царя поступит – знаю о том: при мне дьяк чернил грамоту. Но не похвалит султан Джан-бек Гирея. Муслы-ага повез Джан-бек Гирею по­слание султана с выговором за бой, столь неуспешный для татар, на речке Быстрой. Татаринов удовлетворенно сказал: – А вижу я: разум у Меркушки изрядный. Любо дьяка послушать. Досказывай, одноглазый! Заслушались казаки дьяка Меркушку и не заметили, как в Московские ворота проехал высокий возок. – Гей, казаки! Возок царский! – крикнул Татаринов. – Таких в Черкасске доныне не бывало! Беглый Меркушка, даром что выпил много, вмиг выскользнул из толпы и побежал к реке. Гришка Нечаев тоже струсил и кинулся за часовенку. По главной улице Черкасска медленно двигался высокий раззолоченный возок. Бабы, оставив на берегу не­достиранную одежду, побежали к своим землянкам. Выйдя смело вперед, атаман Иван Каторжный внезапно остановился. Татаринов подошел к нему и почесал затылок: – Не разберу, – сказал он, – возок-то царский, а казаки всё наши. Кони в запряжке, как лебеди; не иначе, царь! Что за диковина! – Почто тут быть царю? – возразил Каторжный. – А ежели то все же царь? – озабоченно настаивал Татаринов. – Недоглядели, знать, башенные сторожа. И перелазные проспали. Надо б всем войском быть на конях, палить из ружей, звонить в колокола. Пошли-ка кого-нибудь к часовенке. Побежал казачонок. Колокола зазвонили. Вороны, кружа, поднялись стаей. Закаркали, махнули за Донец – примета недобрая. Казаки стали палить из ружей недружно и вразнобой. На коней вскочили че­тыре сотни казаков. Солнце поднялось высоко на зеркальном небе. Черкасск притих в ожидании. Царский возок двигался тяжело и медленно. Красные спицы его колес едва вертелись. На дверцах возка, бронзой украшенных, сияли медные огромные кольца. Сияли еще вензеля на запятках и под выгнутым сиденьем возницы. Возница сидел заправский, царский: свисали белые пушистые усы; шапка, почти боярская, ведром торчала на затылке. Кафтан на вознице был армячный, белый; кушак – широкий, зеленого сукна. – Цари не ездят так! – блеснув глазами, уверенно сказал Каторжный. – Должно, какой-нибудь боярский сын! Встретим, Татаринов? – Ну, встретим! – И они пошли навстречу карете. Вслед за возком двигались колымаги, туго набитые добром. На колымагах сидели казаки, а по бокам цепочкой ехали конные. Расправив спину, возница важно натянул вожжи, и белые кони, утомленные дальней дорогой, остановились. Два казака соскочили с запяток возка и схватились за кольца в дверях. Возница разгладил усы и бороду. И – все обомлели. Из царского возка вышел высокий и бледный атаман легкой станицы Наум Васильев. Три года он не был на Дону. В родной Черкасск вернулся, а с места сдвинуться не может. Глаза слезятся, волосы словно снегом посыпаны. Заплакал Наум Васильев, держа шапку в руках. Тут подбежали Каторжный, Татаринов, дед Черкашенин, Демка, Афонька, Левка, Осип Петров, – слетелись казацкие орлы, целуют, обнимают товарища. – Донские казаки! – взволнованно сказал Каторжный. – Недаром нашу землю греет солнце. Науму Васильеву слава! – Слава Васильеву Науму! Слава!.. – Черкасск узнал? – спросил не скоро Татаринов. – Здоров ли? Гляди, какая честь. Возок-то царский! Добра-то, видно, привезли немало!.. Ой, казаки! Катите бочки с пивом! Душа горит. Слава Науму! – Стойте, – сказал Наум в тревоге. – Добра-то привезли мы немало. А нелюбви да горя еще больше. Войдите-ка в возок. Кого привез – спросите. Все кинулись к возку. Пестрит в нем все кругом: ковры и коврики. Ларец блестит. А в углу – согнувшийся человек в царской одежде. – Кого привез? – со страхом спросил Иван Каторжный. – Привез Алешу Старого; не узнал? – с горечью сказал Наум Васильев. – Что-то не пойму! Бились, что ли, с татарами в дороге? – Запытан Старой в Москве!.. – О господи! Кем же? Царем? – Боярами. Да царь тут, видно, руку приложил. – Ой, сатаны! – вскричал Татаринов. – Бояре? Которые из них? Наум молчал. Алешу Старого казаки вынесли из возка и положили на зеленую траву. – О чем бояре думают вверху? Скажи, Алеша! – расспрашивали Каторжный и Татаринов. Старой молчал. Один из казаков, подойдя ближе, промолвил: – Пытал Старого холуй царя, пристав Савва Языков. – Ну, доведись нам встретиться! – Не без царя ж то делалось? Аль своеволие пошло в Москве такое, что и царей не стали спрашивать? – с сердцем сказал Каторжный. – Вот выбьем дурь! – злобно кричал Татаринов. – Эко пошло куда! И при царе Иване Грозном не было такого. Нет, казаки, так дале не бывать! К сухому пороху искра сестрой не лепится. На волоске терпенье на Дону. Старой встал на ноги, покачиваясь. Рот раскрыл, что-то хотел сказать, но не мог – лишь замычал: в дороге язык еще больше распух. – Донские казаки! Что ж делать будем? – закипая гневом, крикнул Каторжный. – Клещами, что ли, жгли да рвали атамана? – Ой, дяденька! – вскрикнул мальчонка-казачонок, приглядевшись к Старому. – Ой, губы спаленные начисто! – И побежал в страхе по улице. Все казаки тогда, перебивая друг друга, гневно заговорили: – Пожили в муках, хватит! Брать Языкова! На Дон смануть да в воду кинуть! Будет! Татаринов, потрясая кулаками, допытывался у приехавших казаков: – Где ж вы были, казаки? Сидели в кабаках?.. Черти! Как было дело? – Алешенька! Соколик мой! – вскричала позади Татаринова баба в полушалке. – Что сделали с тобой, Алешенька?! – Чья баба? – спрашивали шепотом. – Откуда взя­лась? – То баба беглая, – ответил кто-то в толпе. – Ульяной Гнатьевной зовут. – Вот что, Наум, – строго сказал Татаринов. – Посол куда девался? Любое нынче сотворю! Душа кипит. Показывай. – В Азов посла свезли стрельцы, минуя Дон. – Эх, знал бы раньше! Татаринов открыл ларец. Там были похвальные грамоты казакам за службу верную, за бой с татарами на реке Быстрой. Старой достал серебряную чашу для пива и вина. Чашу пустили по рукам. Бранятся и смеются: «Бесплатно! Царская!» – Не станем грамоты читать! – кричали казаки. – Возок кинем в Дон!.. Сколь лет жалованья не было! Еже­ли привез – не надо! Сукна привез – пускай назад берут! Гудела донская вольница, будто ураган сорвался с Маныча. Возок покатили было к Дону, чтоб столкнуть в воду. – Стойте! – остановил всех Каторжный. – Безумные! Наум, читай грамоты. – Не любо нам! Не любо! – не унимались казаки. – Без царских грамот жили и дальше проживем! Читай их атаманам, а нам не надобно! – «Царь милостью своей пожало-ло-о-вал…» – начал было читать похвальную грамоту Наум Васильев. – Хе-хе! Пожаловал! Вырвал язык Старому. Не любо! Не стали казаки слушать грамоту царя и отвели Старого в его землянку. Окруженный атаманами, он лег на высокой мягкой постели и долго кашлял. Потом атаманы ушли. У изголовья Алеши осталась только Ульяна Гнатьевна. – Алешенька! Соколик мой, – шептала Ульяна над головой уснувшего, измучившегося в дороге атамана. – Вернулся! И чуяло мое бабье сердце, что ты вернешься на Дон. Да тут не только я, грешная баба, не только ка­заки твои и атаманы ждали тебя – и травы шумели над Доном, и птицы щебетали, будто знали, что ты, мой ясный соколик, вернешься. Измытарилась, измучилась я в Москве, исстрадалась… И пошла бы я за тобой не только в острог на Белоозеро, по той липкой грязи, – бежала б и на край света белого, лишь бы быть с тобой, Алешенька! – тихо-тихо, словно молитву, произносила Ульяна слова нежной, выстраданной любви. – Не приведи господь быть нам снова в разлуке. Я пытки за тебя любые приму. И в славе твоей подмогой верной буду. Обмою раны тяжкие… Но атаман Старой забылся тяжелым сном и не слышал эти