Автор : Волков Соломон Моисеевич Название книги: Диалоги с Владимиром Спиваковым Читать на сайте: https://mir-knigi.org/author/volkov-solomon-moiseevich/dialogi-s-vladimirom-spivakovym Соломон Волков Диалоги с Владимиром Спиваковым «…наши изделия говорят о нас больше, чем наши исповеди…» И. Бродский «Возможно, искусство есть просто реакция организма на собственную малоемкость» И. Бродский В книге использованы фотографии из семейного архива Владимира и Сати Спиваковых, в том числе фото В. Ахломова, М. Волковой, Christian Steiner, Ю. Роста, В. Помигалова, А. Ратникова, А. Чумичева, В. Глынина, Э. Левина, Е. Бурмистрова, Е. Кратта, В. Локтева Издательство благодарит всех фотографов, чьи работы были использованы в книге На суперобложке – Владимир Спиваков и Соломон Волков (фотограф Christian Steiner) © Волков С. © ООО «Издательство АСТ» © Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес ( www.litres.ru) Секрет Спивакова Анна Ахматова, помнится, делила прославившихся людей на две категории: у кого «темечко выдержало» и у кого – нет. Так вот, у Владимира Спивакова «темечко выдержало». Он не запил, не стал наркоманом, многоженцем, бабником, «фриком» («Шишков, прости: не знаю, как перевести»). Остался честным музыкантом. А все потому, что Спиваков – художник с миссией, хотя и секретной. Сразу оговорюсь. Я знаю Спивакова уже пятьдесят пять лет, ведь мы занимались у одного и того же профессора по классу скрипки в музыкальной школе при Ленинградской консерватории. За прошедшие годы мы провели в откровенных разговорах не одну сотню часов. Но Спиваков для меня до сих пор – человек-загадка. Какие-то створки своей души он иногда приоткрывает, а другие остаются наглухо закрытыми. Он целен и целеустремлен, но он очень разный, этот Спиваков. Он не только музыкант. Он умница и эрудит, боксер, художник и философ. Любящий муж, внимательный отец. Стойкий, лояльный друг. Глубоко верующий человек, не выпячивающий свою веру напоказ, как это иногда случается. Спиваков делает много добра. С ним легко говорить. С ним можно помолчать. Он часто сомневается в себе. Ищет ответы на трудные вопросы, которые сам себе задает. Ошибается. Мучается потом… И старается не повторять своих ошибок. Эта книга – попытка заглянуть в душу Спивакова поглубже, понять его. Уяснить для себя и других корни его феноменального успеха и причины его уникальной позиции в современном искусстве. Но сначала блицэкскурс в историю новейшей культуры. Мы знаем, что ХХ век был ознаменован революционной победой так называемого высокого модернизма. Имена Пикассо, Стравинского, Джойса, Кафки у всех на устах, их творения вроде бы абсорбированы культурным мейнстримом. Это зачастую трагические сочинения, ответ и вызов зажравшемуся буржуазному обществу. В основном они носят экспериментальный характер, поэтому широкой аудиторией до сих пор воспринимаются не без внутреннего сопротивления. На смену модернистам пришли постмодернисты – отнюдь не революционеры, хотя люди талантливые. Титанов вроде вышеперечисленных среди них пока не видно, но многие приобрели вполне заслуженную известность. Модернистское наследие было ими растащено по кусочкам и обглодано, часто – с чрезвычайно остроумным нигилистическим подхихикиванием. Искусство при этом все более превращалось в игру «для своих». Образовался закрытый клуб: критики, кураторы, влиятельные советники мощных арт-фондов, отдельно взятые высокопоставленные чиновники. А публике что делать? В игре на арт-поле ей участвовать недосуг, да и не подпустят к этому волнующему занятию «аутсайдеров». А тяга к искусству остается, она никуда не исчезла, да и не может исчезнуть – рисункам на потолке Альтамирской пещеры в Испании двадцать тысяч лет, это настоящие дикари сотворили, не чета нынешним. Вот на эту огромную тягу, на этот запрос массы современных «аутсайдеров» на высокую культуру и отвечает Спиваков. Он с этой аудиторией ведет честный, красивый и искренний диалог поверх голов отечественных специалистов и профессиональных посредников, чем страшно их раздражает: если все понятно и без них, если в их изящных комментариях и многомудрых разъяснениях не нуждаются, то тогда зачем они? Конечно, стремление спецов как-то «укусить» Спивакова вполне объяснимо и является частью вышеописанной игры. Но беда в том, что часто претензии нашей критики к Спивакову формулируются некорректным образом. Например, можно услышать, что Спиваков идет на поводу у своей публики, что его репертуар – и сольный, и в качестве руководителя «Виртуозов Москвы» и Национального филармонического оркестра России – облегченный, развлекательный. Неправда! Спиваков играет самых сложных авторов – Стравинского, Шёнберга, Альбана Берга, Бартока, Шостаковича (если называть только имена корифеев «высокого модернизма»). Из новейших композиторов в его репертуар входят Шнитке, Щедрин и Пярт – авторы, сохранившие верность высоким идеалам. Не так давно я был на концерте Владимира Спивакова в Карнеги-холле: переполненный зал, много молодежи… После концерта, пробираясь к выходу сквозь нарядную возбужденную толпу, я прислушивался к разговорам, присматривался к лицам: они прекрасны, они сияют, одухотворенные только что прозвучавшей музыкой. А звучали Брамс, Стравинский, Шостакович – программа, которую облегченной ну никак не назовешь. И знаете чему зал аплодировал азартнее всего? Стравинскому! А почему? Да потому, что Спиваков сыграл его «Итальянскую сюиту» с таким увлечением, напором и блеском, что слушатели, многие из которых, как я подозреваю, услышали музыку Стравинского впервые в жизни, были ею захвачены и очарованы. Вот он, секрет Спивакова, вот его миссия: он сообщает высокому модернизму, чьи лидеры к публике, чего уж там греха таить, иногда питали чувства весьма недружелюбные (а публика в ответ платила им той же монетою), «человеческое лицо». Тот же Стравинский всю жизнь прятался за разными масками, любил провозглашать, что и музыка вообще, и его собственная в частности, «ничего не выражает» и уж тем более «ничего не изображает». «Нет, – настаивает Спиваков, беря в руки скрипку или выходя к оркестру с дирижерской палочкой, – и выражает, и изображает. Вот послушайте!» Скрипач Натан Мильштейн, хорошо знавший Стравинского, доказывал мне, что на самом-то деле Игорю Федоровичу нравилось иметь успех, просто жизнь его столько раз царапала, что у него выросла защитная броня, а уж тогда сложилась и соответствующая эстетика. Не знаю, не знаю. Но точно знаю, что творческая стратегия Спивакова, как бы ни фыркали на нее «снобы в коротких штанишках», обожающие повторять процитированные выше высказывания Стравинского, абсолютно легитимна. Классические музыканты редко становятся объектом всенародной любви в России. Сразу выведем за скобки легендарных оперных певцов прошлых времен: Собинова, Козловского, Лемешева. (Заметим, все – тенора.) Над ними, разумеется, возвышается гигантская фигура Шаляпина, именно что баса, каким-то непостижимым лично для меня образом сумевшего завоевать позицию номер один. Его рекорд никем еще не побит. Но вспомним несомненных чемпионов советской поры: скрипача Ойстраха, пианистов Рихтера и Гилельса, дирижеров Мравинского, Светланова и Кондрашина. Они служили образцами, были всесоюзно (и даже всемирно) знамениты, но их лица (и личности) в народном сознании не пропечатывались. Это было обусловлено эпохой. Государству нужны были некие символы, а не конкретные личности. Вот Ойстрах – символ советского скрипача, а уж что это за человек, каков он в приватной жизни – это не должно было быть известно. На Спивакове, в восьмидесятые годы, эта тенденция стала меняться. Тут многое сошлось: начальство как-то размагнитилось, отечественное телевидение стало более амбициозным и предприимчивым. В тот исторический момент оно нашло в лице Спивакова идеального героя: классический музыкант мирового масштаба, широкоплечий красавец, звучным баритоном цитирующий – разбуди его ночью! – Цветаеву, Ахматову и Бродского. Еще важно, что Спиваков именно скрипач, причем прекрасной выучки. Скрипач для ТВ – самая подходящая натура: пианиста рояль заслоняет, а у виолончелиста, даже самого гениального, взаимоотношения со своим инструментом для «картинки» какие-то не вполне благопристойные – посмотрите, сами увидите. Но скрипач тоже не всякий годится: некоторые закусывают губы, корчат рожи. Крупный план этого не любит. А у Спивакова – величавая осанка, плавные движения рук, благородное бледное лицо, и все это существует в редком единстве, исключающем какую бы то ни было внутреннюю фальшь или напряжение. К Спивакову отношение особое: его любят. А любят потому, что он делает великое дело, по секрету и на глазах у всех. Сначала скрипач Спиваков создал в 1979 году камерный оркестр «Виртуозы Москвы», затем, в 2004-м, – Национальный филармонический оркестр России. Уже больше двадцати лет существует созданный им благотворительный детский фонд, известный теперь во всем мире. Кто-то скажет: разбрасывается! уж лучше играл бы на скрипке! Но Спиваков не может жить по-другому. Ему всегда было тесно в узком пространстве личного успеха. Его неумолимо притягивает желание поделиться музыкой, добром, участливостью, «поделиться собой». И ответная эмоция публики делает его сильнее. За помощь в работе над этими диалогами мы с Владимиром Спиваковым сердечно благодарим Елену Шубину, Сати Спивакову, Ларису Саенко и Кларису Пульсон. _Соломон Волков_ Интродукция (молитвы в футляре) ВОЛКОВ: Я знаю, что всякий путешествующий скрипач пуще зеницы ока бережет свою скрипку. И все самое дорогое он укладывает рядом с нею – в футляр, вместилище реликвий, того, что особенно памятно, с чем не расстаются. Что хранится в твоем футляре от скрипки? СПИВАКОВ: Я не люблю броских вещей и не люблю фальшивых нот – ни в оркестре, ни на скрипке, ни в жизни. Самое дорогое, что храню в футляре скрипки, – это письма моих родителей, фотографии жены, детей, папы и мамы, Леонарда Бернстайна. И три молитвы: во-первых, молитва отца Александра Меня, во-вторых, последняя молитва великого русского философа Ивана Ильина, исчерпывающе простая: «Соблюди мою свободу в жизни и в творчестве, ибо свобода моя – свершение воли Твоей». И еще, самая, наверное, главная, – молитва матери Терезы «Я просила…», которая стала для меня путеводной нитью в жизни: Я просила Бога забрать мою гордыню, и Бог ответил мне – нет. Он сказал, что гордыню не забирают – от нее отрекаются. Я просила Бога исцелить мою прикованную к постели дочку. Бог сказал мне – нет. Душа ее в надежности, а тело все равно умрет. Я просила Бога даровать мне терпение, и Бог сказал – нет. Он сказал, что терпение появляется в результате испытаний – его не дают, а заслуживают. Я просила Бога подарить мне счастье, и Бог сказал – нет. Он сказал, что дает благословение, а буду ли я счастлива или нет – зависит от меня. Я просила Бога уберечь меня от боли, и Бог сказал – нет. Он сказал, что страдания отворачивают человека от мирских забот и приводят к Нему. Я просила Бога, чтобы дух мой рос, и Бог сказал – нет. Он сказал, что дух должен вырасти сам. Я просила Бога научить меня любить всех людей так, как Он любит меня. Наконец, сказал Господь, ты поняла, что нужно просить. Я просила – и Бог послал мне испытания, чтобы закалить меня. Я просила мудрости – и Бог послал мне проблемы, над которыми нужно ломать голову. Я просила мужества – и Бог послал мне опасности. Я просила любви – и Бог послал несчастных, которые нуждаются в моей помощи. Я просила благ – и Бог дал мне возможности. Я не получила ничего из того, что хотела, — я получила все, что мне было НУЖНО! Бог услышал мои молитвы. 1. Увертюра Детство ВОЛКОВ: Я хотел бы поговорить с тобой о детстве – о твоем детстве, о моем, о нашем общем детстве. Мы такие, какими нас вылепило наше детство. К тому же это детство советской поры для новых поколений уже из области мифологии. Они не понимают, в каких условиях происходил наш рост и как ситуация формировала и тебя, и меня, и миллионы других людей. Когда я начинаю думать о нашем детстве, я вдруг понимаю, что это уже история. Это все уже в прошлом. Каковы твои первые воспоминания? Что ты первым запомнил в своей жизни? В коммуналках СПИВАКОВ: Я родился в Башкирии, в городе, которого уже нет на карте, – это Черниковск, бывший Сталинский район Уфы, который был выделен в отдельный город, а теперь снова стал частью Уфы. Моя мама – Екатерина Осиповна Вайнтрауб – приехала туда из Ленинграда в 1942–1943-м, из блокадного Ленинграда. Там, в тылу, помогал «ковать победу» мой отец – Теодор Владимирович Спиваков, работая старшим мастером цеха номер один по производству двигателей для наших бомбардировщиков. Он был комиссован после тяжелых контузий, полученных в первые месяцы Великой Отечественной войны. Отец ушел добровольцем и воевал на Украинском фронте. Поэтому в Уфе меня справедливо считают своим человеком, равно как и сам я считаю Уфу своим городом, ощущаю там себя как дома. Эти чувства разделяют со мной земляки-уфимцы Земфира, Юрий Шевчук или в прошлом – Рудольф Нуреев. После войны семья переехала в Ленинград. Помню нашу первую питерскую комнатушку в Ковинском переулке с личной жилплощадью в шесть-семь квадратных метров: отец, сидя на диване, расположенном у одной стены, не вставая, качал ногой люльку у стены напротив. В этой комнатке мы жили вчетвером – вместе с появившейся на свет сестричкой. Сама же коммуналка была огромной, представляя собой прообраз популярного тогда политического лозунга о «мирном сосуществовании всех наций». Под одной крышей уживались татары, евреи и русские, а всего там обитало человек двадцать, не меньше. Вопрос религиозных различий на повестке не стоял, поскольку все ходили поклоняться своим богам в Ленинградскую филармонию. Это и был наш общий храм. Я рос в коммуналке, где была очередь в туалет, а в ванную комнату ходили по расписанию. Но никто никому не плевал в суп, и праздники отмечались сообща. Нравы обитателей нашей первой ленинградской квартиры, несмотря на скученность, отличались поразительным миролюбием. Кстати, там же, в Ковинском переулке, был польский католический костел, где я впервые услышал орган. Почти как у Пушкина: Ребенком будучи, когда высоко Звучал орган в старинной церкви нашей, Я слушал и заслушивался – слезы Невольные и сладкие текли… Мы тогда много раз переезжали – на расширение, так сказать: меняли семиметровую комнату на десятиметровую, а ту – на двенадцатиметровую… Проспект Газа, проспект Союза Печатников, потом поселились около Никольского собора. В той коммуналке замечательная соседка, истово верующая христианка Анна Ефимовна, однажды взяла меня с собой в церковь. Она отмечала все церковные праздники, строго следовала постам, когда практически ничего не ела, только иногда кусочек хлеба с подсолнечным маслом. Поскольку мама работала во многих местах одновременно, а отец, так и не оправившийся от контузий, то работал, то болел, я оказался на попечении Анны Ефимовны. С ней я приобщился к храму уже не только ради музыки. Ощущение раннего ленинградского детства у меня ахматовское – «был блаженной моей колыбелью / Темный город у грозной реки». Когда мы переехали в очередной раз – на улицу Некрасова – и жили где-то под крышей, соседка, Лидия Львовна Соковнина, отводила меня по утрам по пути на работу в детский садик. Она работала в Технологическом институте и вставала очень рано. Мы выходили из дома и погружались в темный город, а потом нас проглатывал темный троллейбус. Я додремывал в той темноте, вцепившись в драповое пальто Лидии Львовны, чтобы не потеряться. Потому что в темную рань троллейбус был уже переполнен. Мама СПИВАКОВ: В мир музыки меня ввела мама. Она садилась к пианино – для рояля у нас не было места, – а меня, младенца, усаживала сверху на крышку. Она рассказывала, что, еще не умея ходить, я подпрыгивал, когда она играла веселую музыку. А когда грустную – раскачивался из стороны в сторону. Моя мама замечательно играла на рояле. Она училась в Одесской консерватории вместе с Эмилем Гилельсом у того же педагога – Берты Михайловны Рейнгбальд. Потом посещала занятия в Ленинградской консерватории. Мама потрясала своим совершенным слухом, могла впервые услышанный мотив тут же гармонизовать в песню, танец, свободно играла в любых тональностях, для нее никакого труда не составляла транспонировка. ВОЛКОВ: То есть перенос мелодии из одного ключа в другой! Это очень редкий дар! СПИВАКОВ: Если какой-нибудь солист жаловался, что ему неудобно петь, моя мама с легкостью предлагала: «Пожалуйста, я могу на полтона выше или на полтона ниже». Она играла на рояле замечательно до последних дней жизни. Помню, много позже, в Москве, куда мы переехали, я вышел из лифта, подошел к нашей двери и замер – кто-то у нас блестяще исполнял концерт Шумана. Я задержался, пытался угадать: что за гость забрел в дом? А отпер дверь – и оказалось, что это моя немолодая мама играла по памяти этот концерт. У меня было счастливое детство. У меня были чудесные добрые родители, которые постоянно кого-то опекали и подкармливали – сына дворника или сына пожарного. Отец был убежденный коммунист-романтик, честнейший человек. Мама – блокадница. Этим сказано все, потому что блокадники были особой категорией людей, и связи между ними были особыми. Мама всю жизнь переписывалась с подружками военных лет, которых судьба раскидала по миру. Помню, уже в Москве она получила письмо от одной из блокадниц. Я прочитал лежащее на столе письмо – женщина описывала, как трудно ей ухаживать за сыном-инвалидом, что сама она уже не в состоянии делать ему уколы, что он не может передвигаться, а она ослабела… Она писала, что не может достать инвалидной коляски. Это были еще советские времена, но я уже ездил за границу, уже были какие-то знакомства и связи. Я снял телефонную трубку, позвонил в Лондон и заказал кресло на колесах, которое невозможно было достать в СССР. А потом пришла мама: – Я получила письмо от подружки. Мы с ней вместе сбрасывали осколки фугасных бомб с крыши консерватории… Мы вместе вывозили раненых. Ей надо помочь. – Не беспокойся, я уже все сделал, – успокоил я свою совестливую маму. Я знал, как свята для нее эта дружба. Моя память сохранила голос Ольги Берггольц, звучащий из репродуктора: И первый гроб, обитый кумачом, Проехавший на катафалке красном, Обрадовал людей – нам стало ясно, Что к жизни возвращаемся и мы Из недр нечеловеческой зимы. И вот этот голос великой Берггольц я до сих пор слышу в своем сознании. ВОЛКОВ: А с каким он у тебя инструментом ассоциируется? СПИВАКОВ: С альтом. Альтовый голос Берггольц. ВОЛКОВ: А что мама тебе читала? Из детства какие-нибудь книжки в памяти остались? СПИВАКОВ: Мама работала круглосуточно, но старалась, урывала какие-то крохи свободного времени и читала мне иногда. Это были самые обычные детские книжки, которые всем тогда читали – Чуковский, Барто… Из них совершенно ничего не помню. Зато в памяти у меня остались стихи поэтов, которых вообще сейчас не вспоминают. И, наверное, не издают. Надсон, например. Кто его сейчас знает? Или Апухтин. «Что, умерла, жива? Потише говорите, Быть может, удалось на время ей заснуть…» И кто-то предложил: ребенка принесите И положите ей на грудь! И вот на месте том, где прежде сердце билось, Ребенок с плачем скрыл лицо свое… О, если и теперь она не пробудилась, — Все кончено, молитесь за нее!.. Если до сих пор знаю наизусть, значит, тогда произвели впечатление. ВОЛКОВ: Апухтин и Надсон – и мои любимцы. Сейчас они совсем не в моде. Как ты на них набрел?! СПИВАКОВ: Мне повезло. Я уже говорил о нашей соседке по коммуналке, Лидии Львовне Соковниной. Умнейшая русская женщина. Вот у нее была большая, тщательно подобранная библиотека. Она мне давала то, что любила сама. ВОЛКОВ: А первую самостоятельно прочтенную книжку помнишь? СПИВАКОВ: Я помню, что́ я впервые сыграл. Но первую прочтенную книжку – не помню совершенно. ВОЛКОВ: Но наверняка был в детстве любимый герой, на которого хотелось быть похожим? Для меня таким был лермонтовский Печорин… СПИВАКОВ: И у меня – Печорин! Холодный, отстраненный, совершенно неотразимый! Онегин тоже был мой герой. Но главное, уже с того раннего возраста я понимал: тут два героя – Онегин и Пушкин. Александр Сергеевич не только своего персонажа, но и себя рассматривал как бы со стороны, ему удавалось отстраниться. Редкое, между прочим, качество… Первый учитель. Пустые струны СПИВАКОВ: Мой путь в музыку не был устлан розами – для начала меня не приняли в Среднюю специальную музыкальную школу при Ленинградской консерватории имени Римского-Корсакова. Несмотря на то что пел я политически верно подобранную песню «По долинам и по взгорьям шла дивизия вперед», угадал все ноты и верно простучал ритм. Чувство ритма было с детства отработано деревянной ложкой по кастрюле. Это были мои первые игрушки. Тогда я поступил в обычную районную музыкальную школу на Петроградской стороне, до которой надо было добираться автобусом. Мама почему-то решила отдать меня на виолончель. Я поносил инструмент две недели, упарился и взмолился дать мне что-нибудь полегче. Тогда мне дали скрипку. Но и с ней не заладилось поначалу. Мой первый педагог Борис Эммануилович Крюгер изводил меня тем, что заставлял упражняться на пустых струнах. Я это совершенно не выносил, хотя потом, спустя много лет, пришлось опять это делать у Юрия Исаевича Янкелевича, потому что нужно было исправлять постановку правой руки. Ужас ученических терзаний живо стоит в памяти до сих пор – эти пустые струны, ничего не значащие, кошмарные, эта сыплющаяся канифоль… Но однажды я услышал, как другой ученик Крюгера играет «Размышление» Чайковского. Эта музыка проникла в самое сердце! Я вернулся домой и одним пальцем на соль-струне подобрал запомнившуюся мелодию. Когда я пришел на следующий урок, учитель принялся традиционно меня журить: – Опять Вова не демонстрирует никаких успехов, даже пустые струны не двигаются вперед никак. – Подождите, – заступилась мама. – Он услышал вчера Толю Резниковского, который играл у вас «Размышление» Чайковского, и сам подобрал. Послушайте его, пожалуйста… И я одним пальцем заиграл – та-ра-ра-ри-ра-ри… – Кажется, из него что-то получится. Может быть… – заключил мой первый учитель. ВОЛКОВ: О, Толя Резниковский! Как же, помню его… СПИВАКОВ: А первый мой концерт сопровождался смехом в зале. Я должен был играть «Мазурку» Баклановой, был очень сосредоточен, но, выйдя на сцену, вдруг понял, что у меня что-то не в порядке с одеждой. Одежда на мне – согласно тогдашней традиции для мальчиков дошкольного и младшего школьного возраста – была такая: чулки в рубчик, они крепились на резинках к «лифчику», который застегивался на животе. Поверх шли широкие, но короткие штанишки, державшиеся на лямках, перекинутых через плечи. То ли лифчик, то ли лямки меня подвели – штаны явно падали. Я положил скрипку на крышку рояля – для детей ее не открывали, деловито подтянул штаны повыше под непонятный мне общий смех, снова взял скрипку – и сыграл эту мазурку. Таким было мое первое выступление на публике. Прошло много лет, однако я помню все свои оплошности – и самые ранние, и двадцатилетней давности, и самые последние, – где, когда, в каком городе, в каком месте и в каком произведении я ошибся. Но ту мазурку я сыграл чисто, клянусь тебе… Музшкола. Методы воспитания СПИВАКОВ: Прошло некоторое время, и наконец меня приняли в Музыкальную школу имени Римского-Корсакова – в класс к Любови Марковне Сигал, ученице легендарного профессора Леопольда Ауэра. О его методах воспитания, заметим, она отзывалась нелицеприятно. Например, когда она, тогда совсем молодая девушка, начинала играть, то ставила правую ногу слегка косо. Он сказал ей один раз: «Люба, встань как следует, с опорой на левую ногу» – тогда считалось, что это хорошо. А когда через некоторое время она забыла об этом и по привычке снова поставила ногу не так, Ауэр подошел и врезал ей носком туфли прямо по правой голени. Тогда по моде носили жесткие штиблеты с острыми носами. Люба две недели, корчась от боли, пролежала в постели со льдом на кровяном отеке, не в силах прийти на урок. Вот такая школа была. Сигал и сама была строга. Помню, как она меня учила вибрации, объясняя, что вибрация на скрипке – это как звучание души инструмента, совершенно поразительная палитра красок. Я понимал, что в каждом пальце должна быть точка золотого сечения, что пальцы должны ровно стоять на грифе, да только ручонки мои были еще малы и неумелы. – Опять просишь милостыню? Что ты просишь милостыню все время! – и Сигал давала мне довольно увесистую затрещину. Или когда моя уставшая после работы мама придремывала на стуле, в то время как я выводил эти ужасные упражнения Шрадика и прочий кошмар, Сигал непременно ее одергивала: «Мадам, не спите!» ВОЛКОВ: Строгость, похоже, в традиции у преподавателей музыки, в том числе и очень известных. Анна Николаевна Есипова, великий педагог, взрастившая талант Прокофьева была очень требовательной… СПИВАКОВ: Во времена Есиповой в Петербургской консерватории вообще была строгая дисциплина – это были времена, когда ректором был Александр Константинович Глазунов. Тогда же преподавал Римский-Корсаков, которого бесконечно уважали и даже побаивались – причем не из-за его характера, а из-за его обширнейших знаний. К нему обращалось неимоверное количество людей с вопросами по оркестровке – и он на все знал ответ. ВОЛКОВ: Римский-Корсаков был таким знатоком композиторской кухни, равных которому не было. Не знаю, согласишься ли ты со мной, но я считаю Римского-Корсакова нашим отечественным Вагнером. Мне кажется, что в России должен был бы быть в точности такой же его культ, как культ Вагнера, который существует на Западе, и особенно в Германии. Римский-Корсаков воплотил в музыке русские мифы – в «Сказании о невидимом граде Китеже». Его «Китеж» – это наш «Парсифаль». Правда ведь? СПИВАКОВ: В широком смысле – да, так и есть. Только ой как тяжело из времени вытаскивать правду… ВОЛКОВ: Эх, ну почему нет в России настоящего уважения к отечественным титанам? СПИВАКОВ: Да есть уважение. Может быть, выражено не так, как ты имеешь в виду – не официальным признанием, не официальной памятью. Но композиторы, которые соприкасались с Римским-Корсаковым и считали его своим духовным наставником, сформировали последовательную цепь великой преемственности. Римский-Корсаков – Стравинский – Прокофьев – Шостакович. ВОЛКОВ: И в наши дни цепь эту продолжает Родион Щедрин. Это все одна линия. Я уверен в том, что для Римского-Корсакова должен быть воздвигнут российский храм музыки, в котором будут идти оперы только этого русского гения и каждый год будут новые постановки, новые циклы. И стал бы такой храм местом паломничества, точно так же, как это имеет место с Вагнером в Байройте. «Гнать таких надо!» Педагоги и одноклассники ВОЛКОВ: В той школе, где нам с тобой довелось вместе учиться – при Ленинградской консерватории, – были потрясающие учителя. Мы мечтали посвятить себя музыке, но нам преподавали и общеобразовательные предметы, причем без особых скидок на то, что алгебра и геометрия нам особо в жизни не пригодятся. (Арифметика, может быть, и пригодилась бы, если бы мы лучше ее учили…) СПИВАКОВ: Не поверишь – я помню, к собственному удивлению, формулу крахмала из органической химии! Потому что у нас была потрясающая учительница химии – мать замечательного скрипача Марка Комиссарова. Она говаривала, «голова нужна не только для того, чтобы на ней носить шляпу». ВОЛКОВ: Помню ее на школьной лестнице – она стояла на верхней площадке, а я внизу. И оттуда, сверху, с высоты, она кричала: «Таких как ты, Волков, гнать надо со всех лестниц!» СПИВАКОВ: Меня тоже сколько раз гнали! Помнишь нашего очень строгого завуча Елизавету Мартыновну Саркисян? Она всегда в черное одевалась и пронзительным голосом кричала мне через весь школьный коридор: «Спиваков! Мальчик! Тебя в этой школе не будет!» Это же самое она предрекала Голощекину, Афанасьеву и даже Янсонсу, который вообще был круглый отличник. ВОЛКОВ: А сегодня Марис Янсонс признан одним из ведущих мировых дирижеров, является одним из самых востребованных и влиятельных современных музыкантов. Он руководит двумя коллективами, которые входят в пятерку ведущих оркестров мира по версии журнала «Граммофон», – Амстердамским оркестром «Концертгебау» и оркестром Баварского радио. СПИВАКОВ: Я играл с обоими оркестрами – изумительные! ВОЛКОВ: Марис – настоящий воспитатель оркестров. Он приходит не просто продемонстрировать свою виртуозность с тем или иным коллективом – он этот коллектив начинает лепить по-своему и формирует его в какое-то новое единство. То же самое и ты делаешь со своими оркестрами. СПИВАКОВ: Не будем забывать, что отец Мариса, Арвид Кришевич Янсонс, был превосходным дирижером и сотрудничал с Мравинским! Он многое передал сыну. Я помню, как Марис принес на один из уроков к учительнице по музыкальной литературе Музе Вениаминовне разбор Третьей симфонии Бетховена! ВОЛКОВ: А я вспоминаю, как Марис организовал в школе некий «Клуб Друзей Искусства», который немедленно окрестили «Клубом Добровольных Идиотов», и мы слушали «авангардную» музыку, которую тогда было очень трудно достать. Отец Мариса привез из своих гастролей японскую пластинку «Петрушки» Стравинского, и мы на условиях жесткого соблюдения конспирации, собравшись вместе, слушали ее. Это было наподобие подпольных маевок 1905 года. Сейчас покажется абсурдом, но в то время было запрещено слушать записи Стравинского! Это считалось подрывной акцией. Впечатление от этого запретного, тайного слушания было еще более острым и запоминающимся. СПИВАКОВ: Янсонс приехал из Риги и не очень хорошо говорил по-русски, поскольку его родным был латышский язык, и еще он прекрасно владел немецким. Но по-русски некоторые его фразы звучали комично. Например, он мог сказать о нашем однокашнике-хохмаче – «он был очень остроумный на язык». ВОЛКОВ: Когда я приехал в Ленинград и поступил к вам в школу, он уже безупречно владел русским. СПИВАКОВ: Янсонс вообще выделялся среди нас. Все ясно понимали, что он аристократ. Мы в сравнении с ним были просто пролетарии. Когда мы переодевались в школьном спортивном зале перед игрой в баскетбол, то не без зависти смотрели на его шелковые белые трусы. Потому что все остальные члены нашей команды носили одинаковые черные сатиновые. В нашей команде играли Марис Янсонс, Вадик Афанасьев, Додик Голощекин – ну и я тоже играл. ВОЛКОВ: Команда будущих звезд, хотя и не в мире спорта, а в мире музыки. Я, избегавший спортзала как чумы, тебе ужасно завидовал. Как скрипачу – само собой, но еще и потому, что ты был сильнее и спортивнее меня, такого абсолютного еврейского хлюпика. Только я не помню, когда же ты увлекся этим, что сейчас называется, бодибилдингом? СПИВАКОВ: Я вначале был такой же слабак, как и ты, не мог ни разу подтянуться на кольцах! ВОЛКОВ: Кольца!.. Ну ты даешь. СПИВАКОВ: Не мог даже на шест взобраться. ВОЛКОВ: Ты таки смог туда взобраться?! СПИВАКОВ: Не так давно, во время съемок телефильма, меня привезли в этот наш спортивный зал, я был в обычных, не спортивных, ботинках, в кожаной куртке. Как увидел шест – не смог одолеть желания вновь на него взобраться. В нашем детстве шесты были деревянные, довольно легко по ним можно было влезть, а у нынешних школьников – железные, руки-ноги скользят. Но я все-таки долез до самого верха, подтягиваясь только на руках, – и заслужил аплодисменты молодого поколения! Урок физкультуры. Отправить в нокаут СПИВАКОВ: А начал я заниматься спортом, потому что выхода другого просто не было. Когда мы, мальчики со скрипочками, выходили из школы в Матвеевом переулке, нас обычно поджидала группа ребят из ПТУ. Они не делали никаких скидок «гнилым интеллигентам» – нас нещадно били. Причем самому высокому из нас, пианисту Олегу Барсову, доставалось больше других – как самому большому. Жаловаться мы, по своему кодексу чести, не ходили. А вот за советом я решил обратиться к физруку – что делать, когда тебя бьют? Он говорит: сдачи давать! Пойди займись боксом, у меня есть приятель-тренер, он тебя примет. ВОЛКОВ: Но послушай, первая заповедь музыканта – береги руки как зеницу ока! СПИВАКОВ: Ты просто не понимаешь – в боксе перевязывают руки, можно выбить только один палец, и то если неправильно его держишь. ВОЛКОВ: Ну ты небось его и выбил? СПИВАКОВ: Да, выбивал пару раз. Начало вообще было неприятным. Друг нашего физрука, к которому я пришел, так сказать, по протекции, надел мне перчатки, поставил – и давай по мне лупить как по груше. Он меня как следует нокаутировал и говорит: приходи завтра. Я, признаться, задумался – а надо ли? Пэтэушники и то не так дубасят. Но собрал волю в кулак – и пошел. Второй раз он мне сначала размяться дал – мы мячи с песком покидали. А потом опять: перчатки на руки – и в нокаут. Я еще более засомневался, связываться ли мне с таким наставником. Но пришел и в третий раз. Думаю, уж лучше потерпеть от профессионала, чем всю жизнь всякая шпана меня будет за грушу держать. Тренер, увидев меня на следующий день, неожиданно подобрел: «Ладно, теперь мы начнем заниматься». И после этого уже по-настоящему взялся меня учить. И эти навыки бокса мне, кстати сказать, несколько раз спасали жизнь. ВОЛКОВ: А сейчас детей как раз чуть ли не с пеленок «отдают на спорт». Или – учат языкам, компьютеру. А вот учить музыке стало немодно, приоритеты другие… СПИВАКОВ: И это печально. Не стану употреблять более сильное слово. Это плохо, и не только для самого ребенка, который лишается огромного прекрасного мира. Это в первую очередь недальновидно для общества. Ничего дурного про спорт сказать не хочу – повторюсь, я сам и в баскетбол играл, и боксом занимался. Только во всем нужна мера и здравый смысл. Самый простой пример. Что происходит с людьми на футбольных матчах, на рок-концертах? Пробуждается немотивированная агрессия, откуда-то из глубины поднимается самое темное и дурное, злое. Они идут громить витрины, жечь машины, рушить все вокруг… И так во всем мире! Несколько лет назад мы с оркестром выступали в Риме. Концерт закончился одновременно с футбольным матчем команд «Рома» и «Наполи». Как потом выяснилось, победили неаполитанцы. Мы с импресарио вышли на улицу, стали искать машину и… обнаружили ее в чудовищном виде. Стекла выбиты, обивка порезана, все раскурочено… И лишь потому, что у машины были неаполитанские номера. А теперь скажите – возможно ли представить себе драку в консерватории на концерте классической музыки? Ни-ког-да! Даже вообразить невозможно. Фанаты Дениса Мацуева не станут драться с почитателями Николая Луганского, а знатоки Шнитке и поклонники Пендерецкого не будут выяснять отношения с помощью физической силы. Посмотрите на просветленные, одухотворенные лица слушателей – и все становится очевидно. Уже древние это понимали, вспомним Аристотеля: «Музыка способна оказывать известное воздействие на этическую сторону души». Классическая музыка, не побоюсь повторить банальные истины, объединяет, сближает, облагораживает, возвышает, пробуждает добрые чувства. И в конечном счете возвращает душе мир и гармонию. Да обретут мои уста Первоначальную немоту — Как кристаллическую ноту, Что от рождения чиста. Останься пеной, Афродита, И, слово, в музыку вернись, И, сердце, сердца устыдись, С первоосновой жизни слито. Осип Мандельштам Наши наставники. Образец несправедливости СПИВАКОВ: Ты не поверишь, но в школе я пел в первых сопрано, очень высоким голосом. И вдруг в один прекрасный день голос сломался, произошла мутация. Я заговорил таким тембром, как говорю сегодня. Это случилось враз. Помню, наш математик Блохин вызвал меня к доске ответить по теореме Пифагора – а я вдруг заговорил басом. «Садись, Федор Иванович!» – сказал он мне. И с тех пор так меня и звал – Федор Иванович. Шаляпин, стало быть. ВОЛКОВ: Наш математик был замечательным образом несправедлив. Если бы он по справедливости оценивал мои успехи в области математики, то я бы никогда этой школы не окончил. Мы рассаживались на его уроках стратегически выверенно: впереди меня сидел Марис Янсонс, за ним я, за мной – жизнерадостный Марик Биргер из Винницы. Янсонс, вечный отличник, знаток всего на свете, свою контрольную всегда выполнял на пять. Отличаясь неизменным благородством, он давал мне свою работу списать. Я в свою очередь давал списать сидящему за мной Марику. За абсолютно одну и ту же контрольную мы получали следующие оценки: Марис – заслуженную пятерку, я – четверку, а сидящий за моей спиной – тройку. Однако мы никогда не пытались опротестовать итоги. А еще у нас была замечательная учительница по литературе – Нелли Наумовна Наумова, автор хороших книжек о творчестве Толстого, Тургенева, фантастический эрудит. В атмосфере тех лет, а тем более в школе, если бы стало известно, что педагог помянул, к примеру, Хлебникова или символистов, у ответственных товарищей брови поползли бы вверх: не понимаем! А она на первом же уроке, когда я только приехал из Риги, процитировала «О, закрой» Брюсова. «О, закрой свои бледные ноги», – пробасила она. Я обомлел… С ней можно было разговаривать серьезно и доверительно. СПИВАКОВ: А мы с ней подружились после одного из моих выступлений о Пушкине. Потому что она пришла в класс и сказала – ну, кто из вас может рассказать что-нибудь интересное о поэме Пушкина «Цыганы»? Я очень любил Пушкина и любил докапываться до многих вещей – как тогда, так, впрочем, и сейчас. И я с ходу запомнил слова оригинальной цыганской песни, которая, собственно, и стала поводом для написания поэмы. Я встал и запел на цыганском языке «Бей меня, режь меня, на уголья клади меня…» – и так далее до конца. После этого я стал ее любимцем. Кстати, хочу тебе сказать, что помню, как ты играл на скрипке «Вальс» Дебюсси. Когда играю эту пьесу теперь, всегда вспоминаю тебя. ВОЛКОВ: Тогда Дебюсси считался модернистом. Но когда я его играл, то думал о тебе. Я восхищался тобой и понимал, что никогда в жизни так не буду играть! Ты брал в руки скрипку и уже тогда извлекал из нее тот особый, эмоциональный, насыщенный, красочный звук, который стал твоим фирменным знаком. И я понимал, что научить этому нельзя, это то, с чем человек рождается. Ты родился с этим удивительным, неповторимым звуком в душе. И при этом даре музыканта ты был потрясающе заводным парнем: прыгал, бегал, всех нас смешил, не боялся в спортзале выкладываться до последней капли пота. Другой бы превратился в маленький прижизненный памятник самому себе, не дай бог повредить пальчики. Ты был совсем другим – заводила, душа класса, всё вокруг тебя крутилось. Когда на переменах Додик Голощекин садился к фортепиано и начинал лабать буги-вуги, а ты – выделывать какие-то невероятные коленца, всё вокруг вспыхивало радостью! СПИВАКОВ: Несмотря на возвышенные начала, мои школьные годы не обошлись без мальчишечьего хулиганства. Не со зла, а для потехи мы подкладывали на стул не самым любимым учителям самодельные «взрывпакеты». Делались они так – устанавливаешь вертикально патефонную иголку, потом прижимаешь и закрепляешь ее скатанным кусочком хлеба, а сверху – пистон. И, когда учитель садился, раздавался взрыв. Я тогда начал увлекаться химией, проводил дома опыты с пенициллином, который продавался в аптеках без всяких рецептов. Эмпирическим путем я определил, что если его – это же просто плесень – поджечь, он источает страшное зловоние. Я принес шесть таблеток в школу – и поджег их все сразу. В результате я сорвал шесть уроков, чего никому в нашей школе до меня еще не удавалось. Сначала «вредителя» распознать не могли – все молчали, а потом все же кто-то стукнул. Завуч Елизавета Мартыновна вызвала моего отца и сообщила ему, что сына на две недели исключают из школы. Под ноль. Отцовская наука СПИВАКОВ: Мой отец родом из Одессы. Крепко сбитый от природы, в молодости он работал в порту грузчиком. Он мог бы врезать мне по-настоящему (чем, однако, не пользовался), один только раз приложил – за вранье, одним махом отучив на всю жизнь от этой вредной привычки. Так вот, после разговора в учительской идем мы молча через мостик к Театральной площади. Лютая зима, я в шапке-ушанке с опущенными ушами. Спрашиваю: Папа, а куда мы идем? Он говорит: Мы идем в парикмахерскую. – Как в парикмахерскую? Я же недавно стригся! Он говорит: Ничего, сейчас мы еще разок пострижемся. Пришли в парикмахерскую, я сел в кресло, накинули мне на плечи белую простынь – как стричь будем мальчика? Отец и говорит – под нулевку! Даже парикмахер ахнул – да вы что, зима-то какая! «Снявши голову, по волосам не плачут», – отрезал отец. А я только за девушками начал ухаживать! И для пущего впечатления укладывал волосы лимонадом, чтобы лежали хорошо, – гелей, как ты помнишь, тогда не было. И вот я, холодея, вижу в зеркале, как падают мои черные локоны на белые простыни… Шапка стала на три размера больше, задувало туда со страшной силой. Все, кто приходил в дом – а я неизменно бежал к дверям открывать, – говорили: вы посмотрите, это же вылитый Маяковский!.. Это не утешало. Тем более что через две недели должен был состояться отчетный концерт школы. Я тогда учился у Вениамина Иосифовича Шера, изумительного человека и педагога, и должен был играть его «Концертную пьесу», довольно трудное сочинение. На тот отчетный концерт я пришел в ушанке, в ней и разыгрывался до последнего момента, потому что стеснялся бритой головы. Поскольку я был исключен из школы на две недели, то никто меня в моем новом имидже еще не видел. А когда я, скинув ушанку, вышел в зал – лысый совершенно, и все впервые увидели меня, не веря своим глазам, – раздались и смех, и аплодисменты. Я мужественно поднял скрипку – и все-таки хорошо сыграл эту пьесу. Успех был огромный – но не от моего выступления, а от «папиного». Через неделю его почин был подхвачен многими родителями, и нас уже ходила по школе целая лысая команда из пяти-шести шалопаев – мы организовали «союз лысых»! Переезд в Москву. Высокохудожественный прогульщик ВОЛКОВ: Я, как и ты, учился у Шера, к нему и в Ленинградскую консерваторию поступил. А ты вдруг уехал в Москву… СПИВАКОВ: Да, и в Москве меня тоже выгоняли из школы. Сначала – за прогулы: я пропустил девяносто шесть учебных дней. В Москве я жил в одной чудесной семье, у женщины по имени Стефания Осиповна Бернштейн. Она преподавала английский язык, была профессором в Академии внешней торговли. Ее бабушка Стелла Генриховна в свои девяносто лет выучила английский, слушая передачи по телевидению, на рояле играла. С чудесной дочкой Стефании Осиповны Мариной мы дружим до сих пор. В этой квартире еще жил художник Александр Васильевич Буторов – совершенно потрясающий человек, настоящий служитель высокого искусства. Ему вообще ничего не нужно было: хлеб, вода, краски – и всё, аскет такой. Он учился у знаменитого Чистякова [1]. Благодаря ему я настолько влюбился в живопись, что стал ходить не в школу, а в музеи. А так как я был пионервожатым у младших школьников, то и их стал водить с собой в Третьяковскую галерею, правда, не срывая с уроков. Я с упоением рассказывал им про пейзажи Сильвестра Щедрина, про портреты Боровиковского и Левицкого, про библейские сюжеты Александра Иванова, про романтизм после восстания декабристов, про критический реализм и так далее, до советского периода. Вот за это меня пытались исключить из школы в первый раз. С Александром Васильевичем я начал заниматься живописью, ездил с ним на пленэр за компанию. Мне было пятнадцать лет. Однажды вместе с Буторовым я шел по Рождественскому бульвару – в ватнике, жутких сапогах и с этюдником. И по дороге нам встретился мой профессор Янкелевич, который жил неподалеку. – Это ты куда собрался? – спрашивает. – На пленэр, – отвечаю я. – Угу, – буркнул он, – завтра пленэр будет у меня дома, зайдешь ко мне. Когда я пришел к нему на следующий день, он сказал: «Либо будешь заниматься живописью, либо будешь играть на скрипке». Я выбрал скрипку. Но должен сказать, что живопись мне давалась хорошо, я делал успехи, писал натюрморты и пейзажи, мне это дико нравилось. По шесть часов мог сидеть с этюдником. На скрипке так долго никогда не играл, был довольно ленивым, а вот живопись меня увлекла тогда по-настоящему. Осталось несколько памятных картин – например, этюд, который стоит у меня в кабинете в Доме музыки. Я писал его на Немане, в литовском городке Бирштонас. Там в местном костеле играл орган, женщина вручную раздувала меха. Органист, Паулюс его звали, пригласил меня как-то поиграть. И, когда заиграла скрипка, люди решили, что это «голос сверху». В общем, получилось почти как у Блока – «девушка пела в церковном хоре», – но тут пела скрипка. Это был первый опыт игры с органом, который неожиданно продолжился в Монреале через много лет. Я отправился на конкурс скрипачей, очень трудный, один из самых сложных в мире. Со мной вместе поехали Гидон Кремер, Олег Крыса, Юрий Мазуркевич, все трое – ученики Ойстраха. Перед последним туром по условиям конкурса надлежало провести неделю в изоляции от внешнего мира. Мы должны были самостоятельно, без посторонней помощи, выучить современное сочинение канадского композитора. Нас отправили в женский монастырь. В этот момент я тяжело заболел – сильно простудился. И – никогда этого не забуду – очень пожилая монахиня, ее звали Эжени де Жезю, прислала ко мне молодую монахиню, которая растирала мне все тело какими-то очень пахучими снадобьями. Я ужасно стеснялся, а она – еще больше. Через два дня я чудесным образом поправился. Желая отблагодарить сестер за доброту и заботу, я пошел в их часовню и вместе с органисткой играл им, а они все за меня молились. На том конкурсе в Монреале я получил первую премию. Сестра Эжени де Жезю подарила мне набор вилок, ножей, ложек серебряных, которые до сих пор сохранились. А этюд, сделанный на Немане в Бирштонасе, я подарил своему соседу по общежитию с дарственной надписью. Но потом он украл у меня зимние ботинки – а зимы стояли лютые в Москве, мне пришлось оборачивать ноги газетами, чтобы не мерзнуть, и ходить в тоненьких ботиночках… Однажды я уличил вора и отобрал свой подарок назад. ВОЛКОВ: И у меня есть твой чудесный рисунок – рижский пейзаж… СПИВАКОВ: Да. И у некоторых девушек до сих пор есть. Мне даже один дилер сказал, что хотел купить мою картину у каких-то людей, но они не отдали. У моей жены Сати есть в Париже – «Натюрморт с анютиными глазками». Он был написан, когда мне было шестнадцать-семнадцать лет. ВОЛКОВ: А сейчас уже не тянет к холсту? СПИВАКОВ: Нет, этим же надо заниматься всерьез, отдаваться – как и в любом деле. ВОЛКОВ: А почему, собственно, ты переехал из Ленинграда в Москву? Должен тебе сказать, что это было воспринято как некоторая измена Питеру. Вот и Спиваков уехал в Москву, говорили оставшиеся, имея в виду, что в Ленинграде выше головы не прыгнешь, добраться до вершины не получится, как ни старайся. СПИВАКОВ: Я играл на одном из всесоюзных конкурсов в Москве, где меня услышали Юрий Исаевич Янкелевич и его близкая подруга, которая работала у него аккомпаниатором. Она подошла к моей маме и сказала, что Юрий Исаевич считает, что Володя очень талантливый человек, что хорошо бы ему поучиться в Москве и исправить некоторые технологические недостатки. ВОЛКОВ: Ты был прав. Вениамин Иосифович Шер, наш общий учитель, был милейший, добрый, чудесный человек и очень образованный музыкант, в придачу увлекающийся живописью. Я помню, как он отправлял меня сбегать в книжный магазин: «В продаже появился венгерский альбом Дега. Вот тебе деньги, голубчик, купи, принеси мне». А я уж тогда покупаю и ему и себе. В плане истории искусства, культуры общение с ним было колоссальной школой. А вот вопросами технологии игры на скрипке он, мне кажется, просто не очень интересовался. СПИВАКОВ: В то время как Юрий Исаевич, наоборот, очень даже интересовался, он даже писал книги по этому вопросу. У него есть работа о переходах, например, – специфическая вещь о передвижении левой руки по грифу. Как это правильно делать, чтобы добиться высокой техники игры. А «разбрасываться» в своих интересах, увлечениях и пристрастиях в те времена было как-то не принято в нашей стране. В отличие, например, от Китая, где я был поражен широтой интересов молодых людей. На пресс-конференции в Китае – в единственном месте в мире – меня расспрашивали обо всем на свете: начиная от моих привязанностей, скажем, в китайской живописи – а это Ци Байши, Сюй Бэйхун – и заканчивая философией – представители даосизма Ши Бо и Лао-цзы, Конфуций и конфуцианство, маизмы, натурфилософия (инь – ян), буддизм в I веке н. э. Мы обсуждали наследие Мо-цзы, который высказывал сентенции, очень близкие по духу к учению Иисуса Христа, к христианскому евангелизму, за сотни лет до Рождества Христова. ВОЛКОВ: Должен заметить, что в области, связанной с профессиональным обучением искусству, да и вообще мастерству, советские вузы стояли на недосягаемой высоте. И достижения московской школы, труды Янкелевича были уникальным мировым явлением. О них сейчас в России как-то подзабыли. А в Китае, в Японии, наоборот, эти книги переводятся, их штудируют. Потому что советские педагоги настолько глубоко погружались в вопросы технологии обучения ремеслу, что это уже становилось высоким искусством. СПИВАКОВ: То, что демонстрировали наши педагоги, было невероятным высоким служением. Сейчас это понятие почти исчезло, служитель культуры – уходящая натура. На наших глазах происходит смена жизненных приоритетов, подмена настоящих ценностей внешними признаками благополучия и благосостояния. ВОЛКОВ: Деньги тоже нужны в материальном мире… СПИВАКОВ: Очень глубоко объяснял эту актуальную и по сей день дилемму Владимир Соловьев. В работе «Когда Россия свернула со своего пути» он утверждает, что путь России – духовный и именно в силу этого в материальной области – жизненного обустройства, комфорта, потребительства – мы не достигли таких больших высот, как Запад. Но никто не отнимет того, что Россия велика потрясающей духовной силой. Именно благодаря этому духу, как отец мне говорил, мы выиграли Великую Отечественную войну… Мне кажется, что две эти линии – духовное и материальное – неравномерно развиваются в сознании нации. ВОЛКОВ: Да, хорошо бы они развивались поравномернее… Юрий Янкелевич. Розыгрыш СПИВАКОВ: Мой педагог Юрий Исаевич Янкелевич был как раз таким служителем. Он вел урок, даже если прихватывало сердце или был жар. Он ставил себе градусник, смотрел – ртутный столбик показывал 38,5. Молча откладывал градусник и продолжал работать. Продолжал заниматься с нами, учениками. Мы его очень любили. Очень. ВОЛКОВ: Расскажи о Янкелевиче поподробнее. Ведь он был одним из главных создателей легендарной советской скрипичной школы… СПИВАКОВ: Он заставлял нас слушать диски старых итальянских певцов, мастеров бельканто. И говорил, что скрипка – не от слова «скрипеть». Еще у нашего профессора были прозвища для всех учеников, немного грубоватые. Один у него был «поц в двух отделениях», потому что обычно в каждом отделении ухитрялся облажаться немного. Другой у него был «поц с тяжелой наследственностью алкоголика». Всё это – очень известные ныне скрипачи, имена называть не стану. А я у него был «поц, утомленный высшим образованием», потому что однажды я играл фугу Баха – а там помимо темы, фуги как таковой, есть еще интерлюдии, интермедии. Так вот, я обнаружил тему в этой интерлюдии, она была наметками, как бы завуалированно. Он говорит: – Почему ты так играешь? – Ну, здесь же тема… – Где? – Вот: рам-пам-пим па-па-пам, ра-та-та-та-та-та-та-та… – Да-а-а… – только и протянул он. Потом помолчал некоторое время, разглаживая усы, и сказал: – Сумасшедший, ты прав. Когда он учился вождению, то говорил, что самый страшный свет – это зеленый. Я говорю: «Почему, Юрий Исаевич?» – «Потому что он мгновенно может переключиться на красный». А однажды он ехал со своим инструктором, и тот очень резко сказал: «Ручной тормоз, Юрий Исаевич!» Янкелевич схватился за ручной тормоз со страшной силой и вырвал его из гнезда… Мы провожали его часто до дома – он жил на Рождественском бульваре. Мне снимали угол неподалеку от него, так он приходил воочию убедиться, занимаюсь ли я, сколько, усердно ли, потому что я готовился к конкурсу. Для многих из нас он был как отец, хотя сам не держал возрастной дистанции. Он вникал во все тонкости жизни своих учеников: кто за кем ухаживает, когда у кого свадьба, если развод, то почему, по каким причинам. Янкелевич любил шутку и позволял подшучивать над собой, чем мы и пользовались. Вот, например, какой розыгрыш я однажды устроил для любимого учителя. В 1969 году, после победы на конкурсе, я в прекрасном настроении летел из Монреаля через Париж в Москву. Юрий Исаевич очень мной гордился, я был в курсе, что его по этому поводу вызвал к себе Свешников, тогдашний ректор консерватории: «Ваш ученик опять получил премию. Поздравляем». Неожиданно узнаю от Бруно Монсенжона, который снял колоссальный фильм о Гленне Гульде, что Юрий Исаевич дает мастер-классы в Париже и мы, таким образом, оказываемся там одновременно. У Бруно уже был запланирован ужин с Янкелевичем в кафе около «Гранд Опера» в Париже. Я и предложил: «Давай разыграем его. Скажи, что есть один французский скрипач, который просто сгорает от нетерпения сыграть перед ним». Юрий Исаевич любезно согласился на встречу. Я купил парик, надел очки, подобрал себе эксцентричный наряд. И поскольку мне – по сценарию задуманного розыгрыша – надо было несколько фраз сказать на французском, который я практически не знал, я взял самоучитель и вызубрил урок № 3. Прихожу в кафе – сидит Юрий Исаевич, сидит Монсенжон. Я подсаживаюсь, Бруно представляет меня как француза. Юрий Исаевич вежливо приветствует – бон суар. Я отвечаю ему одной фразой – что-то о моем репертуаре. А потом оборачиваюсь к Бруно и выпаливаю урок № 3, чтобы стало очевидно, что я – француз настоящий. Бруно кивает, поддакивает, а я в это время начинаю под столом трогать Юрия Исаевича за ногу. Он напрягается, обращается к Бруно по-русски – что, мол, за странный это тип? Янкелевич от меня отодвигается подальше, а я еще нахальней его колени прижимаю. Он начинает возмущаться: – Слушай, Бруно, кого ты привел? Мне наплевать на то, как он играет, я должен немедленно избавиться от него. На нас стали обращать внимание окружающие – сценка забавная даже для Парижа: к возмущенному пожилому человеку пристает молодой нахал. Я наконец понял, что пора снимать парик… Мы обнялись, расцеловались и покатились со смеху. А смеялся он мощно, всем телом. И долго еще вспоминал этот розыгрыш. «Скрипка и немножко нервно» ВОЛКОВ: Володя, ты же был настоящий хулиган, тебя изгоняли из ленинградской школы несколько раз, из московского интерната – дважды, а из консерватории? СПИВАКОВ: Тоже был на грани вылета. За спектакль, который я поставил. Выговоры получал довольно часто, за пропуски лекций по военному делу, например. Но за спектакль «Скрипка и немножко нервно» меня даже вызывал наш ректор Свешников к себе в кабинет… В спектакле речь шла о том, что на серьезный международный конкурс из Советского Союза решили послать однорукого скрипача. У него была только левая рука. Вот такая идея. Я писал текст. Ввел двух нянечек (я всегда очень любил гардеробщиц, нянечек, простых людей – всегда привозил и привожу подарки в первую очередь им). Этих нянечек я посадил прямо на сцене. Они, как древнегреческий хор, комментировали действие «по-простому». Обсуждали, как ужасно действует жюри и профессора консерватории – выдвигают все время своих учеников и гробят тех, кто действительно, по-настоящему талантлив. Был еще один, так сказать, режиссерский ход – я сделал этим нянечкам точки на лбу, как у индийских женщин, они называются бинди. Когда проходящие мимо спрашивали, что это у вас такое на лбу, нянечки отвечали: «Для псевдости». Такого слова не существует, мы его выдумали и вкладывали в него очень глубокий смысл… Я до сих пор помню даже кусок этого текста – почти дословно. Шумы сделал за сценой: как грызутся львы и тигры. Специально с магнитофоном ходили записывать их рычание в зоопарк на Красной Пресне. Костюмы – всё для той же «псевдости» – были взяты напрокат в каком-то театре. Такие стилизованные, из моцартовских спектаклей – парики, камзолы, все вроде как не из нашего времени, а в каком-то «датском королевстве». Это же было, как ты понимаешь, не про нас. Сюжет состоял в том, что из всех замечательно играющих решили все-таки выбрать однорукого скрипача, потому что он морально устойчив, политически грамотен, активный комсомолец, комсорг группы, прошел десять километров на лыжах две недели назад, выполняет все общественные поручения беспрекословно, норму ГТО сдал на ура. Вот его, такого замечательного, и решили послать. У него была фамилия Галушко, как сейчас помню. У нас был дальний родственник военнослужащий Галушко, поэтому я взял эту фамилию. В общем, Галушко этот выигрывает первую премию на конкурсе скрипачей в Латинской Америке. Все ждут его приезда с триумфом и, главное – концерта. Тут выходит переодетый в женское платье Витя Полторацкий, он был очень полного сложения, садится как аккомпаниатор, за ним я выхожу: у меня одна рука, правая, спрятана в карман так, что пустой рукав торчит, во второй руке – скрипка. Все ждут, что будет дальше. С противоположной стороны сцены выходит мой сокурсник Эдик Тадевосян, талантливый скрипач, ученик Леонида Когана, – со смычком. Он меня причесывает вначале, помогает привести себя в порядок, чтобы я был «комильфо». И… мы начинаем играть – ни больше ни меньше «Пляску ведьм» Паганини. Я играю левой рукой по грифу скрипки, он играет правой рукой смычком, обняв меня за плечо. Причем от природы у него было фантастическое стаккато. Фантастическое! Там у Паганини пара пассажей была таких, которые мы запузырили так, что!.. Потом там есть такой прием – пиццикато левой руки, щипком. Я играю – тагадагадам, тагадагадам, пам. Он отрывал правую руку – и я левой рукой – тагадагадагадага, тагадагадам, тагадагадам… Ну, зал просто сошел с ума! ВОЛКОВ: О, это был знаменитый номер – он разлетелся по всему Союзу! И какие последовали санкции за этот триумф? СПИВАКОВ: Вызвал меня к себе Свешников и зловещим голосом спросил: «Что это такое, что за спектакль?.. Мне передали, что ты изобразил профессоров Московской консерватории в качестве животных, которые рычали за сценой! В общем, еще раз повторится – будешь исключен». В итоге обошлось легким испугом. Вспоминаю все это с огромным удовольствием. Мы же долго репетировали, отрабатывали. Это тот случай, когда все сложилось. Сыграли один раз всего. Но есть свидетели, они еще живы. «Музыканту с большой буквы». Давид Ойстрах ВОЛКОВ: Расскажи о Давиде Федоровиче Ойстрахе… СПИВАКОВ: Я перед Ойстрахом преклонялся и, официально не будучи его учеником, приходил в его класс вольнослушателем. Играл он совершенно, непревзойденно и человеком был необыкновенным. А когда я обыграл на конкурсе в Монреале его учеников и получил Гран-при, то он послал мне поздравительную телеграмму. Я набрался храбрости и попросил как-то однажды у Давида Федоровича его фотографию на память. И вот стоим мы с ребятами на втором этаже – его класс № 8 был чуть дальше по коридору налево, а он вышел из своего класса и говорит: «Я принес фотографию. Есть ручка подписать?» Я протянул ручку, и Ойстрах подписал: «Блестящему скрипачу и музыканту Владимиру Спивакову с пожеланиями больших успехов». Отошел, спустился на несколько ступеней, потом вдруг остановился и повернул назад: «Можно мне ручку еще раз на минуточку попросить?» Взял и в слове «Музыкант» к букве М подставил палочки, чтобы слово стало с большой буквы. Я этого не забуду никогда: Музыкант с большой буквы, да от кого – от Ойстраха! ВОЛКОВ: Наивысшая похвала, которую только можно было получить. А Ойстрах ведь был очень сдержанным человеком. И что происходило в его душе, по-моему, никто так до конца и не разобрался. Я тоже сиживал на его уроках в Московской консерватории. Он ведь даже говорил не очень много. Главный его метод учения был в том, чтобы взять самому в руки скрипочку – и показать, как это должно звучать. И насколько же это было гармонично всегда… СПИВАКОВ: А я однажды присутствовал при такой сцене. К Ойстраху пришел один студент, и, едва он сыграл первую фразу концерта Чайковского, как педагог его остановил: – Повтори, пожалуйста, еще раз эту фразу. Скрипач сыграл еще раз. Ойстрах говорит – еще раз сыграй. Тот сыграл уже в третий раз. Давид Федорович ему вдруг заявляет: – Ты знаешь, надо заменить концерт. Студент растерян: – Я же сыграл только одну фразу. – По тому, как ты сыграл эту единственную фразу, я понимаю, что нам нужно заменить этот концерт на другой, – заключил Ойстрах. ВОЛКОВ: Это жестоко… СПИВАКОВ: Жестоко. Но он поступил как врач. Иногда для выздоровления нужно выпить горькое лекарство. 2. Allegro vivace (живо) Начало карьеры Сто грамм для храбрости ВОЛКОВ: Я смертельно боялся сцены с самого малолетства. Я преодолевал страх появления на эстраде полным отключением сознания и выходил на публику в беспамятстве. У меня каждое выступление шло на автомате от начала и до конца, пока я не уходил со сцены. А ты так свободно держишься на сцене – никогда не было волнения перед концертом? СПИВАКОВ: Вообще-то я не концертный человек, признаюсь по совести, – из волнения не вылезаю до сих пор. Мандраж перед выступлением появился вдруг лет в четырнадцать-пятнадцать, а до этого я играл свободно, словно плыл по течению. Способный, талантливый ребенок до определенного момента чисто интуитивно идет по жизни, он играет по наитию, но разум его еще не включен, его рацио не проснулось. И вдруг наступает момент, когда дитя взрослеет и начинает думать и смотреть на себя как бы сверху, как, наверное, смотрят взлетающие души на покидаемое тело. Он начинает задумываться над тем, как и почему у него получается или не получается. Он пытается «музыку разъять как труп», как замечательно определил Пушкин. Вот так наступает самый страшный, переломный момент. Я изводил себя, доводя до чудовищного состояния. Я представлял, что умерли мои родители – и в этом состоянии какой-то внутренней амнезии, когда, кажется, можно нож всадить, и не почувствуешь боли, когда ноги отнимаются от дикого стресса, я выходил на сцену. ВОЛКОВ: Ну и способ… СПИВАКОВ: Когда мои родители в действительности ушли из жизни – у меня отнялись ноги. Я в Нью-Йорке шел по улице, мне позвонили и сказали, что моя мама умерла. Я упал на скамейку и просидел часа полтора, потому что не мог двигаться. Самая страшная трагедия жизни – это смерть, это безвозвратность, вползающая пустота, страшное слово «никогда»… ВОЛКОВ: А как еще ты боролся со страхом сцены? СПИВАКОВ: У моего профессора Янкелевича были классные вечера, на которых играли выдающиеся скрипачи – Нелли Школьникова, победительница конкурса Жака Тибо в Париже, Ирина Бочкова, Виктор Третьяков, Владимир Ланцман, Аркадий Футер, Александр Гельфат. На эти вечера в зале консерватории набивалась требовательная публика, не потеряться в таком соцветии было довольно сложно. Я, конечно, страшно нервничал. И придумал себе лекарство в виде ста грамм для храбрости. Перед концертом заходил в рюмочную и выпивал полстакана коньяка. Это не был «Мартель»… В буфете также продавали на розлив портвейн «777» – «три семерки» или «спотыкач», и еще «Солнцедар». Да, и такое я тоже принимал, чтобы отключить мозги вместе со страхом и сыграть на автомате. Мне казалось, что найденная мною панацея действует волшебно, до тех пор пока меня не отрезвили. Однажды ко мне подходит Юрий Исаевич и, образно говоря, бьет молотом прямо в лоб: – Ты сегодня играл как автомат Калашникова. Янкелевич вообще был очень скуп на комплименты, к сожалению. Я их недополучил в детстве и теперь могу точно сказать – нужно поощрять детей. Я говорю своим ученикам – «ты чудесный», «ты замечательно играешь», «девочка, ты такая красивая», «у тебя звучит рояль», или скрипка, или флейта, – и дети на глазах расцветают. Наши учителя нас не баловали, возможно потому, что было иное время и мы все жили под грузом советской системы. Перед важным конкурсом меня вызывали в Министерство культуры, и какой-нибудь начальник отдела музыкальных учреждений начинал нагнетать атмосферу: ты понимаешь, какая на тебя возложена ответственность – ты представляешь Советский Союз! Мне все время напоминали, что государство потратило на меня такую кучу народных денег, что я – кровь из носу! – должен получить первую, в крайнем случае вторую премию и стать лауреатом. После этих инструкций мы выходили на сцену – и все тряслось, как у только что родившихся на свет жеребят. ВОЛКОВ: Интересно, Юрий Исаевич понимал, насколько жестоко поступает? СПИВАКОВ: Думаю, что нет. Он не был жестоким по натуре – просто система была такая, а он был во многом человеком системы. Перед монреальским конкурсом Янкелевичу дали зал в 12 часов ночи в Гнесинском институте. Я пришел обыгрывать программу – он сидел в зале, торжественно, как царь, время от времени разглаживая усы. Я сыграл труднейшую программу – Бартока, Бетховена, «Пляску ведьм» Паганини, три его каприса – один третий чего только стоил! После всего подошел и спрашиваю с тайной надеждой на доброе слово: «Ну как, Юрий Исаевич?» А он отвечает: «У тебя наблюдаются элементы мастерства». Слава богу, я выиграл тот конкурс, все было замечательно, Янкелевич выглядел абсолютно счастливым, но никаких комплиментов я так от него и не дождался. Настоящую похвалу из его уст услышал лишь однажды. Я выучил новую программу и сыграл сольный концерт в Большом зале консерватории уже как лауреат первой премии, у которого была ставка сразу аж шестнадцать рублей. Следующей ставки – семнадцать рублей – надо было ждать еще три года! Это была суббота, и Юрий Исаевич пригласил меня на понедельник обсудить этот концерт. Сердце мое стучало, ибо я не знал, какой вердикт вынесет мой строгий профессор. Я пришел в назначенное время в пятнадцатый класс, Юрий Исаевич встал, подошел ко мне, положил руку на плечо и произнес перед полным классом: «Володя, я хочу тебе сказать, что я счастлив – я тебе больше не нужен!» ВОЛКОВ: В этом признании звучит некая трагичность, тебе не кажется? Ведь ощущение нужности в педагоге очень сильно развито. И признаться перед учеником в своей ненужности – это непростой момент, через это надо переступить, правда? СПИВАКОВ: Не знаю… во всяком случае, я ушел окрыленный. Вот что значила для меня его похвала… Музыкальный десант. Артуро Бенедетти Микеланджели ВОЛКОВ: Музыкальные конкурсы – что они для тебя значили? СПИВАКОВ: Моя творческая жизнь начиналась в непрерывных музыкальных конкурсах. И надо признаться, что кроме спортивного характера тому была еще одна важная причина – я вынужден был играть на конкурсах, потому что тем самым спасался от армии, поскольку конкурсантам давали отсрочку. Я был довольно крепким молодым парнем, и меня уже записали в десантные войска. Три года службы где-то в Сибири – вот что маячило впереди. Я очень люблю десантные войска и уважаю этих ребят, но для меня эта служба означала одно – конец карьеры музыканта. И посему я перманентно готовился к какому-нибудь очередному международному конкурсу: имени Жака Тибо в Париже, имени Никколо Паганини в Генуе и Монреале. А к конкурсу Чайковского на родине меня уже Министерство культуры заставило готовиться, поскольку сам я не хотел, боялся срыва, будучи всегда достаточно нервным человеком. В этом смысле мне очень близки ощущения замечательного итальянского пианиста Артуро Бенедетти Микеланджели, который состоянием нервов объяснял свои редкие неудачи. Играл он совершенно феноменально. Мне довелось с ним встретиться за ужином в доме профессора Якова Владимировича Флиера, который с ним дружил. Один из присутствующих молодых людей спросил Микеланджели – как же вы, такой гений, могли получить какую-то седьмую премию на конкурсе в Брюсселе? На что тот сказал очень скромно: – Я просто не был достаточно хорошо готов. И у меня, видимо, сдали нервы. Нервы – это сложно. ВОЛКОВ: Микеланджели – и конкурсные места… Смешно! Это фигура масштаба, вообще не вписывающегося только в рамки музыкального искусства. Он ведь успел побывать летчиком во время Второй мировой войны… СПИВАКОВ: И гонщиком. После травмы позвоночника в результате аварии носил корсет. ВОЛКОВ: Выступление Микеланджели в Ленинграде для меня осталось одним из главных событий моей музыкальной жизни. Он был каким-то опережающим свое время музыкантом. В те времена, когда еще в моде была очень эмоциональная игра, он, наоборот, поражал отчуждением. Он садился за рояль – и между ним и его инструментом словно вырастала какая-то ледяная стена. И это ледяное отчуждение удивительным образом действовало на сидящих в зале, как будто мы все превращались в одну ледяную смесь. В его холоде было гораздо больше глубины, нежели в музыкантах, навязывавших нам свои эмоции, как тогда было в моде. СПИВАКОВ: Да, игра Микеланджели производила неизгладимое, завораживающее впечатление. И вот перед его сольным концертом в Большом зале Московской консерватории мы с ребятами – нас было человек десять, – решили затаиться и подсмотреть таинства великого пианиста. Мы не ушли с предыдущего концерта, а залегли на полу первого амфитеатра, так, чтобы нас не было видно. Мы знали, что Микеланджели непременно придет вечером репетировать. И вот заходит в зал высокий человек в пальто, вместе с ним легендарный Константин Богино, потомственный настройщик в третьем поколении. Микеланджели, не снимая пальто, подходит к роялю – что-то пробует, пробует. Богино вынимает утюжок, начинает колдовать. Пианист опять пробует – что-то ему не нравится. Богино вдруг вынимает иголочки какие-то и начинает делать с роялем нечто нам незнакомое и непонятное, втыкая эти иголочки в молоточки рояля. Колдовал он так часа полтора. Мы всё это время так и лежали в первом амфитеатре, боясь шелохнуться, чтобы не выдать себя. Наконец, так и не снимая пальто, Микеланджели сел к роялю – и сыграл «Мазурку» Шопена. Это исполнение я помню до сих пор. В общении же он был очень скромным человеком. Очень. С какой-то колоссальной драмой внутри. В нем не было никакого апломба, он избегал оценочных суждений. За ужином у Флиера зашла речь о Скрябине: у всех было свое мнение, кроме Микеланджели. Он уклонился, сославшись на то, что недостаточно «в теме». – Я не очень хорошо это знаю. Я об этом не могу судить, – вот таким образом он не стал вмешиваться в спор. ВОЛКОВ: Когда сталкиваешься с таким человеком, как Микеланджели, то понимаешь, что музыка в идеале – это занятие для монахов. Он по-своему был таким монахом от искусства, священнодействуя на сцене… Несостоявшийся дуэт. Гленн Гульд СПИВАКОВ: Таким же служителем храма музыки был и Гленн Гульд. ВОЛКОВ: Тебе повезло и Гульда слышать живьем? СПИВАКОВ: Гульд приехал в Москву. Никакой «раскрутки» не было – пришли те, кто знал, в том числе и я. И был полупустой зал. Гульд играл Баха – весь вечер Баха. А играл он как пастор. Причем пастор такой, для которого неважно, сколько людей в его храме – пять человек или пять тысяч. Он молился за роялем, он творил свою мессу. И те, кто услышал эту молитву, в перерыве бросились к телефонным автоматам – никаких мобильников же тогда не было, – они стали звонить друзьям, родным – скорей бегите сюда! Умолили администрацию продлить антракт. И ко второму отделению концерта в зале яблоку негде было упасть. Потом у него еще была встреча со студентами в Московской консерватории. Конечно, я побежал и туда. Гульд объявил, что будет играть Веберна. Но люди не расслышали и подумали, что он будет играть Вебера, классику. А он заиграл абсолютно современную музыку Новой венской школы, которая для нас в СССР была под запретом. Студенты ликовали, профессура была шокирована. Единственным человеком во всей консерватории, который разбирался в этом направлении, был профессор Юрий Николаевич Холопов – выдающийся музыковед и чудный человек. Гленн Гульд, безусловно, был моим кумиром. И представь себе: после победы на конкурсе в Монреале в 1969 году я получаю звонок… от Гульда! Был вечер. Я тогда очень плохо еще говорил по-английски, но чужую речь понимал сносно. – Это Владимир Спиваков? Я услышал вашу до-минорную сонату Бетховена по радио. Мне очень понравилось. Приезжайте ко мне через денек-другой в Торонто в мою студию. Я хочу с вами вместе поиграть. А уж как я хотел!.. Но в те времена, находясь в капиталистической стране, ничего нельзя было сделать без разрешения властей. Я обратился в советское консульство, те запросили Министерство культуры СССР. Культура твердо сказала «нет!», предписав возвращаться со всей группой участников конкурса домой. Нам так и не довелось сыграть вместе. Вскоре Гленн Гульд ушел из жизни, о чем я узнал из газет, когда мы с Борисом Бехтеревым, моим другом и любимым партнером, ехали в поезде по Италии. ВОЛКОВ: Упущенный разговор с Гульдом – это, конечно, одна из самых больших жизненных потерь. Это все равно что упустить встречу… даже не знаю, с кем сравнить… СПИВАКОВ: С пророком. ВОЛКОВ: Я так и хотел сказать, да постеснялся высокопарности. СПИВАКОВ: Не стесняйся – пророком он и был. Я помню их дуэт с Иегуди Менухиным. Гульд играет начало второй части десятой сонаты Бетховена, когда скрипка еще не вступает, так, что хочется, чтобы это соло не кончалось. Я обожал Менухина, и мы с Иегуди тесно дружили, но, когда играл Гленн Гульд, никого больше слушать не хотелось. ВОЛКОВ: Менухин для меня – это один из богов скрипки и личность выдающаяся. Но рядом с Гульдом, с его концентрацией энергетики даже Менухин несколько меркнет. Хотя Менухин был, конечно, эксцентриком, стоял на голове, йогой занимался. СПИВАКОВ: Да, и всех пугал, когда он, будучи в жюри, вдруг ложился на пол и мертвенно бледнел. Думали – всё, скончался человек: ни кровинки в лице! А он вставал через несколько минут и говорил: я чудесно отдохнул, замечательно себя чувствую… Песня о главном. Тихон Хренников ВОЛКОВ: Отвлечемся от монахов и пророков… Расскажи о своих встречах с Тихоном Хренниковым! СПИВАКОВ: Сколько бы конкурсов я ни выигрывал, армия не хотела выпускать меня из своих объятий. Я уже прошел медкомиссию и готовился к призыву, когда мой профессор Янкелевич отправил меня к Тихону Николаевичу Хренникову, бессменному главе Союза композиторов СССР. Он обладал огромной властью и влиянием. Хренников слышал меня на конкурсе Чайковского и якобы пришел в восторг. Я отправился в Союз композиторов. Прождал два часа в приемной, а потом сразу все ему выложил про армию. – Тебе туда, конечно, не надо, – авторитетно заверил меня Хренников. Он подошел к шкафу, достал клавир своего Скрипичного концерта и сказал: – Выучи этот концерт, а с армией я все устрою. Я радостно схватил ноты и выучил концерт за три с половиной дня. Когда я вновь появился в приемной Союза композиторов, Тихон Николаевич удивился моим темпам и в качестве проверки предложил сыграть. Я взял скрипку, он сел за рояль, и играл он, надо сказать, блестяще. Сыграли мы концерт, он вскочил возбужденный: – Это не то что не хуже, чем Леня Коган, но кое в чем даже и лучше! Только что ты там завернул вместо терций? – Мне показалось, что так звучнее будет, вот я и подправил на свой вкус. – Мне понравилось. Надо будет внести в следующее издание. Через две недели летим в Италию. Об армии можешь не беспокоиться: ты освобожден. Тут я ему и вторую свою проблему выложил – что я «невыездной». Было такое понятие, когда человека не отпускали на гастроли за рубеж. Я честно рассказал, что никаких грехов за мной нет и почему меня держат на коротком поводке – не знаю. Хренников и с этим пообещал разобраться. И действительно помог, и мы с дирижером Евгением Федоровичем Светлановым отправились в Италию. ВОЛКОВ: Тихон Николаевич Хренников – фигура сложная, «неоднозначная», как сейчас любят говорить. Но историй, подобных твоей, я про него слышал много. Помочь с армией, помочь с квартирой, помочь с гастролями и так далее – и все это как будто проистекало из особой душевной доброты Тихона Николаевича. Очень вероятно, что был он незлобивым человеком. Но ведь, оказывая такого рода помощь и поддержку талантливым советским музыкантам, Тихон Николаевич всего-навсего исполнял свою непосредственную обязанность секретаря Союза композиторов СССР! На этот пост он был поставлен партией и правительством в первую очередь для того, чтобы блюсти идейную чистоту рядов. Но он также должен был замечать и поддерживать все талантливое, развивая лучшие ростки советской музыки и исполнительства. Что он и делал, будучи хорошим, а может быть, даже и выдающимся администратором. Я задумался об этом впервые, прочтя посмертные дневники Георгия Васильевича Свиридова. Он писал, что Хренников приватизировал Союз композиторов, сделав из него свою персональную фирму. Я согласен со Свиридовым, хотя в современной ситуации оцениваю это скорее со знаком плюс. Хренников умудрился, будучи незаурядным администратором, яркой личностью и, безусловно, весьма одаренным композитором, «приватизировать» вверенную ему творческую организацию в условиях социализма, когда ничего подобного ни в Союзе писателей, ни в Союзе кинематографистов не происходило. Хотя в каждом из этих творческих союзов, конечно, были свои любимчики у руководства и свои персоны нон грата. СПИВАКОВ: Хочу возразить. А как быть с Альфредом Шнитке, который только благодаря Хренникову и Щедрину получил возможность быть услышанным публикой? Хренников помог и Венгерову, и Репину, и Кисину. ВОЛКОВ: Я тоже могу возразить – а как быть с так называемой хренниковской семеркой, в которую входили, в частности, Эдисон Денисов и Софья Губайдулина, их произведения были свежей струей в советской музыке? И вдруг ни с того ни с сего Хренников выступает и клеймит их позором! Хренников был посажен секретарем Союза композиторов лично Сталиным в 1948 году, обойдя потенциального конкурента, которым был Арам Ильич Хачатурян. К этому моменту пик сталинских репрессий против культурных деятелей уже прошел. А вот если бы Хренников был назначен Сталиным на этот пост в тридцатые годы или чуть позднее, неизвестно, как бы он себя проявил в деле массовых чисток. Да, при Хренникове не арестовали ни Шостаковича, хотя его гнобили как могли, ни Прокофьева, ни Мясковского, ни других «формалистов». Но лишь потому, что Сталин решил – этих людей трогать не будем. На долю Хренникова не выпало того тяжкого нравственного испытания, через которое пришлось пройти руководителю писательской организации Александру Фадееву, который по таланту и масштабу личности сопоставим с Хренниковым. Одному повезло встать во главе своей организации, когда Сталин решил, что хватит «секир-башка» заниматься. А другой должен был соглашаться с арестами и экзекуциями, что в итоге и привело к тому, что Фадеев покончил жизнь самоубийством. СПИВАКОВ: Тихон Николаевич, слава богу, процветал и дожил до глубокой старости. А об атмосфере царившего страха мне рассказывал Яков Владимирович Флиер, которого однажды «с группой товарищей», среди которых были Козинцев и Гилельс, пригласили на встречу со Сталиным в Кремль. Их провели в Кремлевский зал, не предложив стульев, и они три часа стоя ждали в полном молчании, боясь даже словом перемолвиться. И вдруг тихо отворилась дверь, и в мягких своих грузинских кожаных сапожках входит Иосиф Виссарионович. Все выстроились в ряд в полном молчании. Он подошел к Гилельсу, сказал: «Золотой мальчик» – и погладил его по голове. Подошел к Флиеру и сказал: «Поздравляю!» Подошел к Козинцеву: «Как дела, Козинцев?» И Козинцев без чувств упал на пол. Так боялись Сталина люди… Отповедь тирану. Мария Юдина ВОЛКОВ: А вот пианистка Юдина Сталина не боялась… СПИВАКОВ: Да, легендарная Мария Вениаминовна Юдина перед Сталиным не дрогнула. В мои студенческие годы она уже была немолода и походила на персонаж с картин Сурикова. В ней была некая русская святая юродивость – распущенные волосы, кеды с незавязанными шнурками, бесформенные длинные платья и взор не от мира сего. Но при этом она была человеком, источавшим свет и восторг перед жизнью. Юдина любила встречаться со студентами, охотно играла. Причем было это примерно так: «Я сегодня не в форме, вы видите, у меня заклеены все пальцы, я разбила вазу и замазала пальцы коллодием. Но я все-таки на бис вам сыграю. Я, пожалуй, сыграю вам „Крейслериану“», – объявляла Юдина огромное шумановское произведение размером с полконцерта. Ее, конечно, боготворили. Отповедь этой женщины Сталину казалась легендой, хотя ничего придуманного в этой истории нет. ВОЛКОВ: Сталин услышал до-минорный фортепианный концерт Моцарта по радио в исполнении Юдиной и попросил запись, мол, он хочет послушать. И, поскольку Сталину невозможно было сказать «нет», то ему за ночь организовали такую запись – для него специально. Причем за ночь поменяли трех дирижеров, поскольку они Юдиной не подходили. Их поочередно поднимали с кровати, привозили в студию, пока наконец пианистка не одобрила кандидатуру. Запись эту прислали Сталину. В благодарность главный слушатель страны послал пианистке десять тысяч рублей. Она откликнулась следующим письмом: «Иосиф Виссарионович, благодарим за деньги, я передаю их на нужды церкви, а сама буду молиться за то, чтобы вам были отпущены все ваши грехи». И Сталин проглотил, не тронул ее. Рассказывают, что когда он умер, то рядом с его топчаном был проигрыватель, на котором стояла именно эта пластинка в единственном экземпляре – концерт Моцарта в исполнении Юдиной. СПИВАКОВ: Это не легенда, Юдина такой и была… Мы с мамой приходили в Малый зал Ленинградской филармонии на ее концерты. Юдина особенно любила Малый зал, где она могла читать стихи. ВОЛКОВ: А несчастная директорша тряслась и умоляла ее не читать стихов, потому что той каждый раз за такое выступление вкатывали строгий выговор с занесением в личное дело. Но Мария Вениаминовна вновь выходила на сцену и говорила: сейчас я вам почитаю Пастернака. СПИВАКОВ: Или Ахматову. ВОЛКОВ: Которые были тогда фактически запрещены. СПИВАКОВ: Есть люди, рядом с которыми ты становишься иным, по-новому начинаешь смотреть на мир. Такими были и Юдина, и отец Александр Мень, оказавший на меня огромное влияние. Я, признаюсь, получил однажды благословление отца Александра Меня. При этом я был комсомольцем, учился в консерватории. ВОЛКОВ: Так ты крещеный? СПИВАКОВ: Меня крестила нянечка в годовалом возрасте – так что да, я крещеный. И тогда, в одну из наших встреч – их было буквально несколько, – я получил благословление от отца Александра. И уже после его трагической гибели в память об этом человеке и его идеях я подарил восстановленному храму в Пушкино колокола. Чтобы в звоне колокольном, который навылет проходит через все творчество Сергея Васильевича Рахманинова, все мы соединились. И чтобы я тоже остался эхом в этом звуке. Россия и Запад ВОЛКОВ: Значит ли это, что ты считаешь себя православным? СПИВАКОВ: Я в первую очередь ощущаю себя человеком мира, конечно. Но я считаю, что православию и России в истории отведена колоссальная миссия, и они неотделимы друг от друга. Во времена, когда ценности Запада противопоставлялись ценностям Востока, православный храм, православная традиция стали связующим звеном истории России. Наша история веками складывалась как трагедия – через кровь, через войны. И, несмотря на такую жестокую собственную судьбу, Россия при этом выступала в роли великого европейского миротворца. ВОЛКОВ: Многие ученые считают, что переломным моментом в истории России был тот, когда Александр Невский остановил экспансию тевтонских рыцарей в Россию и предпочел потенциальному союзу с Западом союз с Ордой. Скажем, Лев Николаевич Гумилев, с которым я лично был знаком, оценивал этот выбор положительно. Он говорил, что выбор Орды в тот исторический момент – это был выбор веротерпимости, потому что Орда очень благожелательно относилась к любым религиозным чувствам и была по-настоящему экуменической. А Запад в лице тевтонских рыцарей подверг бы Россию жесткой духовной колонизации. Бытуют, естественно, и противоположные точки зрения: что в тот момент была сделана колоссальная ошибка, которая перекрыла на долгое время, а может быть и навсегда, реальный союз России с Западом. Чаадаев, например, полагал, что то, что Россия не прошла через опыт католичества, нанесло ей непоправимый ущерб. СПИВАКОВ: Исторической ошибкой России, на мой взгляд, был не союз с Ордой и, конечно, не разгром тевтонских рыцарей. Трагедия России в том, что ее эволюционный путь развития был перечеркнут Октябрьской социалистической революцией, мифологизированной начиная со взятия Зимнего, созданного воображением Эйзенштейна. Самые трагичные страницы нашей истории XX века – гражданская война, диктатура пролетариата, а точнее его вождей, коллективизация, великие стройки на костях, наконец, столь кровопролитная Великая Отечественная война – всё это вытекает одно из другого. Но я отнюдь не исторический пессимист в отношении России. Пессимист в каждой возможности видит трудности, а оптимист – в каждой трудности возможности. Вот я отношусь к этой второй категории людей. Я думал, что убит. Инцидент в Карнеги-холле СПИВАКОВ: Я помню, как впервые приехал играть свой сольный концерт в Карнеги-холле и мы вместе с пианистом Борей Бехтеревым вышли прогуляться из «Шератон-отеля» до Карнеги-холла – посмотреть, что там вообще идет, какие концерты, кто играет. Завернули за угол, и я обомлел – на огромной афише с моим портретом написано: «Спиваков, справедливо сравниваемый с Хейфецем…» Меня охватил ледяной ужас при виде этой афиши, этого гигантского портрета и этого сравнения со скрипачом от Бога. ВОЛКОВ: А спустя два года, когда ты на этой же сцене играл Баха, какой-то молодчик метнул в тебя трехкилограммовую банку с краской… СПИВАКОВ: Некоторые таким образом боролись за свободу выезда из СССР… И поскольку формально мы были посланцами «империи зла», то навредить лично нам почиталось за геройство. В Канаде, например, когда мы играли тихую часть сонаты Бетховена, вдруг раздались дикие женские крики, потому что в зал выпустили белых мышей, чтобы сорвать концерт. Кульминация той кампании и пришлась на мой концерт в Карнеги-холле, назначенный на 7 ноября и совпавший с праздником Октябрьской революции. Мы с Бехтеревым начали концерт с Шуберта, и уже тогда полетели на сцену какие-то стаканы с краской. А потом я стоял на сцене и играл «Чакону» Баха. О ней Альберт Швейцер написал: «Чакона» поражает тем, что всего лишь на одну тему нанизано невероятное количество сокровищ, где «скорбь столкнулась с радостью, и под конец они объединились в едином великом самоотречении»… ВОЛКОВ: Если бы меня поставили перед выбором – возьми лишь одно сочинение на необитаемый остров, я бы сказал: «Чакона» Баха. Потому что в ней есть всё. СПИВАКОВ: И вот я вышел играть «Чакону», которая требует колоссальной сосредоточенности – ты в это время словно возводишь в душе некий храм. Ближе к кульминации вдруг к сцене подбегает человек из зала – а я даже не видел его, так был сосредоточен на игре. И я вдруг чувствую страшный удар в солнечное сплетение. Причем это же не на ринге, где ты готов, где понимаешь, что надо напрячь все свои мышцы, правой рукой прикрыть печень… А когда скрипач играет, мышцы его тела должны быть расслаблены; на сцене он абсолютно открыт и беззащитен. И тут в солнечное сплетение получаешь эту трехкилограммовую банку! Честно сказать, я подумал, что меня убили. Потому что трехтысячный зал одновременно вскрикнул: «А-а-а!» Это звук страшной силы, который показался мне выстрелом. Всё вокруг окрасилось в красное – и дыхания нет. Потом я наклоняюсь, вижу на скрипке алую каплю и только тогда понимаю, что это не кровь, а химическая краска. Я решил: не остановлюсь, не оставлю эту музыку! Стал контролировать дыхание, медленно набирать воздух в грудь и играть, играть… К последней ноте я уже твердо стоял на ногах, закончив финальное «ре» длинным смычком на форте. Это был конец первого отделения. Зал вскочил. Ко мне бросились на помощь, полиция схватила краскометателя. Мне предложили на смену новый фрак, манишку, рубашку. Я сказал: «Нет уж! Вы меня испоганили, так будете до конца моего концерта видеть вашу гнусность». И все второе отделение я отыграл во фраке, залитом алой краской. А перед сценой сидело оцепление из тридцати пяти полицейских. Концерт имел колоссальный резонанс. Американские газеты писали, что, мол, мы поставляем в СССР высококачественную пшеницу, а СССР в ответ присылает к нам отборных музыкантов: Спиваков, несмотря на инцидент, доиграл, не потеряв ни одной ноты. Госдепартамент в лице Киссинджера прислал мне извинительную телеграмму, которая до сих пор у меня хранится. Мэр Нью-Йорка в новостях извинялся все время. А «Дженерал Моторс» в знак восхищения подарили мне «Шевроле Конкур». Скрипку пришлось отдать в ремонт, мне бесплатно ее отреставрировали. А мама сберегла на память ту белую, в красных подтеках рубашку. ВОЛКОВ: От себя добавлю к этой драматичной истории забавный постскриптум. Помнишь, после того как мы с тобой целую ночь проговорили по телефону о случившемся, я заметил: «Теперь уж тебе должны дать наконец заслуженного артиста СССР». Ты отреагировал молниеносно: «Пусть дадут хотя бы заслуженного мастера спорта». Я потом рассказал эту историю Сергею Довлатову, с которым мы работали в газете «Новый американец». Она ему показалась забавной, и он со свойственным ему чувством юмора и блеском написал на ее основе текст к твоей фотографии в альбом, который они делали с моей женой Марианной. Так маленькая трагедия стала историческим анекдотом. Культурная изоляция СПИВАКОВ: Каким бы это ни показалось странным, но жизнь музыканта во времена СССР самым тесным образом зависела от проводимой в Кремле внешнеполитической линии. И, когда в 1979 году Советский Союз ввел войска в Афганистан, произошел обрыв всех культурных связей. В течение почти что десяти лет этой войны мы не могли выехать ни в Америку, ни в Канаду и даже отчасти в Европу. ВОЛКОВ: Я очень хорошо помню это время, когда вдруг все культурные связи были разорваны. Мы говорили на эту тему с Иосифом Бродским, и надо отметить, что он испытывал амбивалентные чувства в связи с этим. Он был непримиримым оппонентом советской власти, но в то же время – защитником русской культуры. У него произошел знаменитый спор с Миланом Кундерой, чешским писателем-диссидентом, живущим во Франции, где Бродский выступал в защиту культурной роли России. Кундера утверждал, что Достоевский отрицательно повлиял на развитие европейской культуры, и Иосиф с ним сцепился жутко. У Бродского есть замечательное стихотворение «На смерть Жукова». Вижу колонны замерших внуков, гроб на лафете, лошади круп. Ветер сюда не доносит мне звуков русских военных плачущих труб. Вижу в регалии убранный труп: в смерть уезжает пламенный Жуков. Я ему как-то в Нью-Йорке заметил, что это очень державное стихотворение. Он шутя согласился: «Да, конечно, его нужно было напечатать в газете „Правда“». При виде Андреевского флага сердце Бродского билось сильнее. Когда Иосиф приходил в «Русский самовар», легендарный ресторан на Манхэттене, совладельцем которого он был, то непременно просил сыграть марш «Прощание славянки». Но по Афганистану он занял крайне негативную по отношению к СССР позицию и поддерживал разрыв всяких связей с Советским Союзом и бойкот Олимпийских игр в Москве. Советский бюрократ СПИВАКОВ: Свои первые сбережения я решил потратить на то, чтобы сделать подарок к двадцатилетию московского интерната при консерваторской школе, который в пору моего становления заменил мне родной дом. Я решил подарить его новым обитателям рояль. Но оказалось, что сделать это частному лицу в нашей стране невозможно, надо было обращаться в инстанции. Я отстоял две недели в очереди, чтобы попасть к помощнику министра культуры. А министром тогда был Петр Нилович Демичев, кандидат в члены политбюро, персона вообще недосягаемая, как олимпийское божество. Но до помощника я все-таки достучался. Помощником при божестве партийно-советского Олимпа состоял Геннадий Геннадьевич Стрельников, очень славный человек, как выяснилось впоследствии. Когда я ему объяснил свою проблему – что хочу купить рояль в подарок интернату, но рояли частным лицам у нас в стране не продают, – Стрельников настолько поразился, что устроил мне встречу с самим Демичевым. ВОЛКОВ: Вот такой вопрос – о покупке рояля в подарок – надо было решать на уровне министра культуры и кандидата в члены Политбюро? СПИВАКОВ: Да! Я рассказал Демичеву про юбилей интерната и рояль, он расчувствовался и тихо произнес: – Знаешь, Володя, это очень благородно с твоей стороны. Мы, конечно, подпишем тебе такую бумагу. – Он всегда очень тихо говорил. Вот так я протоптал дорогу в «верхи», и потом, позже, эти контакты мне очень пригодились, когда надо было пробивать бреши в заградительной советской системе. Например, когда за границу не выпускали гениального пианиста Женю Кисина, тогда еще мальчика. Я очень хотел его взять на дни советской культуры в Венгрию в 1985 году и уже получил добро от самого Демичева. У нас с «Виртуозами» было запланировано пять концертов, и Женя должен был играть с нами. Но меня вызвал к себе заместитель министра культуры Георгий Александрович Иванов и объявил, что Кисин не поедет в Венгрию. – Это мальчик особый. Нужно заботиться о его здоровье. – Да мы и заботимся, – начал убеждать я. – Мы устроили его в санаторий в Рузу вместе с мамой и с учительницей, чтобы он мог отдыхать там, дышать воздухом и готовиться к поездке! – Как заместитель министра культуры хочу сказать, что Кисин не поедет в Венгрию на дни культуры Советского Союза! – закруглил Иванов нашу беседу. Я встал тогда и сказал, что вы, конечно, заместитель министра культуры, но я вам говорю, что он поедет. И побежал к Стрельникову упрашивать, чтобы меня принял Петр Нилович. И Демичев меня принял. Ему я заявил, что если Женю Кисина не выпускают, то я отменяю все пять концертов. – Как я скажу этому мальчику, что вы, кандидат в члены Политбюро, отказываете ему в обещанной поездке? – Ну ладно, пусть поедет, – тихо согласился Демичев. К слову, Кисина удалось оставить в Венгрии еще на две недели, потому что ко мне на приеме в советском посольстве подошел министр культуры Венгрии и сказал, что в Будапеште будет большое событие – симпозиум театральных деятелей – и он мечтает этого гениального мальчика заполучить. Я подвел венгра к Демичеву, они разговорились, и наш министр оказал любезность коллеге из братской страны. Однопартийную систему – на двухкассетный магнитофон. Невозвращенцы ВОЛКОВ: Сейчас все это звучит дико, но в тот момент… Боже мой, решались и ломались судьбы множества талантливейших людей… Ужас… Конец ознакомительного фрагмента. Текст предоставлен ООО «ЛитРес». Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес. Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом. Читайте больше книг на сайте онлайн-библиотеки mir-knigi.org