Автор : Елисеева Ольга Игоревна Название книги: Тайна смерти Петра III Читать на сайте: https://mir-knigi.org/author/eliseeva-olga-igorevna/taina-smerti-petra-iii Ольга Игоревна Елисеева Тайна смерти Петра III Пролог Сквозь голые стволы лип просвечивают желтоватые руины дворца. Скелет дома через скелет леса. Белые колонны и лепная отделка окон давно раскрошились, крыша упала. Строительный хлам и обгоревшие балки мешают пройти по анфиладе комнат. У ног звенит по камням неглубокий ручей – все, что осталось от водных потех Ропши. Некогда бескрайний парк рассечен шоссейными дорогами и обрезан едва ли не под самые ступени постройки. Грустное, безотрадное зрелище. Такое же, как судьба погибшего здесь в середине XVIII столетия императора Петра III. Внука Петра Великого. Мужа Великой Екатерины. Он кажется таким крошечным рядом с этими исполинами-тенями, что его след почти не заметен в русской истории. Почти. Тем не менее он жил. Правил. Пусть не долго, но бурно. И даже создал эпоху, в которой все было вывернуто наизнанку, поставлено с ног на голову, лишено привычного течения. Казалось, сумасшествие охватывает власть, армию, Церковь… Пьяный вихрь под звуки расстроенной скрипки государя. Похмелье было страшным. В крови. Но многие молились, что в крови одного человека – того, кто мог потянуть за собой тысячи. Пройдут годы, и исследователи начнут находить в чудачествах Петра многозначные символы, а в бессмысленных, на взгляд современников, поступках зерна будущих преобразований, прославивших «золотой век» Екатерины II. Некоторые даже зададутся вопросом, а не мог бы он сам совершить деяния своей «преступной» супруги? И стать таким же великим? Еще более великим, чем она! Нет. Для реформ нужно терпение, твердая воля, ясный ум, знание своей страны и не в последнюю очередь любовь к ней. Умение находить компромисс, добиваться поддержки подданных. Всего этого не хватило Петру III. Но неужели обязательная плата за несовершенство характера – смерть? «ПРОСЛЫТЬ ЛГУНОМ» За два с половиной века сложился негативный стереотип восприятия Петра, для которого есть все основания. Наивно утверждать, будто он появился только под влиянием мемуаров Екатерины II и Е.Р. Дашковой, недоброжелательных к свергнутому императору и сумевших навязать свое мнение позднейшим исследователям. Конечно, названные дамы добавили темных красок к портрету побежденного врага. Однако следует учитывать, что в момент переворота их «Записки» еще не были написаны, а образ Петра III как «злодея всея Руси» уже преобладал в тогдашнем столичном обществе. Иначе не произошло бы самого мятежа. В ситуации, когда почти все отзывы современников отрицательны, а убийственные характеристики ученых кажутся написанными под копирку, психологически понятно стремление разрушить стереотип, взорвать привычную картину и показать Петра «не таким». Однако изменение сложившихся взглядов возможно только путем привлечения неизвестных ранее источников или нового, более внимательного прочтения старых. А документы как раз не радуют разнообразием оценок. Положительных практически нет, с огромным трудом удается найти нейтральные, которые тонут в море неприязненных. В попытке переложить вину за вековую предвзятость на плечи Екатерины II и ее сподвижницы с бойким пером – княгини Дашковой – есть доля лукавства. Их тексты вычленяются из целого корпуса подобных же и объявляются ложными. Логика вроде бы безупречна: спросите предполагаемого убийцу о жертве, и он нарисует ее самыми черными тонами. Но в кругу источников о злосчастном императоре воспоминания «заинтересованных лиц» вовсе не одиноки. Хуже того, они практически не выделяются из основного потока. Приведем пример. В предыдущей книге «Молодая Екатерина» мы коснулись истории о том, как отец Петра Федоровича, герцог Карл-Фридрих Голштинский, в 1736 г. изгнал наводнивших его владения цыган. Бродягам отрезали уши и пальцы, клеймили каленым железом, колесовали, сжигали заживо. В Шлезвиг-Голштинском земельном архиве сохранились собственноручные рисунки герцога с изображением этих казней. Возможно, отец взял с собой в рейд и малолетнего сына. Этот эпизод, по мысли биографа Петра III – А.С. Мыльникова, лег в основу фантастических историй, которые император позднее рассказывал о своих победах во главе голштинской армии1. Сами басни – не более чем эскапада со стороны склонного к шутке государя, а распространительницами сведений о них стали Екатерина II и ее вечная тень – Дашкова. Последняя услышала этот эпизод весной 1762 г. в доме своего дяди, канцлера М.И. Воронцова. «Я стояла за его (императора. – _О. Е._) столом, – вспоминала княгиня, – в то время, как он рассказывал австрийскому послу, графу Мерси, и прусскому министру, как в бытность его в Киле, в Голштинии, еще при жизни своего отца, ему поручено было изгнать богемцев из города; он взял эскадрон карабинеров и роту пехоты и в один миг очистил от них город. Граф Мерси бледнел и краснел, не зная, подразумевает ли император под богемцами кочующих цыган, или подданных его императрицы, королевы Венгрии и Богемии (Марии-Терезии. – _О. Е._) … Я наклонилась над ним (Петром III. – _О. Е._) и сказала ему тихо по-русски, что ему не следует рассказывать подобные вещи иностранным министрам и что если в Киле и были нищие цыгане, то их выгнала, вероятно, полиция, а не он, который к тому же был в то время совсем ребенком. – Вы маленькая дурочка, – ответил он, – и всегда со мной спорите»2. Екатерина II и Дашкова были далеко не единственные, кто слышал от Петра Федоровича о его военных подвигах. Старый учитель императора и весьма мягкий к нему мемуарист Якоб Штелин приводил вариант той же истории, где вместо цыган фигурировали датчане. Последние отняли у Голштинии Шлезвиг, поэтому Петр питал к ним стойкую наследственную ненависть. То ли цесаревич произвольно включил их в число военных трофеев, то ли профессор, наслушавшись о потерянных землях, перепутал северных соседей с цыганами. «Он часто рассказывал, что, будучи лейтенантом, с отрядом голштинцев разбил отряд датчан, – писал Яков Яковлевич об ученике. – Об этом событии не мог рассказать мне ни один из голштинцев, которые находились при нем с малолетства. Все полагали, что он только для шутки рассказывает такие, слишком неправдоподобные, истории. Но, часто рассказывая их, в особенности иностранцам, он сам стал им наконец верить и считать их не за шутку. Между прочим, уже будучи императором, рассказывал он это однажды императорскому римскому посланнику – графу Мерси, который расспрашивал меня о подробностях этого случая и о времени, когда оно совершилось, но я отвечал ему: “Ваше сиятельство, вероятно, ослышалось, император рассказывал это как сон, виденный им в Голштинии”»3. В 1756 г. эту историю от Петра слышал секретарь английского посольства – молодой поляк Станислав Понятовский, к которому великий князь некоторое время благоволил, поскольку тот сносно владел немецким. «Пруссаком я, конечно, не был, но по-немецки говорил. Легко приспосабливаясь к тональности бесед великого князя, я сумел, очевидно, понравиться ему… Принц сохранил верность лютеранской церкви, крестившей его при рождении, преувеличенное представление о значительности своей Голштинии и убеждение, что голштинские войска, во главе которых он будто бы сражался и побеждал бог весть сколько раз, были, после прусских, лучшими в мире»4. Зимой 1757 г. с историей об изгнании цыган ознакомилась Екатерина. Она считала, будто муж плетет небылицы, «дабы придать себе цены в глазах иной молодой женщины или девицы». «Когда он (Петр. – _О. Е._) еще находился у своего отца в Голштинии, его отец поставил его во главе небольшого отряда своей стражи и послал взять шайку цыган, бродившую в окрестностях Киля и совершавшую, по его словам, страшные разбои, – вспоминала императрица. – Об этих последних он рассказывал в подробностях, так же, как и о хитростях, которые он употребил, чтобы их преследовать, чтобы их окружить, чтобы дать им одно или несколько сражений, в которых, по его уверению, он проявил чудеса ловкости и мужества, после чего он их взял и привел в Киль». Когда Екатерина спросила, за сколько лет до смерти герцога Карла-Фридриха происходили эти события, великий князь ответил: «Года за три или четыре». «Ну, – сказала я, – вы таки очень молодым начали совершать подвиги… Вам было всего 6 или 7 лет». По словам императрицы, муж «ужасно рассердился» на нее и заявил, будто она «хочет заставить его прослыть лгуном». Последовал убийственный ответ: «Не я, а календарь подрывает к вам доверие». На время Петр Федорович замолчал, но через пару дней снова пустился «рассказывать эту басню, которую до бесконечности разнообразил»5. Итак, мы видим, как свидетельства императрицы и княгини изымаются из круга других источников и объявляются карикатурой. Передавая рассказ Дашковой, Мыльников делает оговорку: «как она уверяет». Можно предположить, что княгиня выдумала, если не сам эпизод, то контекст, в котором его услышала. Но как же тогда быть со словами Штелина, которого обеспокоенно расспрашивал австрийский посол Мерси д’ Аржанто? Трудно поверить, что биограф Петра III не знал замечания профессора, чьи «Записки» обильно цитировал. Если изъять из круга источников мемуары императрицы, картина потеряет в красках, но в целом не изменится. Вряд ли стоит исключать из поля зрения отрицательные отзывы о Петре, только потому что они исходят от Екатерины, а потом вычищать подобные же у остальных современников. Куда интереснее наблюдать, как формировался сложный характер будущего самодержца. «ОН УБЕЖДЕН, ЧТО ПОГИБНЕТ В РОССИИ» В предыдущей книге «Молодая Екатерина» мы подробно рассказали о детстве Петра Федоровича, первых годах, проведенных им в России, о семейной драме, разделившей наследника с женой. Трудно было представить человека, менее подходившего для трона Петра I, чем его внук. Он был сыном младшей дочери великого реформатора, Анны, и голштинского герцога Карла-Фридриха. В три месяца мальчик потерял мать, а в 11 лет – отца. Его воспитывали жестокие и жадные придворные – О.Ф. Брюмер и Ф.В. Бехгольц. Запугиванием, побоями и унизительными наказаниями они довели болезненного нервного ребенка почти до идиотизма. Тайком мальчик пристрастился заливать горе крепким пивом и ко времени приезда в Россию уже был законченным пьяницей. Взойдя на престол, бездетная Елизавета Петровна сделала племянника своим наследником. В январе 1742 г. Питер-Ульрих был привезен из Киля и принял православие под именем Петра Федоровича. Никто не поинтересовался, какого мнения о произошедшем сам мальчик. Между тем упрямый, впечатлительный ребенок болезненно переживал перемены в своей судьбе. По отцовской линии он имел права на шведскую корону. Поэтому дома его учили шведскому языку, истории и географии этой страны, воспитывали в строгой лютеранской вере. Мальчик с младых ногтей привык считать Россию врагом, и во время игр солдатики в синих шведских мундирах всегда «одерживали верх» над солдатиками в зеленых русских… Придворные врачи уговаривали императрицу повременить с браком 17‑летнего юноши из-за его слабого физического развития. В противном случае семейная жизнь могла обернуться для молодых только обоюдным горем. Так и случилось. Петр долгое время не мог исполнить супружеский долг и вымещал злобу на жене. «В Петергофе он забавлялся, обучая меня военным упражнениям, – позднее вспоминала Екатерина, – благодаря его заботам, я до сих пор умею исполнять все ружейные приемы с точностью самого опытного гренадера»6. Человек от природы не злой, скорее легкомысленный и не задумывавшийся над чужими чувствами, Петр был подвержен внезапным приступам жестокости. Мог повесить крысу за съеденного крахмального солдатика или на глазах у жены забить собаку арапником7. Конечно, подобные сцены не укрепляли семьи. С годами супруги все более отдалялись друг от друга. Много лет спустя, в 1774 г., Екатерина писала своей старинной гамбургской приятельнице, баронессе Иоганне Доротее Бьельке, о принцессе Елизавете-Шарлоте Ольденбургской, просватанной за герцога Карла Зюдерманландского, брата шведского короля: «Я думаю, что будущая герцогиня Зюдерманландская похожа на стольких других девушек ее возраста: она в четырнадцать лет в восторге, что выходит замуж, а в двадцать будет очень жалеть, что вышла»8. В этих строках сквозит грустная ирония. Ведь и сама императрица побывала в роли 14-летней «счастливой невесты», которая в двадцать лет уже жалела о замужестве. Характеры супругов не были сходны ни в чем. Пока Петр повествовал удивленным слушателям о мнимых подвигах на полях сражений, Екатерина собирала вокруг себя сторонников, и к концу царствования Елизаветы Петровны оказалась главой «довольно большой партии». Между великим князем и женой еще случались минуты откровенности, и тогда наследник признавался: «Он чувствует, что не рожден для России; что ни он не подходит вовсе для русских, ни русские для него, и что он убежден, что погибнет в России»9. Как непохожи эти слова на программу, составленную для себя Екатериной. «Сердце не предвещало мне счастья, – писала она, – одно честолюбие меня поддерживало». Когда Елизавета Петровна еще до свадьбы спросила будущую невестку, что та желает посмотреть в Петербурге, девочка ответила: «Ваше величество, я хотела бы проехать той дорогой, которой проехали вы 25 ноября 1742 года». То есть во время переворота. После вступления Екатерины на престол ее слова стали трактовать как предчувствие великой судьбы. «В глубине души моей было, не знаю что такое, ни на минуту не оставлявшее мне сомнения, что рано или поздно я добьюсь того, что сделаюсь самодержавною русскою императрицею»10, – писала она. Приобретение полной власти для Екатерины, человека, не имевшего никаких прав на престол, было возможно только при условии смерти мужа. Таким образом, великая княгиня уже заранее рисовала картины будущего _без Петра_. Привыкнуть к этой мысли было нетрудно, ввиду «характера этого господина». Однако пока психические особенности наследника оставались известны лишь узкому кругу приближенных. Пройдет время, и они вызовут дружный ропот подданных. Возмущение закончится драмой в Ропше. Можно ли было ее избежать? И если «да», то зачем? Чтобы на престоле России оставался монарх, с трудом проводивший грань между собственными выдумками и реальностью? Жестокие вопросы. Но нам придется ими задаваться. Потому что тайна гибели Петра Федоровича – это не только точная дата смерти. Или имя настоящего убийцы. Как и имена тех, кто за ним стоял. Загадка глубже. Почему законный император, внук Петра I не смог сохранить корону? Был признан «чужим», отвергнут и убит? Наш рассказ о неисполненном долге. Долге государя перед страной, и страны перед государем. О порванных связях. И, в конечном счете, о несчастной любви. Глава 1. НАКАНУНЕ Разгоревшаяся в центре Европы Семилетняя война (1756–1763 гг.) в течение долгого времени определяла интересы всех держав – участниц конфликта. С одной стороны, в схватку вступили Пруссия и Англия, с другой – Франция, Священная Римская империя, Саксония и Россия. Тот, кто поддерживал антипрусские настроения, был хорош для союзнических дипломатов. Тот, в ком сомневались, рисковал вызвать против себя настоящий заговор послов, как случилось с канцлером Алексеем Петровичем Бестужевым-Рюминым [1]. Хотя Россия на поле боя и сделала больше других для победы над прусским королем Фридрихом II, политически она оставалась самым слабым звеном альянса. Кабинет Елизаветы Петровны, ее окружение, двор оказались расколоты изнутри. Никто, кроме самой императрицы и подкупленных Версалем сановников, не был заинтересован в боевых действиях. Однако по мере того как армия одерживала победы, столкновение с Пруссией становилось все более популярным. При этом внимательный наблюдатель заметил бы известную нестабильность в настроениях общества. Стоило случиться крупному поражению – и в публике начинались разговоры против войны с «чужим» врагом. Малейшее ухудшение здоровья царицы пугало Париж и Вену, ибо там понимали, что участие России в конфликте обусловлено единственно волей дочери Петра. Елизавета вкладывала в борьбу со «скоропостижным королем» весь жар своей натуры. 1 января 1760 г. английский посол, сэр Роберт Кейт, доносил в Лондон: «Императрица заявила австрийскому посланнику, что… будет продолжать войну… даже если придется… продать свои платья и драгоценности»11. Для такой щеголихи, как Елизавета, громадная жертва! Недовольная медлительностью и некомпетентностью сменявших друг друга фельдмаршалов, государыня собиралась лично возглавить армию. В одной из записок прежнему британскому послу, сэру Чарльзу Уильямсу, Екатерина не без издевки рассказывала: «Особа, у которой вы вчера считали приступы кашля, только и говорит внутри своих покоев, что сама примет команду над войском. Одна из ее женщин на днях ей сказала: возможно ли это? Вы – дама. Она ответила: мой отец ходил же в поход, думаете ли вы, что [я] глупее его? Та ответила: но он был мужчиной, а вы нет. Она вздумала рассердиться и не переставала говорить, что хочет сама идти на войну. Прибавляют, что бедная дама не только не в состоянии совершить такое безрассудное предприятие, но не могла бы взойти на свои лестницы без одышки»12. В 1755 г. придворный художник Г. Преннер спешно закончил парадный портрет императрицы, писавшийся 11 лет, с 1744 г., на котором дочь Петра Великого и ее придворные дамы были изображены верхом и в «декольтированных» латах вороненой стали. Голову государыни украшал лавровый венок победительницы… Наследники Елизаветы явно не одобряли происходившего, и пока не поздно, союзным дворам следовало наладить с ними отношения. Еще накануне падения Бестужева французский посол, маркиз Поль Лопиталь, сделал попытки сближения с великой княгиней, но вынужден был отступить. «Она до такой степени привязана к Англии, – доносил он в ноябре 1757 г., – что бесполезно пока пытаться что-либо предпринять… Я знаю, что она весьма расположена ко мне лично. Я мог бы уже даже попытаться найти с ней общий язык. Но я хочу еще подождать, чтобы быть более уверенным» 13. Подождать стоило. Смены канцлера, полного разгрома сторонников проанглийской ориентации, к которым принадлежала великокняжеская чета, изоляции и унижения Екатерины. После дела Бестужева цесаревна готова была схватиться за любую протянутую руку. Союз с Туманным Альбионом не привел ее к власти. Британская дипломатия вообще оказалась вытеснена с русских придворных подмостков. Следовало искать новых связей. Как в России, так и за рубежом. «НЕОЦЕНЕННЫЙ ДРУГ» О том, в каком одиночестве оказалась наша героиня, не в последнюю очередь свидетельствует ее дружба с Екатериной Романовной Дашковой, третьей из племянниц нового канцлера – Михаила Илларионовича Воронцова. Их взаимная приязнь зародилась зимой 1759 г. и обычно трактуется как интеллектуальное притяжение двух изголодавшихся по утонченным беседам душ. «Во всей России едва ли отыщется друг, более достойный Вас»; «Заклинаю, продолжайте любить меня! Будьте уверены, что моя пламенная дружба никогда не изменит Вашему сочувствию»; «Я люблю, уважаю, благодарю Вас и надеюсь, что Вы не усомнитесь в истинности этих чувств»; «Прости, мой неоцененный друг!»14. Это строки из записок великой княгини к Дашковой 1759 г. – начала 1762 г. В мемуарах Екатерина Романовна писала, что в те времена во всей России не было женщин, кроме нее и цесаревны, занимавшихся «серьезным чтением», то есть глотавших тома Бейля, Монтескье, Буало и Вольтера. В этих условиях сама собой отпадала проблема приблизительного равенства возраста. Круг людей со сходными интеллектуальными потребностями был столь узок, что духовная близость заменяла возрастные интересы, и юная Дашкова легче общалась с 30‑летней великой княгиней, чем с собственными сестрами, Марией и Елизаветой, или другими придворными девушками-сверстницами. «В ту же зиму великий князь, впоследствии император Петр III, и великая княгиня, справедливо названная Екатериной Великой, приехали к нам провести вечер и поужинать, – вспоминала Дашкова. – Иностранцы обрисовали меня ей с большим пристрастием; она была убеждена, что я все свое время посвящаю чтению и занятиям… Мы почувствовали взаимное влечение друг к другу… Великая княгиня осыпала меня своими милостями и пленяла меня своим разговором… Этот длинный вечер, в течение которого она говорила почти исключительно со мной, промелькнул для меня как одна минута»15. Самой мемуаристке казалось, что такое внимание объясняется исключительно заинтересованностью гостьи в диалоге с умной собеседницей. Однако была и другая сторона монеты. Приезд великокняжеской четы в дом нового канцлера состоялся в опасное и шаткое время. 9 января 1759 г. прошел последний допрос Бестужева, но приговор пока не оглашали. Еще вчера сильная своими политическими связями и покровительством цесаревна оказалась одна. Некоторое время она фактически находилась под домашним арестом. Посещение Воронцова – победителя в схватке с прежним союзником Екатерины – знаменовало внешнее примирение супругов, состоявшееся по требованию августейшей тетки. Великой княгине было позволено появляться в свете, но лишь у приятных Елизавете Петровне людей. Попав к Воронцовым и оказавшись в окружении враждебного клана, наша героиня чувствовала себя неуютно, с ней почти никто не говорил, и она – чтобы не потерять лицо – вынуждена была целый вечер поддерживать бесконечный диалог с младшей племянницей канцлера. К счастью для цесаревны, ее собеседница обнаружила глубокий ум и начитанность. Обеим не было скучно, и Екатерина приложила все усилия, чтобы удержать возле себя ничего не подозревавшую девушку. Если бы юная Воронцова покинула ее в этот вечер, супруга наследника осталась бы сидеть одна, ловя на себе недоброжелательные взгляды собравшихся. В час встречи Екатерины со своей будущей подругой великая княгиня находилась в точке абсолютного падения. Обаяние, ум, заинтересованность, любезность – вот оружие, которое цесаревна пустила в ход, чтобы завоевать себе сторонников. «Очарование, исходившее от нее, в особенности когда она хотела привлечь к себе кого-нибудь, было слишком могущественно, чтобы подросток, которому не было и пятнадцати лет, мог ему противиться»16, – писала Дашкова. Такое поведение скоро дало плоды. Первое восхождение заняло у Екатерины более десяти лет, второе – всего три года. Исследователи часто задаются вопросом, зачем молоденькая и восторженная девица Воронцова понадобилась 30‑летней, далекой от наивности цесаревне. И обычно отвечают, что при подготовке переворота Екатерине не помешала бы природная русская княгиня, крестница императрицы, племянница нового канцлера17. На наш взгляд, расчет был точнее. Великая княгиня обзавелась «своим человеком» во враждебном клане. Она уже содержала на жаловании фаворитку мужа, Елизавету Романовну Воронцову. Но это не могло считаться надежной гарантией от происков «метрессы» Петра Федоровича. Любовница питала надежду стать законной супругой великого князя. Об их планах следовало знать из первых рук. Сестра претендентки подходила как нельзя лучше. Из мемуаров Дашковой видно, что Петр благоволил к ней, хотя и считал «маленькой дурочкой». В ее присутствии говорилось много такого, над чем полезно было подумать нашей героине. Недаром, рассказывая о своем щекотливом положении после ареста Бестужева, Екатерина обронила: «Что касается великого князя, то я… знала только, что он ждет с нетерпением моей отсылки и что он, наверное, рассчитывает жениться вторым браком на Елизавете Воронцовой… Ее дядя, вице-канцлер граф Воронцов… узнал планы своего брата, может быть, вернее своих племянников, которые были тогда еще детьми»18. Из этих строк следует: во-первых, что действиями фаворитки руководил отец, Роман Илларионович Воронцов; во-вторых, что его брат был об этом осведомлен; в-третьих, что «племянники» – братья и сестры «Романовны» – если и знали, то по молодости лет немногое. Стало быть, великая княгиня пыталась разведать, что им известно. А сделать это она могла только через юную тезку. БЕСКОРЫСТНАЯ НЕСПРАВЕДЛИВОСТЬ Тогда же, зимой 1759 г., возникло дело, способное ненадолго перекинуть мост между супругами. Но именно оно показало колоссальную разницу их «государственного» мышления. Речь шла о Курляндии, которую Елизавета Петровна, ничтоже сумняшеся, сосватала сыну польского короля Августа III, принцу Карлу. Пока бывший фаворит Анны Иоанновны герцог Эрнст-Иоганн Бирон находился в ссылке в Ярославле, престол этого небольшого вассального Польше государства пустовал. «Получив от императрицы очередное заверение в том, что государственные интересы никогда не позволят России освободить герцога Бирона… король счел себя в праве поставить перед сенатом Польши вопрос: не пора ли рассматривать место правителя Курляндии как вакантное? – вспоминал Станислав Понятовский. – …1‑го января 1759 года Карл был официально и с большой помпой объявлен герцогом Курляндским»19. До какой степени произошедшее отвечало интересам России? Империя давно втягивала Курляндию в сферу своей власти. Со времен Петра I герцоги не избирались без согласия Петербурга, а также без участия русских денег и русских войск. Хотя Польша обладала над Курляндией правами суверена, в реальности их нечем было подкрепить. Пустой престол в полунезависимом княжестве, хозяин которого находился в России под стражей, выглядел для Петербурга желаннее, чем занятый сыном польского короля. Поэтому шаг Елизаветы был, по меньшей мере, неожиданным. С.М. Соловьев объяснил поступок императрицы тем, что обмен Курляндии на Восточную Пруссию, уже захваченную русскими войсками у Фридриха II, казался делом решенным. Государыня и ее советники считали, будто принц Карл просто переедет из Митавы в Кенигсберг. Поэтому Елизавета поручила своим дипломатам в Польше действовать в пользу королевского сына. При малом дворе случившееся вызвало бурю эмоций. Вероятно, в последний раз Петр Федорович и его супруга одинаково реагировали на событие международной важности. Великий князь ненавидел Саксонскую династию, властвовавшую в тот момент в Польше и воевавшую с Пруссией. Он написал канцлеру Михаилу Воронцову запальчивое письмо о том, что императрице следовало бы сначала позаботиться о Голштинском доме – его третий дядя, принц Георг-Людвиг, больше подошел бы для курляндской короны. Канцлер показал послание Елизавете, и та велела отвечать отказом20. Оскорбленный пренебрежением к своим родным и к себе лично, Петр запросился в загородную резиденцию Ораниенбаум. 5 января английский посол Роберт Кейт писал о дошедших до него слухах: «Великий князь подал императрице записку, в коей представляет, что ныне по достижении совершенных лет его можно почитать способным к собственным суждениям. Он не желает терпеть долее принуждения и стеснения, в коих ее величеству угодно содержать его, а посему просит дозволения удалиться в собственное его владение Ораниенбаум. Поначалу императрица была крайне оскорблена сим демаршем и повелела ему изложить все его резоны на бумаге, однако я слышал, что сие дело уже закончилось и заглушилось»21. Вероятнее всего, именно об этом несостоявшемся «бегстве» говорят недатированные записки Петра тогдашнему фавориту Елизаветы – Ивану Ивановичу Шувалову: «Милостивый государь! Я вас просил через Льва Александровича [Нарышкина] о дозволении ехать в Ораниенбаум, но я вижу, что моя просьба не имела успеха; я болен и в хандре до высочайшей степени; я вас прошу именем Бога склоните ея величество на то, чтобы позволила мне ехать в Ораниенбаум; если я не оставлю эту прекрасную придворную жизнь и не буду наслаждаться, как хочу, деревенским воздухом, то наверно околею здесь со скуки и от неудовольствия»22. Примерно тогда же Петр требовал отпустить его на родину, что в военные время было немыслимо. «Я столько раз просил вас исходатайствовать у ея императорского величества, чтоб она позволила мне в продолжении двух лет путешествовать за границей, – писал он Ивану Ивановичу, – и теперь повторяю это еще раз и прошу убедительно устроить, чтобы мне позволили»23. В результате наследника не пустили не только в Германию, но и в Ораниенбаум. Однако интересно само движение мыслей и чувств Петра. Для него дело о Курляндии стало сначала делом о бедных немецких родственниках, а потом о поездке на дачу. Тот факт, что в данном случае Россия теряла контроль над обширной территорией, установленный еще Петром I, лежал как бы вне поля зрения цесаревича. Он даже не задумывался над этим. Его просто взволновало, что корона, которая могла достаться представителю Голштинского дома, уплыла к соперникам. Перед нами характерный способ мышления человека из маленького немецкого мирка, рассматривавшего подвластные земли как семейные владения, вне зависимости от их национального лица и исторической судьбы. Точно так же думал об Англии и Ганновере английский король Георг II. Сколько бы Петр ни прожил в России, а его коронованный кузен – в Великобритании, оба психологически оставались германскими владетельными князьями. Екатерина мыслила иначе. Уступку Курляндии принцу Карлу она назвала отказом от русских интересов: «Говорили, что во всяком деле есть только два способа, которые следует избрать, это быть справедливым или несправедливым. Обыкновенно корысть производит последнее. В деле о Курляндии было справедливым возвратить детям Бирона то, что им предназначалось от Бога и природы. Если же хотели бы следовать корысти, то долженствовало (признаюсь, что несправедливо) беречь Курляндию и изъять ее из-под власти Польши для присоединения к России. Кто бы после этого рассуждения сказал, что нашли третий способ, по которому учинена несправедливость без извлечения из того и тени выгоды?» Дальнейший пассаж выдает в великой княгине не только ученицу Бестужева, но и здравомыслящего политика, много раздумывавшего о положении России по отношению к ее соседям: «Отдали Курляндию принцу Карлу. Через это самое усиливается польский король, который, следуя политике, усвоенной им от отца своего, ищет только уничтожения свободы республики. Если он будет продолжать жить в Польше, то этого достигнет, в особенности поддерживаемый французскою партиею и нашим небрежением к сторонникам свободы и проч. Итак, я вас спрашиваю, что необходимее для России: деспотический ли сосед или счастливая анархия, в которую погружена Польша и которою распоряжаемся мы по своей воле? Петр Первый, лучше знакомый с делом, объявил себя… поручителем за свободу Польши и врагом того, кто посягнет на нее. Надобно, когда уж хочешь быть несправедливым, иметь выгоду быть таковым; но в деле о Курляндии, чем более о нем думаю, тем менее нахожу там здравого смыслу»24. Трудно согласиться с С.М. Соловьевым, что такое мнение было высказано Екатериной «в неспокойном состоянии духа». Твердая и неизменная позиция по отношению к Курляндии как территории, входившей в орбиту русских интересов, будет свойственна ей и после восшествия на престол, до тех пор пока герцогство не станет частью империи. Никаких отступлений на этом пути и возвращения Курляндии под опеку Польши она не допускала. Тот факт, что дочь Петра Великого своей рукой возвела на престол Курляндии польско-саксонского принца, выглядел как нарушение заветов отца. Процитированные строки относятся к январю 1759 г. Совсем недавно, во время бесед-допросов у императрицы по делу Бестужева, великая княгиня на коленях уверяла Елизавету, что не вмешивается в политику. Однако в записке звучит уверенный тон государственного деятеля, раздраженного явным просчетом. В 30 лет наша героиня была более зрелым политиком, чем двадцатый год управлявшая страной свекровь. «НЕДВУСМЫСЛЕННОЕ ДОЗВОЛЕНИЕ» Покинув Петербург, бывший возлюбленный Екатерины польский посол Станислав Понятовский [2] продолжал скучать по великой княгине и жил надеждой на скорое возвращение. Родные и друзья порицали его за «фатовство», проявленное в России. Даже старая парижская приятельница, хозяйка модного политического и литературного салона мадам Мари Тереза Роде Жоффрен прислала бедному дипломату письмо с выговором. Родители надеялись выгодно женить наследника и уже приискали достойную партию, но печальный рыцарь ответил: «Я слишком хорошо себя знаю и уверен, что не могу сделать счастливой ни одну жену, кто бы она ни была, и чем большими достоинствами и большей красотой она будет обладать, тем яростнее стану я упрекать себя в этом». В марте 1759 г. разлученный с Екатериной Понятовский узнал о смерти маленькой царевны, Анны Петровны, отцом которой его считали. «Матери, согласно обряду русской церкви, пришлось поцеловать ручку своего мертвого ребенка перед тем, как он был предан земле», – с некоторым ужасом сообщал Станислав. Он разделял горе великой княгини, но не мог утешить ее на расстоянии. К этому примешивалось и чувство вины за совершенный грех – прелюбодеяние с замужней женщиной. Новый приезд в Петербург, которого так сильно жаждал варшавский изгнанник, стал бы для него возвращением к прежней жизни – то есть «фатовству» и смертным грехам. Из мемуаров Понятовского следует, что буквально вся семья – родители и кузина с братом – стали поверенными его страданий. «Отцу нравилось беседовать со мной об объекте всех моих устремлений. Мать же несколько раз пыталась протестовать с позиций строгой религиозности, – вспоминал Станислав. – Она имела надо мной такую власть, так нежно любила меня и так глубоко огорчалась… что все это вместе довело меня до крайности». Возлюбленный Екатерины принес покаяние некоему отцу Сливицкому и «поклялся ему отрешиться от того, что желал больше всего на свете, если только одно событие – единственное, могущее узаконить мои устремления, – не позволит мне удовлетворить их». Событием, «могущим узаконить» стремления Понятовского, была смерть великого князя Петра, после которой Екатерина становилась свободной и получала право вторично выйти замуж. Не следует сразу представлять себе переворот и убийство. Слабое здоровье и разгульный образ жизни русского наследника были хорошо известны в дипломатической среде. Петру Федоровичу не прочили долгих лет. Именно на такой оборот рассчитывал влюбленный Станислав. «Переломив себя, я известил об этом поступке великую княгиню, изложив ей подробно его мотивы, но ни словом не касаясь любви – самой верной и нежной. Моя страсть, мое чистосердечие и мое сыновье почтение, объединившись, внушили мне иллюзию того, что любовь эта может продолжиться. Да и великая княгиня не оскорбилась, видимо, ибо выразила готовность примириться с моей позицией». Эти душевные сдвиги относятся к весне 1759 г. и, без сомнения, должны были обрадовать не только матушку страдальца, но и тех, кто в Петербурге перлюстрировал его послания Екатерине. Согласие цесаревны на слова возлюбленного также выглядело весьма благоразумно. «Великая княгиня продолжала писать мне, и я отвечал ей на имя Ивана Ивановича Шувалова; он сам предложил свои услуги, что было, конечно же, известно императрице Елизавете, рассчитывавшей знать содержание нашей переписки», – сообщал Понятовский. Августейшая свекровь полагала, что сможет контролировать жизнь лукавой невестки, читая ее послания. Таким образом, у Екатерины имелся не только постылый муж, отношения с которым были уже невосстановимы, но и официальный любовник, предусмотрительно удаленный из России. Наша героиня пребывала в вынужденной чистоте, ее связи казались абсолютно прозрачными для высочайшей наблюдательницы. Однако великая княгиня давно наторела в установлении недозволенных контактов. У разлученных возлюбленных был и иной канал – барон Адольф-Зикфрид Остен, поверенный в делах Дании в Петербурге, через которого шла шифрованная корреспонденция. Благодаря такой изворотливости при варшавском дворе Понятовского считали «человеком действия» и даже слегка побаивались. Между тем мемуары рисуют его скорее мягким, сентиментальным и созерцательным. Со старомодными представлениями о верности и трогательным стремлением мерить чужие чувства по своим собственным. «Два с половиной года моя привязанность хранила меня чистым от любого пятнышка», – признавался он. Друзья говорили: «Да ты не от мира сего!» «Покидая Петербург, я увез с собой весьма недвусмысленное дозволение. Не задевая нашего взаимного чувства, оно давало мне известную свободу действий, необходимую, как принято думать, в моем возрасте. Дозволение это было подтверждено, много времени спустя, в письмах; я сохранил их. Два года с половиной я не пользовался полученным разрешением; мои заверения в этом были неоднократны и абсолютно правдивы. Когда же я нарушил наконец суровое воздержание, то, движимый искренностью, несомненно, излишней, поспешил о том уведомить. Стояло начало зимы. Вышедшие из берегов воды поглотили почтальона, везшего мое послание. Узнав о несчастье, я из дурацкого прямодушия повторил свою исповедь. Мне было отвечено, правда, что подобной беды давно ожидали, но перенесут ее, ничего не меняя. Такого великодушия хватило, однако, ненадолго, меня вскоре заменил Орлов; несколько месяцев это от меня скрывали, однако письма делались все холоднее»25. Таким образом, Понятовский считал, что его признание в неверности подтолкнуло Екатерину к новому возлюбленному. А промолчи он, и Орлов, возможно, не появился бы в окружении великой княгини. Несколько наивно, не правда ли? Роковое письмо было отправлено в начале зимы 1760–1761 гг. Григория Григорьевича же стали замечать с весны 1759 г. Если нашу героиню и спровоцировало поведение Станислава, то не мимолетная измена, а случай с покаянием, когда прекрасный поляк из почтения к матери дал слово пастору не вожделеть возлюбленной до тех пор, пока она не станет свободна. Весной 1759 г., после смерти дочери, после ссылки Бестужева, одинокая и изгнанная даже из мечтаний любовника, Екатерина как никогда ясно понимала, что сделать себя свободной ей предстоит самой. ДЕТИ ЦОРНДОРФА Бывают сражения, которые, не принеся успеха, дают армии больше, чем три виктории подряд. Благодаря им войска осознают себе цену, приобретают уверенность, а общество – чувство собственного достоинства. Семилетняя война отмечена кровавой звездой Цорндорфа едва ли не ярче, чем победой при Гросс-Егерсдорфе и взятием Берлина. В январе 1758 г. новый главнокомандующий – генерал-аншеф Виллим Виллимович Фермор – занял Восточную Пруссию и овладел наконец Кенигсбергом. Летом его армия двинулась к столице неприятеля. Обеспокоенный, Фридрих II поспешил из Силезии навстречу русским. У села Цорндорф 14 (25) августа противники встретились, и король решил атаковать, несмотря на численное преимущество врагов. Его армия насчитывала 32 тыс. человек, Фермор располагал 42 тыс. Однако в течение всей войны Фридрих сражался с превосходящими силами, уповая на выучку своих солдат и собственный талант. Впрочем, исследователи давно отметили, что прусскому королю противостояли слабые военачальники. Если бы противники монарха-полководца проявили больше тактических способностей, победы не дались бы ему так легко. Цорндорф стал одновременно «торжеством» бездарности очередного «мирного» командующего – Фермора – и демонстрацией удивительной стойкости, мужества, возросшего мастерства остальной армии. Имея численное превосходство, генерал-аншеф в течение всего сражения не смог сосредоточить крупные силы ни на одном участке боя. Он расположил войска на такой тесной позиции, что, по словам самого Фридриха, ни одно ядро, «пущенное в сплоченные массы» русских «не пропадало даром». Участвовавший в сражении Андрей Тимофеевич Болотов с ужасом вспоминал, как каждый выстрел с прусских позиций стоил жизни десятку человек26. Затем, после обстрела правого фланга противника, прусская пехота перешла в наступление, применив любимый Фридрихом II «косой строй». Королю удалось быстро перебросить на свой левый фланг 23 тыс. человек против 17 тыс. неприятеля. Однако русские успешно контратаковали и заставили прусаков попятиться. Казалось, что при такой тесноте, наши воска обречены стоять сомкнутой стеной. Но Фермору удалось и здесь проявить свою полководческую «смекалку» – на освободившемся после обстрела пространстве он разбил гренадер группами, запоздало приказав отступить друг от друга как можно дальше. Поэтому, когда началась атака кавалерии, солдаты не смогли соединить строй и противопоставить лаве черных прусских кирасир ощетинившуюся штыками стену. Каре не получилось, русские просто встали спина к спине и отразили нападение. На поле образовалось кровавое месиво. 46 эскадронов, брошенных Фридрихом II на противника, вынуждены были отступить. Это была почти победа. Но Фермор не понял произошедшего. После страшной атаки кавалерии, решив, что дело проиграно, он бежал с поля боя, бросив армию на произвол судьбы. Отдельные полки, не имея общего командования и возможности связаться друг с другом, продолжали сопротивляться в безнадежном положении. Хотя часть солдат, поддавшись страху, побежала и уже грабила обозы, остальная армия выстояла. Сражение началось в девять часов утра и продолжалось до глубокой ночи. Потери доходили до половины личного состава. Русские оставили на поле боя 13 тыс. убитыми. Но и число раненых составляло почти 12 тыс. Пруссаки лишились 11 тыс. человек27. В конце битвы, удивленный тем, что значительная часть войск еще сражается, Фермор появился на поле боя, и… усугубил ситуацию, отправив прусскому фельдмаршалу – графу Дона – письмо, прося перемирия на три дня для погребения убитых и вывоза раненых. Такой шаг выглядел признанием поражения, и, основываясь на нем, Фридрих II объявил себя победителем. Однако то была пиррова победа. Русские оставили поле боя, но и пруссаки не решились закончить дело, когда растянувшаяся на семь верст армия неприятеля несколько часов шла мимо их позиций, вывозя раненых, а кроме того – 26 трофейных пушек и 10 знамен. Каждая из сторон считала, что она выиграла сражение. В русском и прусском лагерях были отслужены благодарственные молебны. В рескрипте Елизаветы отмечался «дух мужества и твердости», проявленный ее армией. Однако отношение к командующему было иным. 25 августа, получив реляцию Фермора, императрица выразила крайнее неудовольствие. «Обнародуйте сей наш указ, дабы… те, кои по малодушию… не совсем исполнили свою должность, – писала императрица в рескрипте, – чувствовали, колико… несравненно благополучнее и завистливее жребий тех, кои с толикою славою… жизнь свою скончали, перед теми, кто оказал бесчестную робость»28. Государыня справедливо негодовала на неумелых командующих. Но ведь каждого из них она выбирала сама, исходя из множества сугубо придворных причин, не имевших ничего общего с военной годностью кандидата. То были в полном смысле слова _ее_ фельдмаршалы, воспитанные 20‑летним беспечным царствованием. Цорндорф, как никакая другая битва, показал, что русская армия выросла и возмужала. Поколение молодых генералов и полковников как бы подпирало снизу, выдавливая старших, менее профессиональных начальников. Разница между Фемором, бросившим войска, и поручиком Григорием Орловым, оставшимся в строю, получив три ранения, состояла не только в личной храбрости, но и в чувстве ответственности. 30‑летние заметно начинали тяготиться 50‑летними, требуя освободить себе место «для дела». Повзрослевшая страна нуждалась в новом руководстве. «ДЕРЗКИЙ ТОН» «Жизнь императрицы не может быть долгой, – рассуждал новый министр иностранных дел Франции герцог Этьен-Франсуа Шуазель в инструкции маркизу Лопиталю. – Малейшее отклонение в состоянии здоровья… послужит поводом к большим переменам в государстве»29. Однако пока Елизавета была еще в силах доставить неприятности не только прусскому королю, но и своим временным союзникам. Русские войска продвигались к Данцигу, надеясь занять его и встать на зимние квартиры. Переход такого важного стратегического центра под контроль Петербурга встревожил Париж. Один из помощников Лопиталя, граф де Мессельер, вспоминал о событиях октября 1758 г.: «В это время она (Елизавета. – _О. Е._) могла занять этот ганзейский город, на что соглашался его магистрат; но дворы Венский и Версальский поставили на вид Петербургскому, что это значило бы нарушить права Германской империи… В то же время французская армия овладела Франкфуртом-на-Майне, самым привилегированным из городов Германии. Это противоречие, по справедливости, поразило русское правительство, и императрица заявила своим союзникам, что, так как они хотят держать ее в строгой опеке, то она объявляет лично себя воюющей стороной против прусского короля и оставляет за собой безраздельно все, что ею будет завоевано»30. Такой шаг указывал на желание Петербурга сохранить занятые земли, в первую очередь Восточную Пруссию. Если приглядеться к действиям русских войск в Померании – гуманное отношение к населению, разрешение коммерции в прежнем объеме, покровительство местной лютеранской церкви, открытие в Кенигсберге православного храма, а затем монастыря, чеканка немецкой монеты с надписью «Elisabeth rex Prussiae» – «Елизавета королева Пруссии» – создается впечатление, что императрица была не прочь удержать эти территории за Россией. Прощупывая почву, Иван Шувалов попытался обсудить перспективу присоединения Восточной Пруссии с Робертом Кейтом. Шаг неосмотрительный, поскольку английский посол тут же донес о разговоре в Лондон, а оттуда вести быстро долетали до союзного британцам Берлина. «Я заверил господина Шувалова, что в таком случае война ничуть не приблизится к окончанию, – писал Кейт, – ибо я весьма заблуждался бы касательно характера короля Пруссии, ежели государь сей не предпочел бы погибнуть под руинами последнего своего города, нежели подчиниться столь позорным условиям… Захват Россией в полное владение сей провинции явится поводом для постоянной зависти других держав и источником распрей в Европе, поелику нет ни единого государства, незаинтересованного в том, чтобы предотвратить сие». Кейт прекрасно понимал, что русские войска уже стоят там, где хотят остаться. Поэтому он постарался запугать фаворита солидарным недовольством бывших союзников и противников. «Ежели по неизбежной фатальности ныне и невозможно воспрепятствовать сему, тем не менее, все державы при первой же оказии будут стремиться вырвать у России ее добычу… Она возбудит против себя весь свет, ибо явно тем самым покажет свои намерения сделаться безраздельной хозяйкой не только мореплавания на Балтийском море, но и всей северной коммерции»31. Цорндорф не мог служить весомым доводом в пользу русских притязаний. Требовались новые победы, чтобы дипломаты могли заговорить увереннее. Представленный Фермором на рассмотрение Конференции при высочайшем дворе план кампании 1759 г. был отклонен, а сам командующий заменен на генерал-аншефа Петра Семеновича Салтыкова, прибывшего в армию в июле 1759 г. Ему было предписано объединиться с австрийской армией. 26 июля русские части выступили из Познани к реке Одер. Менее чем через месяц они встретились с австрийцами во Франкфурте-на-Одере, создав тем самым непосредственную угрозу Берлину. Фридрих II решил дать бой объединенной австро-русской армии, несмотря на ее превосходство в людях и артиллерии. 1 (12) августа пруссаки атаковали русских, стоявших на правом берегу Одера у деревни Кунерсдорф. С севера наши войска прикрывала болотистая низина, и прусский король повел наступление с юго-востока, охватывая левый фланг неприятеля. Фридрих попробовал вновь применить «косой» боевой порядок, однако условия местности не позволяли ему маневрировать. Фронт пруссаков оказался слишком узок из-за оврагов и ручьев, поэтому ни пехота, ни кавалерия полностью не могли развернуться. Сражение было проиграно, воины Фридриха обратились в бегство. Случайная пуля настигла короля, и только золотая готовальня, находившаяся в кармане камзола, спасла ему жизнь. Уставшие от тяжелого боя русские и австрийцы не преследовали пруссаков. После сражения под Кунерсдорфом армия Салтыкова направилась в Силезию, где нанесла противнику еще несколько поражений. Настало время вновь заговорить о Восточной Пруссии. Союзники вели себя так, точно этот пункт претензий – для них полная неожиданность. «Две победы, одержанные русскими, – писал министр иностранных дел Франции граф Шуазель, – произвели большую перемену в системе и политических устремлениях России. До этого времени Россия, казалось, действовала в Германии исключительно из дружбы и великодушия по отношению к венскому и дрезденскому дворам… Теперь Россия недвусмысленно требует вознаграждения за военные издержки… Успехи привели ее к корыстным проектам… но разумная политика не должна позволить петербургскому двору воспользоваться преимуществами нынешнего положения»32. В Версале были уверены: Россию, как в 1748 г., удастся отстранить от мирных переговоров, поскольку она – сторона вспомогательная, и ее услуги уже оплачены. Елизавета должна возвратить армию в границы империи, удовольствовавшись довоенной субсидией и не получив территориальных приращений. Но императрица уже была научена горьким опытом прежних конгрессов. В марте 1760 г. негодующему Версалю возразили из Петербурга, что Россия имеет право на компенсацию, «тем паче, что нашим оружием одержаны многие славные победы над королем прусским». А Франция «свою войну с Англией от германской совсем отделила, в германской же довольствуется быть только вспомогательной державой»33. Это звучало как оскорбление. Париж воззвал к Вене. Однако австрийская императрица Мария-Терезия пошла на уступки русской союзнице. 21 марта 1760 г. был подписан договор, в котором обе стороны признавали права друг друга на территориальные возмещения убытков. Австрия получала Силезию и Глац, а Россия – Восточную Пруссию. Правда, при условии ее обмена на Курляндию. Наиболее проницательные дипломаты уже догадывались, что последний пункт вставлен только для отвода глаз. Истинная же цель России – едва ли не вся Пруссия. Годом позже секретарь французского посольства в Петербурге Жан-Луи Фавье рассуждал «О системе в настоящей войне»: «Когда война затянулась, а вместе с тем увеличились издержки, субсидии уменьшились, о контрибуциях и зимних квартирах не было и речи, тогда… для продолжения войны пришлось искать более основательных поводов… Было предложено овладеть Пруссией». В отличие от Кейта, Фавье считал этот план вполне осуществимым. «До сих пор Россия не участвовала ни в одном их общих конгрессов, которыми заканчивались большие европейские войны, – писал он. – Ныне же русский двор поставил для себя вопросом чести достигнуть того, чтобы играть одну из первых ролей в предстоящем конгрессе… Польша станет ли спокойно смотреть на то, как Россия, посредством приобретения Пруссии, окончательно запрет ее со стороны Балтийского моря? …Польша, конечно, будет роптать, но она, по обыкновению, подчинится тому, чего не в состоянии избежать… Страх возбудить неудовольствие этой сарматской анархии еще никогда никого не останавливал… Допустит ли это Порта? …Турки с давних пор слывут покровителями Польши и с давних пор никому не препятствуют ее притеснять… Самые союзники России, не восстанут ли они против ее намерения овладеть Пруссией? Швеция, конечно, не без зависти увидит это распространение русских владений вдоль Балтийского моря; но… если петербургский двор и обратится к ней за согласием, то единственно для проформы. Пусть она откажет в этом согласии – и без него сумеют обойтись… С ней вообще немного советуются, а Россия – меньше прочих держав». Однако оставались еще Вена и Версаль. Позиция этих главных игроков была сомнительна. «Венский двор, столь же заботливо удаляющий от себя русских [в мирное время], сколь усердно призывающий их на помощь в минуты опасности, неужели он без зависти станет смотреть, как те овладеют пунктом, откуда им легко будет… незваным проникнуть в Германию? А Франция? Не рискует ли она утратить все свое… влияние на севере, если Россия, покорив Пруссию, водворит в этой части Европы свой деспотизм?»34. Нет, ни о каком согласии союзников речи быть не могло. Тем временем Фридрих II обложил Дрезден. Австрийцы одержали несколько побед в Силезии, а русские войска осенью подошли к Берлину. После недолгой осады, которой руководил давний друг и поклонник Екатерины, молодой генерал Захар Григорьевич Чернышев, 28 сентября гарнизон сдался. Были взорваны арсеналы, увезены артиллерия и оружие – 143 орудия, 18 тыс. ружей и пистолетов – взята контрибуция в размере 2 млн талеров. На помощь городу бросился Фридрих II, но русские части отступили, поскольку захват вражеской столицы носил больше политический, нежели военный характер. 5 ноября 1760 г. Лопиталь жаловался из Петербурга: «Взятие Берлина придало здешнему двору смелый, чтобы не сказать дерзкий тон»35. ГЕНЕРАЛ-МАЙОР ПРУССКОЙ СЛУЖБЫ Зиму 1761 г. великокняжеская чета прожила на удивление тихо. Со стороны могло показаться, будто в семействе Петра Федоровича царят безмятежное согласие, довольство и мир. Именно такое впечатление создается при чтении «Дневника статского советника Мизере» (под этим псевдонимом вел свои ежедневные записи Якоб Штелин). 10 января малый двор выехал в Ораниенбаум, надеясь пробыть в загородной резиденции чуть больше недели. «…Катанье в 12 маленьких салазках на дачу ее императорского высочества великой княгини за 7 верст от Ораниенбаума. Немного пасмурно. Частые падения в снег. Крики предостережения. Большое удовольствие и много смеха. Прекрасное положение фермы и любезная приветливость хозяйки, которая сама угощала итальянскими ликерами всех, приехавших в ее красивый круглый дом, возвышающийся на горе. Питье кофе и молока из фермы с черным хлебом и маслом». На следующий день разыгралась вьюга со шквальным ветром, что не помешало параду. Карты сменялись музыкой и курением трубок. Штелин проводил время в обществе фаворитки – графини Воронцовой. А Екатерина не показывалась при дворе «усталая». 15 января. «Утро на охоте за лесными пулярками. Оттуда пешком на ферму великой княгини, где она угостила великолепным обедом с любезностью хозяйки. До обеда катанье с гор на лыжах. Катанье на коньках, игры. После обеда странная веселость его императорского высочества и всей компании. Бал в маленькой комнате, и никакой другой музыки, кроме человеческого голоса, со шляпой в руке вместо скрипки и шпагой вместо смычка». В этой сценке Петр, как живой. Экстравагантные дурачества в узком кругу, свободное самовыражение и общая атмосфера непринужденности. Никто никому не мешает, все вполне довольны. «Вечером великая княгиня воротилась в Ораниенбаум, где стояли ледяные горы… Двор, великий князь и я отправились на новую ферму, приобретенную от гвардейского майора Казакова, отпраздновать новоселье прекрасным ужином и большим фейерверком в саду, а в зале – малым французским, изображавшим водяной бассейн, в котором разные животные метали огненные фонтаны». Описание сглажено, и читатель не сразу догадывается, что ферма с фейерверками – это Сан-Эннюи (Sans Ennui) – новая дача Елизаветы Воронцовой, где законной жене не место, поэтому наша героиня и покинула веселую компанию, чтобы в одиночестве возвратиться в Ораниенбаум. После воцарения Петра безмятежная «жизнь втроем» за городом будет продолжена, и вновь под пером Штелина она выглядит на удивление гармоничной. 17 апреля 1762 г. «Охота за оленем. Обед в Sans Ennui, на даче графини Воронцовой, в 5 верстах от Ораниенбаума. Оттуда прогулка верхом и в линейках на дачу императрицы. Вечером маневры двух корпусов… Большой ужин в Японском зале»36. Кажется, ничего не изменилось. Только раньше Петр ездил от супруги в гости к любовнице, а теперь вместе с фавориткой – визит вежливости к жене. Что вполне отвечало новому статусу каждого из членов треугольника. У Екатерины он явно понизился. Создается впечатление, что приблизительно за год до смерти Елизаветы Петровны ее наследник наконец зажил без особых притеснений. Во всяком случае, в деревне. Его участие в государственных делах тоже возросло. Он даже мог позволить себе покинуть Конференцию при высочайшем дворе в знак несогласия с военными действиями против Пруссии. Тетушка, конечно, разгневалась. Но, чтобы подслужиться к будущему господину, сановники продолжали приносить ему на подпись журналы заседаний, в которых он не участвовал. «До второго года Прусской войны, – рассказывал Штелин, – …великий князь присутствовал постоянно в Совете, учрежденном при дворе с самого начала этой войны, а летом, живя в Петергофе или в своем увеселительном дворце в Ораниенбауме, велел секретарю Дмитрию Васильевичу Волкову привозить к нему еженедельно протокол, прочитывал его, делал часто шутливые замечания и подписывал его. Но впоследствии, находя в протоколах резолюции Совета к сильнейшему нападению на прусского короля… стал он восставать против протокола, говорил свободно, что императрицу обманывают… что австрийцы нас покупают, а французы обманывают, и не хотел более подписывать протокол, но отсылал секретаря Волкова назад, приказав ему сказать Совету от его имени, что мы со временем будем каяться, что вошли в союз с Австрией и Францией»37. Близкие сношения великого князя с Волковым послужили позднее поводом для обвинения последнего в шпионаже в пользу Пруссии. Дашкова описала неприятную сцену, случившуюся буквально через пару дней после кончины Елизаветы: «Однажды, когда я была у государя, он, к величайшему удивлению всех присутствовавших, по поводу разговора о прусском короле начал рассказывать Волкову (в предыдущее царствование он был первым и единственным секретарем Конференции), как они много раз смеялись над секретными решениями и предписаниями, посылаемыми Конференциею в армии; эти бумаги не имели последствий, так как они предварительно сообщали о них королю. Волков бледнел и краснел, а Петр III, не замечая этого, продолжал хвастаться услугами, оказанными им прусскому королю на основании сообщенных ему Волковым решений и намерений Совета»38. Позднее, стараясь оправдаться, Волков в письме к Г.Г. Орлову назвал рассказ о публичной благодарности бывшего императора, «что я ему… все дела из Конференции сообщал», «великой ложью». Однако в таком случае неправду говорил и Штелин. Датский посланник А.Ф. Ассебург со слов Н.И. Панина подтверждал, как это ни странно, и рассказ Дашковой, и правдивость Волкова. «Он говорил во всеуслышание, – сообщал дипломат о Петре III, – что такой-то и такой-то из людей, состоявших при кабинете Елисаветы, помогали ему доставлять королю прусскому сведения обо всем, что здесь делалось в наибольшей тайне, хотя именно эти лица никогда не позволяли себе такой измены и держались совсем противоположного образа мыслей»39. Таким образом, в дипломатической среде было известно не только о пропрусских «настроениях», но и о пропрусских «действиях» наследника. Петр никогда не скрывал своих чувств к Фридриху Великому. Кроме того, в дни войны он ощущал себя еще больше немцем, чем прежде, и гордился успехами прусского оружия. Саксонский посланник Прассе сообщал в 1758 г. о реакции наследника на известие о кровопролитной Цорндорфской битве. Вместе с полковником Розеном, привезшим рапорт командующего, прибыл слуга-немец, который рассказывал о сокрушительном поражении русских войск, за что был посажен на гауптвахту. Великий князь вызволил болтуна, сказав ему: «Ты поступил как честный малый, расскажи мне все, хотя я хорошо и без того знаю, что русские никогда не могут побить пруссаков». И, показывая на своих голштинских офицеров, добавил: «Смотри! Это все пруссаки. Разве такие люди могут быть побиты русскими?»40. Вряд ли уместно в данном случае рассуждать о раздвоенности национальных чувств, присущей Петру Федоровичу. Им был сделан сознательный, твердый выбор не в пользу России. В феврале 1762 г., вскоре после восшествия на престол нового императора, очередной французский посланник в Петербурге Луи-Огюст Бретейль доносил в Париж о разговоре с Воронцовым: «Господин канцлер доверительно сообщил мне, что император признался ему, будто с самого начала войны он регулярно поддерживал личную переписку с королем Пруссии и что… всегда считал себя состоящим на прусской службе… Эта идея службы настолько засела в его голове, что в своих письмах к королю Пруссии он у него испрашивал для себя военные чины и достиг звания генерал-майора». Так и тянет поиздеваться: генерал-майор Карл Питер Ульрих Голштинский, прусский резидент в Петербурге. Но в том-то и дело, что ничего смешного в сложившейся ситуации не было. Наследник сознавал себя доверенным лицом Фридриха II во враждебной стане. Это была игра, к которой Петр относился с недетской серьезностью. Его кумир считал невыгодным разочаровывать великого князя. «Король Пруссии заметил, что дает ему этот чин исключительно за его военные таланты, – заключал Бретейль. – …Я не представлял себе, что можно было когда-либо услышать что-либо более безумное»41. То, что для французского дипломата выглядело безумием, Петр считал доблестью, благородством, преданностью, великодушием. Позднее его сына Павла будут в насмешку именовать Дон-Кихотом. Отец подходил для этого прозвища не меньше. Недаром граф Шуазель предостерег своего полномочного министра: «С таким человеком, как русский государь, необходимо обращаться как с ребенком или больным; его нельзя слишком сердить и доводить до крайности»42. Уже после восшествия на престол в письме к Фридриху II от 30 марта 1762 г. Петр прямо признавал: «Вы хорошо знаете, что в течение стольких лет я вам был бескорыстно предан, рискуя всем за ревностное служение вам в своей стране, с наивозможно большим усердием и любовью»43. Все это еще не означает предательства, но подтверждает и факт переписки, и некоего «служения» Пруссии в момент войны. В чем оно состояло? Приведенные слова Петра вступают в противоречие с утверждением его биографа, будто великий князь ощущал себя «немцем на русской службе»44. Цесаревич ясно дал понять, что с детства считал себя зачисленным в армию Фридриха II. Впрочем, реальность, как обычно, сложнее письменных признаний. О том, что наследник имеет постоянные прямые связи с Пруссией, знали и Елизавета Петровна, и Шуваловы, однако не препятствовали им. Почему? Во-первых, стараясь убедить тетку в неправильности избранного курса, великий князь щедро делился получаемой информацией. Во-вторых, существование дополнительного канала было полезно для возможных переговоров за спиной у союзников. Петр читал берлинские газеты45. К нему, свободно минуя границы и посты, с театра военных действий приезжали прусские курьеры. «Обо всем, что происходило на войне, – писал Штелин, – получал его высочество… очень подробные известия с прусской стороны, и если по временам в петербургских газетах появлялись реляции в честь и пользу русского и австрийского оружия, то он обыкновенно смеялся и говорил: “Все это ложь: мои известия говорят совсем другое”. О сражении при Торгау на Эльбе… прибыл к графу Эстергази курьер с известием, что пруссаки совершенно разбиты… Иван Иванович Шувалов написал в покоях ее величества к великому князю краткое известие о том. …Великий князь, прочитав записку, удивился и велел… сказать, что он благодарит за сообщенную новость, но еще не может ей верить, потому что не пришли его собственные известия… “Я давно знаю, что австрийцы любят хвастаться и лгать… Потерпите только до завтра, тогда я узнаю в точности, как было дело”. …На другой день утром… лишь только вошел я в комнату, как великий князь встретил меня словами: “Что я говорил вчера за ужином? …Хотя вечером в день сражения прусская армия и была в дурном положении, …но новое нападение генерала Цитена с его храбрыми гусарами и прусской артиллерией дало делу такой внезапный оборот, что король не только одержал совершенную победу над австрийской армией, но на преследовании потопил их бесчисленное множество в Эльбе”»46. Сведения Петра Федоровича действительно оказались точнее рассказа австрийского дипломата. И это ли не причина, заставлявшая Елизавету сквозь пальцы смотреть на переписку непутевого племянника с прусской стороной? Глава 2. «ПЕРЕМЕНИТЬ НАСЛЕДСТВО» В сущности, негласное разрешение Петру Федоровичу поддерживать связи с Фридрихом II преследовало ту же цель, что и позволение Екатерине обмениваться посланиями с бывшим возлюбленным в Польше. Из обоих каналов Елизаветой и ее окружением извлекалась полезная информация. До поры до времени эти нити не считали нужным обрезать. «МУЖЧИНА СТРАН СЕВЕРНЫХ» Хотя роман в письмах с Понятовским продолжался еще некоторое время, Екатерина уже осознавала, что одно преклонение ее не удовлетворяет. Она искала силы. Не только физической, но и душевной. Пусть грубой, зато надежной, как камень. Силы, которая не позволила бы втоптать ее в грязь. Эту силу подарил нашей героине Григорий Григорьевич Орлов. «Мужчина стран северных, – писал о нем секретарь французского посольства Клод Рюльер, – не весьма знатного происхождения, дворянин, если угодно, потому что имел несколько крепостных крестьян и братьев, служивших солдатами в полках гвардейских, был избран в адъютанты к начальнику артиллерии графу Петру Ивановичу Шувалову [3], роскошнейшему из вельмож русских… Выгода прекрасной наружности, по которой избран Орлов, скоро была причиною его несчастья. Княгиня Куракина, одна из отличных придворных щеголих, темноволосая и белолицая, живая и остроумная красавица, известна была в свете как любовница генерала, а на самом деле его адъютанта… По несчастью, он (Петр Шувалов. – _О. Е._) застал его (Григория Орлова. – _О. Е._). Адъютант был выгнан и, верно, был бы сослан навсегда в Сибирь, если бы невидимая рука не спасла его от погибели». По уверениям дипломата, эта рука принадлежала великой княгине, которая услышала историю несчастий Орлова. В то самое время, когда Екатерина молча переживала свое разочарование в Понятовском, из пересудов фрейлин она узнала, что в трудных обстоятельствах не все отступают перед препятствиями, как Станислав. Окружавшие Екатерину женщины уверили свою госпожу, что «прекрасный несчастливец» достоин покровительства. Да и тот факт, что Елена Куракина избрала его, свидетельствовал в пользу достоинств Орлова. «Можно всякий раз, завязав глаза, принять в любовники того, который был у нее», – замечал Рюльер. Через одну из горничных, Екатерину Ивановну Шаргородскую, царевна устроила себе тайное свидание с героем нашумевшей истории. «И Орлов, любимец прекрасной незнакомки, не зная всего своего счастья, был уже благополучнейший человек в свете. Что ж чувствовал он тогда, когда в блеске публичной церемонии увидел на троне обожаемую им красоту?» Григорий Григорьевич сделался известен в столице, но не благодаря связи с великой княгиней. Он имел счастливое свойство привлекать к себе сердца товарищей, а щедрость и простота общения только укрепляли его позиции гвардейского вожака. «Вкус, привычка или обдуманный план, но он жил всегда с солдатами, и хотя по смерти генерала (Шувалова. – _О. Е._) возлюбленная доставила ему место артиллерийского казначея с чином капитана, но он не переменил образа своей жизни, употребляя свои деньги, чтобы привязать к себе дружбою большое число солдат». Орлова стали замечать, поскольку он вечно маячил где-то поблизости от Екатерины, стараясь обратить на себя ее внимание. Эта подробность тоже не ускользнула от Рюльера: «Он везде следовал за своею возлюбленною, везде был перед ее глазами». Однако крайняя осторожность позволила любовникам сохранить тайну. «Никогда известные сношения не производились с таким искусством и благоразумием… И только когда Орлов явился на высшей степени, придворные признались в своей оплошности, припомнили себе условленные знаки и случаи, по которым все долженствовало бы объясниться». Оставалось только удивляться, как новый поклонник Екатерины, завоевав известность трактирными похождениями и молодечеством, сохранил секрет возлюбленной. Стало быть, не так прост был этот рубаха-парень, и великая княгиня знала, на кого положилась. «При дворе недоверчивом она жила без подозрения… между тем как целая Европа удивлялась благородству ее сердца и несколько романтическому постоянству»47. Последнее замечание относится к связи с Понятовским. Несколько лет нашу героиню считали его верной и тоскующей дамой сердца. Не в ее интересах было открыто выходить из образа. Тем более что Елизавета и Шуваловы уже приучили себя к мысли, будто контролируют роман с польским дипломатом. Бедный Станислав стал для Екатерины чем-то вроде прикрытия. Не удовлетворившись официальным возлюбленным в изгнании, она завела еще и тайного. Нам следует отметить осведомленность Рюльера, хотя он явно передает историю Орлова со слов людей, далеких от «солдат». Так, не попав в окружение знаменитых братьев, дипломат не обмолвился о службе Григория в армии и о его ранении под Цорндорфом. Зато ему было известно то удивление, которое вызвал у придворных «неожиданный» взлет главы гвардейских заговорщиков после переворота. Об этом же чувстве прозрения и оскорбленной гордости писала Дашкова, вспоминая, как застала Орлова в Петергофе на канапе, распечатывавшим конверты из Коллегии иностранных дел. «Моя грусть или неудовольствие (скорее и то и другое, так как я искренне любила императрицу), очевидно, отразились на моем лице… С той минуты я поняла, что Орлов был ее любовником, и с грустью предвидела, что она не сумеет этого скрыть»48. Среди тех, кто прежде не считал нужным замечать Григория Григорьевича, а потом «спохватился», был и новый французский посланник в Петербурге Луи-Огюст Бретейль. Уже после переворота он писал 9 октября 1762 г.: «Орлов отменно красивый мужчина. Он уже несколько лет как влюблен в царицу, и я припоминаю, что однажды она показала мне его, представляя чуть ли не посмешищем и рассказывая о сумасбродных его чувствах. В остальном, как говорят, это не более чем тупое животное»49. Оставим «тупое животное» на совести дипломата, уверившего себя, будто великая княгиня тайно вздыхала по нему. В целом слова подтверждают отзыв Рюльера – гвардейский капитан повсюду следовал за Екатериной, но его считали не более чем донкихотствующим воздыхателем. Скандальный роман с Еленой Степановной Куракиной – одной из первых красавиц двора – описывали практически все дипломаты, касавшиеся возвышения Григория Григорьевича. «В круг обязанностей Орлова входило разносить любовные записки, – сообщал секретарь французского посольства Мари-Даниэль Корберон, собиравший сплетни уже в 1770‑х гг. – Но Орлов был слишком молод, чтоб исполнять в данном случае роль наперсника, а княгиня слишком опытна, чтобы пропустить незамеченными счастливые достоинства Орлова. Она сделала его своим любовником и поздравила себя с этим выбором. Юный адъютант был молод, красив и силен. В нем уже замечались задатки твердого и своеобразного характера, который вполне определился впоследствии и который с того времени он начал смело выказывать. Граф Петр [Шувалов] требовал прекращения свиданий с Куракиной. Орлов не желал дать подобного обещания. На него одели оковы, но и это не смогло сломить его упорства. В наказание за строптивость его отправили на войну с Германией»50. Если Рюльер вообще не слышал об участии Орлова в прусской кампании, то Корберон уже зацепил эту информацию, но решил, будто адъютанта наказали, послав на фронт. На самом деле Григорий, родившийся в 1734 г., по окончании Сухопутного шляхетского корпуса был направлен поручиком в армейский пехотный полк. Трижды раненый при Цорндорфе, он не покинул поля боя и даже взял в плен любимого флигель-адъютанта прусского короля, графа Фридриха-Вильгельма Шверина. Вместе с ним Орлова направили залечивать раны в Кенигсберг, занятый русскими войсками. Молодые люди подружились и везде появлялись вместе51. Знатного пленника почти не стерегли, но для вида приставили к нему двух армейских поручиков – Орлова и его двоюродного брата, Степана Зиновьева. «Сии три молодца были тогда у нас первые и наилучшие танцовщики на балах и как красотою своею, так щегольством и хорошим поведением привлекали на себя всех зрение», – вспоминал коротко знавший Григория в Кенигсберге Андрей Тимофеевич Болотов52. Прибыв в 1759 г. в Петербург, Григорий получил должность адъютанта при фельдмаршале Шувалове. Полагаем, что дружба с полковником Шверином сыграла при этом назначении не меньшую роль, чем боевые отличия. Она как бы сама по себе подтверждала благовоспитанность и необходимый образовательный уровень, делавший простого служаку человеком, достойным более высокого круга. И тут мы сталкиваемся с давно укоренившейся традицией воспринимать Орловых как необразованных и диких гвардейских офицеров крайне сомнительного происхождения. «Большая часть заговорщиков – почти нищие бедняки, поручики и капитаны, завсегдатаи кабаков и игорных притонов»53, – писал Бретейль. Таково расхожее мнение, которому за недостатком источников в свое время поддался А.С. Пушкин. В черновой редакции «Замечаний о бунте» Е.И. Пугачева он назвал Орловых «потомками стрельца Адлера, пощаженного Петром Великим за его хладнокровие перед плахой». Эти сведения были позаимствованы поэтом из «Истории Петра III, императора России», созданной дипломатическим агентом Людовика XV в Петербурге – Жаном-Шарлем Лаво. Там сообщалось: «Григорий Григорьевич Орлов был родом из Пруссии. Его дед по фамилии Адлер служил стрельцом в царствование Петра Великого; он оказался замешан в одном мятеже, был приговорен в 1698 г. к отсечению головы и был обязан своим спасением только хладнокровию, с которым он отодвинул головы своих товарищей, которые Петр собственноручно рубил, чтобы расчистить себе место на плахе, где должна была отскочить и его собственная голова»54. Яркая, броская легенда, как бы отражающая фамильные черты Орловых – дерзость, удаль, бесчувственность по отношению к поверженным и… низкое происхождение. Однако сохранившиеся источники: родословные росписи, писцовые и переписные книги – показывают иную картину. Первые упоминания о роде Орловых относятся к XV в., достоверные же сведения имеются с начала XVII в. Орловы жили близ Новгорода и отмечены как владельцы поместья, то есть дворяне. Их дядя (а не дед) Иван Никитич Орлов действительно служил стрелецким начальником. Что же касается деда – Ивана Ивановича – то он был стряпчим. Его сын Григорий, впоследствии новгородский губернатор, и стал отцом героев переворота 1762 г.55 После смерти отца в 1746 г. братья получили в наследство 2 тыс. душ и владели домом в Москве на Малой Никитской улице56, что соответствовало благородной семье среднего достатка. Мнение Рюльера о «нескольких крестьянах» было намеренно создано информаторами дипломата – кругом Н.И. Панина и Е.Р. Дашковой – желавшими представить своих политических соперников Орловых выходцами из гвардейских низов. Братья получили приличное образование: Григорий и Алексей обучались в Сухопутном шляхетском корпусе. А.Т. Болотов вспоминал, что, по предложению Григория, молодые офицеры вздумали поставить в Кенигсберге трагедию М.В. Ломоносова «Демофонт». Затея по неизвестным причинам сорвалась, однако само развлечение как раз в духе шляхетского корпуса, где воспитанники часто упражнялись на театральных подмостках. Поэтому общение с Григорием никак не роняло великую княгиню до кабацкого уровня. Екатерина справедливо предположила, что если ради мимолетного увлечения Куракиной адъютант Шувалова не побоялся оков, то ради нее он может рискнуть головой. Она нуждалась в серьезной военной опоре. Такую опору обеспечивали братья Орловы – признанные вожаки гвардейской молодежи. Коротко знавший Григория в Кенигсберге Болотов описал впечатление, которое тот производил на офицеров: «Он и тогда имел во всем характере своем столь много хорошего и привлекательного, что нельзя было его никому не любить»57. Когда Орлов и Болотов вновь встретились в Петербурге, Григорий, по словам приятеля, «был тогда уже очень и очень коротко знаком государыне императрице… и набирал для нее и для производства замышленного… переворота»58 подходящих людей. «ПЕРЕСТАТЬ ГРУСТИТЬ» Об руку с поисками новой опоры при дворе и в гвардии шло осторожное прощупывание контактов в дипломатической среде. Новый английский посол Роберт Кейт не мог играть при Екатерине той же роли, что и Чарльз Уильямс. И по робости самого дипломата, и по его склонности весьма мягко отзываться о великом князе, «щадить самолюбие» царевича, как впоследствии скажет еще один секретарь французского посольства, Жан-Луи Фавье. Такое поведение не было изменой царевне со стороны британского представителя, ведь и предшественник поддерживал малый двор в целом. Только сэр Чарльз считал Екатерину сильной фигурой и ориентировался на нее. У Кейта не было оснований думать так же – на его глазах произошло «падение кредита» великой княгини. И он постарался сблизиться с наследником, тем более что тот выказывал любовь к союзнику Англии – Фридриху II. У версальского же кабинета не было шансов склонить Петра Федоровича на свою сторону. Волей-неволей приходилось искать подходы к его жене. «Говорят, великий князь не любит нас, французов, – отмечал Фавье. – Я думаю, что это правда. После немцев первое место в его сердце занимают англичане, нравы и обычаи которых ему сроднее наших. К тому же лондонский кабинет всегда относился к нему чрезвычайно мягко и осторожно, а кружок поселившихся в Петербурге и пользующихся большим почетом английских негоциантов выказывает много к нему уважения. Сам он со многими из них общается скорее как с друзьями, чем как с кредиторами. Его считают преданным интересам Пруссии, и я этому верю»59. Однако и сближение с великой княгиней было болезненным. Лопиталя не без оснований обвиняли в интригах, приведших к высылке Понятовского. Поэтому Версаль не рассчитывал, будто Екатерина сделает шаг навстречу прежнему посланнику. Требовался новый игрок. Маркиз был немолод и часто жаловался на нездоровье. Ему подыскивали помощника. Выбор пал на 27‑летнего драгунского полковника Луи Огюст Ле Тоннелье, барона де Бретейля, который хорошо зарекомендовал себя в качестве дипломатического представителя в Кельне. Помимо деловых качеств, он обладал репутацией сердцееда. Герцог Шуазель советовал Бретейлю проявить к супруге великого князя максимум любезности. Ему даже было сказано, что после его приезда в Петербург «принцесса Екатерина должна перестать грустить по Понятовскому». Последнее рассматривалось как средство пресечь всякую британскую «инфлюэнцию». «Было бы крайне нежелательно, чтобы Англия вернула себе прежнее влияние при русском дворе и оторвала бы Россию от союза с Францией», – говорилось в инструкции молодому дипломату 1 апреля 1760 г. В то же время всякое замешательство в Петербурге, переворот, волнения, смена власти считались выгодными для Франции. Бретейлю предписывалось разузнать побольше об Иоанне Антоновиче, чья кандидатура казалась Людовику XV более желанной, чем пруссак Петр Федорович. «Говорят, что у князя Ивана значительная партия и что народ, считая его русским, будет повиноваться ему охотнее, чем немецкому принцу. …Так как Его Величество не брал на себя обязательств поддерживать порядок в пользу великого князя, он не должен противиться тому, что разрушило бы этот порядок… Королю даже приятнее было бы видеть на русском престоле князя Ивана… Смута, могущая возникнуть в России… может быть только выгодна королю, так как она ослабила бы русское государство и по той еще причине, что во время смуты, которую легко было бы растянуть, соседним державам нечего было бы бояться русских». В начале лета 1760 г. Бретейль в должности полномочного министра прибыл в Петербург. 29 июня он получил аудиенцию у Елизаветы, а затем официально представился великокняжеской чете. Разговаривая с Екатериной, молодой дипломат отметил, что ее «замечательные качества» хорошо известны королю, который заверяет великую княгиню в «дружбе и почтении». В ответ дипломат услышал именно те слова, которых ожидал. Екатерина заявила о полном доверии к новому министру. «Хотя я, – как она добавила, – и не знаю вас». Последнее можно было счесть за куртуазный намек, чрезвычайно обрадовавший Шуазеля. Великая княгиня без обиняков пожаловалась Бретейлю на неблаговидную роль Лопиталя в удалении Понятовского, и на недружелюбие французских дипломатов. «Если бы хотели меня узнать немного лучше, а не оскорблять меня жестокого, то имели бы возможность вполне убедиться, что я желала лишь нравиться Его Величеству… Я уже давно искала случая высказать свои чувства королю»60, – повторяла она. «Меня воспитывали в любви к французам. Я долго оказывала им предпочтение. Ваши услуги должны мне вернуть это чувство». Иными словами, если дипломат поспособствует возвращению Понятовского, в душе Екатерины воскреснут нежные сантименты к Франции. «Я хотел бы передать весь этот тон, – доносил он о своей собеседнице, – всю ловкость и страстность, которые великая княгиня вложила в этот разговор, но, быть может все это означает… лишь протест страсти перед препятствием»61. Казалось, дела стартовали хорошо. Однако в самом начале пребывания в России Бретейль допустил промах. Ему предписывалось, «не шокируя открыто чувств великой княгини, избегать готовности исполнять ее желания». То есть не отзываться дурно о прежнем возлюбленном, но и не содействовать его возвращению. Тем не менее Екатерина настаивала, и Бретейль, а за ним Шуазель готовы были пойти на поводу у ее желаний. Герцог на свой страх и риск, не уведомив Людовика XV, начал хлопоты. А молодой полномочный министр поспешил рассыпаться перед великой княгиней в заверениях: «Его Величество, будучи большим христианином, не только не воспрепятствует возвращению графа Понятовского в Петербург, но будет содействовать успеху тех мер, которые примутся для убеждения короля (Польши. – _О. Е._) снова вручить Понятовскому свои дела». Как на грех об этом стало известно Елизавете Петровне. Она приказала канцлеру Воронцову обратиться в Версаль с требованием не покровительствовать поляку. Людовик XV был разгневан самоуправством Шуазеля, и дело остановилось. Как следствие императрица рассердилась на Бретейля, а Екатерина обманулась в нем. Сам дипломат, поняв, как щекотливы отношения с малым двором, постарался держаться от него на расстоянии. Зато ему удалось решить другую, куда более важную для Франции задачу. Король рекомендовал Бретейлю напомнить канцлеру о том, что его долг казне парижского союзника составляет 150 тыс. червонцев. «Скажите графу Воронцову, – настаивал Людовик XV, – что… если бы признание долга, который числится за ним, состояло в том, что этот удар (занятие русскими войсками Данцига. – _О. Е._) был бы отстранен, то и тогда я счел бы эти деньги хорошо употребленными… Пустите в ход все возможное влияние на него, чтобы он помешал занятию русскими этого города, свобода которого так необходима для свободы Польши»62. Связанному долговыми обязательствами перед Версалем Воронцову ничего не оставалось делать, как убедить Елизавету, будто оккупация Данцига нанесет непоправимый ущерб союзническим отношениям. Императрица отступила, немало удивив своих генералов, считавших захват города необходимым. Первый успех только ободрил Бретейля. Он начал добиваться обещания вывести русские войска из Восточной Пруссии после заключения всеобщего мира. Для помощи к нему был прислан опытный дипломат Жан-Луи Фавье, занявший должность секретаря французского посольства. Вообще, в конце войны штат этого учреждения в Петербурге весьма пополнился. Совместными усилиями дипломатам удалось уговорить Воронцова, а через него – Елизавету во имя грядущего мира отказаться от притязаний на Восточную Пруссию. Взамен России обещали компенсацию затрат на войну. Выплаты предусматривались из кармана Фридриха II. Но разоренная Пруссия не могла платить. А Франция, понеся тяжкие поражения на американском континенте, где лишилась большинства колоний, тоже не имела денег. Следовательно, России были даны заведомо неисполнимые обещания. Не понимать этого императрица и канцлер не могли. Обратим внимание: еще задолго до возвращения Петром III завоеванных территорий Фридриху II Россия отказалась от них по настоянию союзников. В сущности, жест Петра, так оскорбивший русское общество, ничего не менял. Победы, одержанные на поле боя, елизаветинская дипломатия уступила за суммы, которые были давно потрачены. Закономерен вопрос: собиралась ли русская сторона выполнять взятые на себя обязательства? Возможно, советники императрицы считали нужным пойти на словесные уступки ради сохранения союза? А после победы, сославшись на то, что другие члены альянса не следуют пунктам соглашения, отказаться от них? Во всяком случае, это был самый простой путь. Ведь за годы войны шкуру неубитого прусского медведя столько раз наново подбивали дипломатическими бумагами… «МОЯ МИЛАЯ КНЯГИНЯ» В июне 1761 г. в Петербург вернулась княгиня Дашкова, проведшая около года с родными мужа в старой столице. Вскоре ее дружеские отношения с великой княгиней восстановились, что не слишком понравилось Петру Федоровичу. Видимо, он считал, что вся родня фаворитки как бы уже принадлежит ему, тем более что Екатерина Романовна была его крестной дочерью. Во время первого же посещения Ораниенбаума наследник сказал ей: «Если вы хотите здесь жить, вы должны приезжать каждый день, и я желаю, чтобы вы были больше со мной, чем с великой княгиней». По словам Дашковой, она постаралась всячески уклониться от этой чести и при случае пользоваться именно обществом цесаревны, «которая оказывала мне такое внимание, каким не удостаивала ни одну из дам, живших в Ораниенбауме». Заметив дружбу двух начитанных женщин, Петр однажды отвел Дашкову в сторону и произнес знаменитую фразу: «Дочь моя, помните, что благоразумнее иметь дело с такими простаками, как мы, чем с великими умами, которые, выжав весь сок из лимона, выбрасывают его вон». По мнению мемуаристки, эти слова «обнаруживали простоту его ума и доброе сердце». Живя в Ораниенбауме, на приволье, наследник задавал свои любимые праздники в летних лагерях, где много курили, пили пиво, говорили по-немецки и играли в кампи. Такие развлечения казались Екатерине Романовне глупыми и скучными. К счастью для нее, сестра-фаворитка не настаивала, чтобы Дашкова наносила ей визиты. В сущности, они были чужими людьми. «Как это времяпрепровождение отличалось от тех часов, которые мы проводили у великой княгини, где царили приличие, тонкий вкус и ум! – восклицала княгиня. – Ее императорское высочество относилась ко мне с возрастающим дружелюбием; зато и мы с мужем с каждым днем все сильнее и сильнее привязывались к этой женщине, столь выдающейся по своему уму, по своим познаниям, и по величию и смелости своих мыслей»63. В одной из автобиографических зарисовок наша героиня так описывала Дашкову этого времени: «Она была младшей сестрой любовницы Петра III и 19 лет от роду, более красивая, чем ее сестра, которая была очень дурна. Если в их наружности вовсе не было сходства, то их умы разнились еще более: младшая с большим умом соединяла и большой смысл; много прилежания и чтения, много предупредительности по отношению к Екатерине [4] привязывали ее к ней сердцем, душою и умом. Так как она совсем не скрывала этой привязанности и думала, что судьба ее родины связана с личностью этой государыни, то вследствие этого она говорила всюду о своих чувствах, что бесконечно вредило ей у ее сестры и даже у Петра III»64. Раз в неделю Екатерине позволялось навещать царевича Павла, который оставался с бабушкой-императрицей в столице. «В те дни, когда она знала, что я нахожусь у Ораниенбауме, – отмечала Дашкова, – она на обратном пути из Петергофа останавливалась у нашего дома, приглашала меня в свою карету и увозила к себе; я с ней проводила остаток вечера. В тех случаях, когда она сама не ездила в Ораниенбаум, она меня извещала об этом письмом, и таким образом между великой княгиней и мной завязалась переписка и установились доверчивые отношения, составлявшие мое счастье, так как я была так привязана к ней, что, за исключением мужа, пожертвовала бы ей решительно всем»65. Вслед за обменом книгами и журналами подруги перешли к весьма неосторожному обмену мыслями, которые носили явный отпечаток государственных планов. «Вы ни слова не сказали в последнем письме о моей рукописи, – обижалась в одной из записок Екатерина. – Я понимаю ваше молчание, но вы совершенно ошибаетесь, если думаете, что я боюсь доверить ее вам. Нет, любезная княгиня, я замедлила ее посылкой лишь потому, что хотела закончить статью под заглавием “О различии духовенства и парламента”…Пожалуйста, не кажите ее никому и возвратите мне как можно скорее. То же самое обещаюсь сделать с вашим сочинением и книгой»66. Сама Дашкова тоже направляла подруге заметки, касавшиеся «общественного блага», правда, не подписывая их, то ли из скромности, то ли из осторожности. Впрочем, Екатерина отлично понимала, кто автор понравившихся ей политических пассажей, и не скупилась на похвалы: «Возвращаю вам и манускрипт, и книгу. За первый я очень благодарна вам. В нем весьма много ума, и мне хотелось бы знать имя автора. Я с удовольствием бы желала иметь копию с этой записки… Это истинное сокровище для тех, кто принимает близко к сердцу общественные интересы»67. Документы, о которых говорили подруги в переписке, не сохранились. Однако не трудно догадаться, чему они были посвящены. Рюльер, неплохо знакомый с обстановкой в доме канцлера Воронцова, сообщал о его младшей племяннице: «Она видела тут всех иностранных министров, но с 15‑ти лет желала разговаривать только с республиканскими. Она явно роптала против русского деспотизма и изъявляла желание жить в Голландии, в которой хвалила гражданскую свободу и терпимость вероисповедания. Страсть ее к славе еще более обнаруживалась… Молодая княгиня с презрением смотрела на безобразную жизнь своей сестры и всякий день проводила у великой княгини. Обе они чувствовали равное отвращение к деспотизму, который всегда был предметом их разговора, а потому она и думала, что нашла страстно любимые ею чувствования в повелительнице ее отечества»68. Страсть Дашковой к парламентаризму уже после переворота подтверждал английский посол, граф Джон Бёкингхэмпшир, приводя ее слова: «Почему моя дурная судьба поместила меня в эту огромную тюрьму? Почему я принуждена унижаться в этой толпе льстецов, равно угодливых и лживых? Почему я не рождена англичанкой? Я обожаю свободу и пылкость этой нации»69. Обмениваясь планами будущих преобразований, наши дамы пустились в весьма опасную игру. Первой свою оплошность заметила Екатерина. В случае ознакомления с ее рукописями третьего заинтересованного лица, например канцлера Воронцова, великой княгине грозили крупные неприятности. Она сама дала врагам материал, на основе которого можно было осуществить ее высылку. Поэтому, допустив неосторожный шаг, Екатерина испугалась. «Несколько слов о моем писании, – обращалась она к Дашковой. – Послушайте, милая княгиня, я серьезно рассержусь на Вас, если Вы покажите кому-нибудь мою рукопись, исключительно вам одной доверенную. На этот раз я не делаю исключения даже в Вашу пользу, особенно в силу того убеждения, что жизнь наша не в нашей воле. Вы знаете, как я верю вашей искренности; скажите же мне по правде, неужели вы с этой целью продержали мои листки целые три дня, что можно было прочесть не более как в полчаса. Пожалуйста, возвратите их мне немедленно, ибо я начинаю беспокоиться, зная по опыту, что в моем положении всякая безделица может породить самые неблагоприятные последствия»70. Рассуждения Екатерины о «разнице церкви и парламента», посланные Дашковой и с таким трудом возвращенные назад, не сохранились. Речь могла идти о нецелесообразности предоставления духовенству мест в гипотетическом парламенте, как это и произошло в Уложенной комиссии 1767 г., когда только две категории населения не получили возможности направить депутатов: крепостные крестьяне и священнослужители. Тогда правительство Екатерины II опасалось, что после секуляризации церковных земель обиженное духовенство попытается оказать сопротивление ее политике. Любопытный Рюльер отметил стремление семьи канцлера сблизить младшую племянницу с наследником: «Сестра ее, любовница великого князя, жила, как солдатка, без всякой пользы для своих родственников, которые посредством ее ласкались управлять великим князем, но по своенравию и неосновательности видели ее совершенно неспособною выполнить их намерения. Они вспомнили, что княгиня Дашкова тонкостью и гибкостью своего ума удобно выполнит их надежды и хитро… употребили все способы, чтобы возвратить ее ко двору, который находился тогда вне города… Но так как она делала противное тому, чего от нее ожидали, то и была принуждена оставить двор с живейшим негодованием против своих родственников и с пламенною преданностью к великой княгине»71. Таким образом, французский дипломат располагал сведениями, будто дядя-канцлер желал предложить Петру Федоровичу более умную и оборотистую племянницу, чем обожаемая «Романовна». Он намекал на обострение отношений княгини с фавориткой, что и привело к отъезду первой из Ораниенбаума. Эти слова Рюльера задели Дашкову, и в комментариях на его книгу она пометила: «Я не ссорилась с сестрой и могла легко руководить ею, а через нее и государем, ежели бы захотела принимать какое-либо участие в их отношениях друг к другу»72. Княгиня подчеркивала, что сама сделала свой выбор. Вернее выбор сделала Екатерина – она постаралась обольстить тезку и возбудить в ее сердце чувство горячей любви. Это было тем легче, что, по признанию нашей героини, «Дашкова от самого почти ребячества ко мне оказывала особливую привязанность»73. Если в словах Рюльера есть хоть тень правды, великая княгиня должна была очень испугаться перспективы появления у супруга вместо толстой и недалекой «Романовны» амбициозной, целеустремленной фаворитки. Петр, как помним, поначалу охотно звал только что приехавшую в Петербург Дашкову в гости, а вот сестра как будто избегала встреч с ней и не настаивала на ее компании, ведь в покои Елизаветы Воронцовой в любой момент мог зайти великий князь и, застав там младшую племянницу канцлера, заинтересоваться ею. Такое общество было не по вкусу Дашковой, и цесаревна, больше подходившая интеллектуально, сделала все возможное, чтобы стать идолом для подруги. Она приковала чувства молодой княгини, превратив последнюю _в свою_ фаворитку. В отношениях двух женщин было много от куртуазной игры «кавалер – дама». Дашкова посвящала подруге поэтические послания и получала самые лестные благодарности. «Какие стихи и какая проза! – восхищалась великая княгиня. – …Я прошу, нет, я умоляю вас не пренебрегать таким редким талантом. Может быть, я не совсем строгий Ваш судья, особенно в настоящем случае, моя милая княгиня, когда Вы… обратили меня в предмет Вашего прекрасного сочинения»74. «Я с наслаждением ожидаю тот день, который вы обещали провести со мной на следующей неделе, и при том надеюсь, что вы будете почаще повторять свои посещения, так как дни становятся короче»75. Судя по запискам, неясные признаки недовольства семьи проявились в конце лета 1761 г. Именно тогда Дашкова короткий период старалась избегать настойчивых приглашений цесаревны. Сама мемуаристка очень деликатно обошла вопрос о разлуке с любимой подругой: «Когда настало время вернуться в город, порядок вещей изменился. Я не видела больше великой княгини, и мы обменивались только довольно частыми записками»76. Однако след конфликта с родней остался не только в сочинении Рюльера. Смутные отклики на него заметны и в переписке с великой княгиней. Вероятно, дядя-канцлер намекнул, что от подобной дружбы страдает репутация Дашковой. «Что же касается до вашей репутации, она чище любого календаря святых, – посмеивалась Екатерина. – Я с нетерпением ожидаю нашего свидания». Но дамы явно заигрались. «Я только что возвратилась из манежа и так устала от верховой езды, что трясется рука; едва в состоянии держать перо, – сообщала цесаревна в другой записке. – Между пятью и шестью часами я намерена ехать в Катерингоф, где я переоденусь, потому что было бы неблагоразумно в мужском платье ехать по улицам. Я советую вам отправиться туда в своей карете, чтобы не ошибиться в торопливости своего кавалера и явиться в качестве моего любовника. Мы можем пробыть вместе по обыкновению долго, хотя не останемся ужинать»77. Возвращение в Петербург должно было положить конец частым встречам наедине. Ведь в городе великокняжеская семья постоянно находилась на виду. О неудобстве такого житья писал применительно к Петру Федоровичу Фавье: «Зимний дворец, в котором они (великий князь с великой княгиней. – _О. Е._) живут восемь месяцев в году, имеет вид огромной деревянной клетки. Он весь сквозной, так что ни войти, ни выйти из него нельзя иначе, как чтобы все видели… В течение целой зимы он не что иное, как приличная тюрьма»78. Поэтому Екатерина могла встречаться с подругой только у всех на глазах. Однако и в городе Дашковой удалось обратить на себя внимание. «Она поселилась в Петербурге, – писал Рюльер, – …обнаруживая в дружеских своих разговорах, что и страх эшафота не будет ей никогда преградою… Она гнушалась возвышением своей фамилии, которое основывалось на погибели ее друга»79. «ВЗЯТЬ СЫНА ЕГО» Орлов и Дашкова появились в окружении великой княгини почти одновременно и предназначались ею для общего дела, хотя и не знали друг о друге. Опять Рюльер весьма точен: «Сии-то были две тайные связи, которые императрица (Екатерина. – _О. Е._) про себя сохраняла, и как они друг другу были неизвестны, то она управляла в одно время двумя партиями и никогда их не соединяла, надеясь одною возмутить гвардию, а другою восстановить вельмож [против Петра]»80. То, что молодая княгиня не ведала о гвардейских сторонниках своего обожаемого друга, не значит, будто наследник ни о чем не догадывался. Одна из часто мелькающих на страницах исследований сцена из мемуаров Дашковой говорит об обратном. Во время званого обеда на 80 персон, где присутствовала и Екатерина, великий князь «под влиянием вина и прусской солдатчины» позволил себе угрозу, ясную очень немногим. Полагаем, что сама героиня мемуаров до конца дней так и не осознала истинного смысла слов цесаревича. «Великий князь стал говорить про конногвардейца Челищева, у которого была интрига с графиней Гендриковой, племянницей императрицы Елизаветы. …Он сказал, что для примера следовало бы отрубить Челищеву голову, дабы другие офицеры не смели ухаживать за… родственницами государыни. Голштинские приспешники не замедлили кивками головы и словами выразить свое одобрение». О ком говорил Петр? Уж явно не о Челищеве с Гендриковой. И тут Дашкова подтолкнула разговор к крайне опасному вопросу: «Я никогда не слышала, – заявила она, – чтобы взаимная любовь влекла за собой такое деспотическое и страшное наказание… – Вы еще ребенок, – ответил великий князь… – Ваше высочество, – продолжала я, – вы говорите о предмете, внушающем всем присутствующим неизъяснимую тревогу, так как, за исключением ваших почтенных генералов, все мы… родились в то время, когда смертная казнь уже не применялась. – Это-то и скверно, – возразил великий князь, – отсутствие смертной казни вызывает много беспорядков… – Сознаюсь… что я действительно ничего в этом не понимаю, но я чувствую и знаю, что ваше высочество забыли, что императрица, ваша августейшая тетка, еще жива». Чтобы прервать неприятный диалог, великий князь просто показал Дашковой язык. «Он делал это и в церкви по адресу священников, – замечала Екатерина Романовна. – …Эта выходка доказывала, что он на меня не сердится». Для мемуаристки диалог с Петром шел о смертной казни как о юридическом феномене. А вот цесаревна поняла подоплеку брошенных мужем слов, недаром она на следующий день хвалила стойкость подруги и отзывалась о ней «самым лестным образом». «Я не могу не улыбаться, думая о вашем доказательстве, – писала Екатерина в одной из эпистол Дашковой, – очень честном с вашей стороны против такого слабого противника. Ваша горячность в защиту истины и справедливость не будет забыта»81. «Так как среди приглашенных было много гвардейских офицеров, – вспоминала Дашкова, – …то этот разговор стал вскоре известен всему Петербургу и вызвал всеобщие и преувеличенные похвалы по моему адресу… Этому маленькому обстоятельству… я обязана тем, что у меня составилась репутация искренней и твердой патриотки, и, благодаря этому некоторые офицеры не колеблясь облекли меня своим доверием»82. Обратим внимание на последний аккорд диалога с наследником: «Ваша августейшая тетка еще жива». То был солидарный вздох множества сердец. Дашкова высказала мнение собравшихся. С каждым днем здоровье Елизаветы становилось все хуже, она почти не выходила, и страх нового царствования проявлялся поданными уже открыто. Датский посланник А.Ф. Ассебург замечал: «Елизавету оплакивали еще прежде ее смерти… Общество, видя в Петре III человека жестокого (не по природе, а в силу того убеждения, будто воин не должен поддаваться состраданию), человека трусливого, ненадежного, с горем узнало о кончине столь доброй государыни»83. Однако прежде, чем душа Елизаветы отлетела, вокруг ее постели разгорелся последний акт борьбы, связанный с наследованием престола. 23 июля 1761 г. Бретейль сообщал в Париж: «Уже несколько дней назад императрица причинила всему двору особое беспокойство: у нее был истерический приступ и конвульсии, которые привели к потере сознания на несколько часов. Она пришла в себя, но лежит. Расстройство здоровья этой государыни очевидно»84. С 30 августа до ноября 1761 г. австрийский посол Мерси д’Аржанто только дважды видел Елизавету Петровну в театре. «Умственные и душевные силы императрицы исключительно поглощены известными близкими ей интересами и совершенно отвлекают ее от правительственных забот, – писал он. – …Когда изменение черт лица все заметнее заставляет ее ощущать невыгодное приближение старости, она так близко и чувствительно принимает это к сердцу, что почти вовсе не показывается в публике»85. Но дело шло уже не об изменении черт, а о крайне тяжелом физическом состоянии, в котором Елизавете трудно было не только покидать дворец, ходить, но даже вставать на покрытые язвами ноги. Всю осень 1761 г. она провела в Царском Селе, с ней неотлучно находился только Иван Шувалов, который, как мог, утешал и ободрял больную возлюбленную. Наблюдатели отмечали, что дочь Петра «никогда не помирится с мыслью о смерти и не в состоянии будет подумать о каких-либо дальновидных соответствующих этому распоряжениях»86. Действительно, всю жизнь панически боявшаяся покойников и избегавшая даже разговоров о похоронах Елизавета отказывалась размышлять о собственном уходе. Ведь ей исполнилось всего 52 года! А предстояло еще подумать о наследнике, составить завещание. Все это было выше сил. К концу царствования отношения императрицы с племянником выглядели безнадежно испорченными. Мерси д’Аржанто писал: «Постоянное неудовольствие… причиняет ей поведение великого князя и его нерасположение к великой княгине, так что императрица уже три месяца не говорит с ним и не хочет иметь никаких сношений… Она попеременно предается страху, унынию и крайней подозрительности»87. В то же время все наблюдатели обращали внимание на искреннюю любовь, которую августейшая бабушка проявляла к маленькому царевичу Павлу. Секретарь датского посольства Андреас Шумахер отмечал «сильное неудовольствие государыни странным поведением ее своенравного и малопослушного племянника и нежную, почти материнскую заботу, с какой она воспитывала юного принца Павла Петровича. Он постоянно находился в ее комнатах и под ее присмотром и должен был ее повсюду сопровождать. Его так отличали перед родителями, что их это серьезно уязвляло, а думающей публике давало повод для разных умозаключений»88. Граф Марси тоже доносил, что Елизавета в последние месяцы жизни любила являться в свете вместе с Павлом Петровичем89. О планах передачи короны юному Павлу писали многие современники. Позднее Екатерина утверждала, будто августейшая свекровь намеревалась «взять сына его (Петра Федоровича. – _О. Е._) семилетнего и мне поручить управление»90, но это оказалось «не по вкусу» Шуваловым, и они отговорили императрицу от подобного шага. Скорее всего, умирающая и сама имела причины не доверять Екатерине. Вряд ли она была готова передать невестке всю полноту власти. Шумахер справедливо замечал: «Я… нисколько не сомневаюсь, что императрица Елизавета должна была назначить своим наследником юного великого князя. Но поскольку государыне не слишком приятна была личность великой княгини, матери этого принца, можно утверждать почти наверняка, что регентство не было возложено на нее одну – право контролировать и утверждать [решения] предоставлялось, по-видимому, Сенату». Забегая вперед, скажем, что такое устройство как нельзя более отвечало устремлениям воспитателя царевича Павла, Н.И. Панина, известного своими проектами ограничения самодержавия в пользу Сената и Государственного совета. «Императрица слишком хорошо знала направление мыслей этой принцессы, – продолжал Шумахер, – которое слишком часто вызывало подозрения, чтобы вручить в ее руки неограниченную власть. С большой уверенностью можно было предсказать, что она воспользуется такой властью исключительно к своей собственной выгоде»91. Подобные убеждения были в дипломатических кругах общими. Составляя в 1759 г. для парижского начальства «Мемуар» о России, резидент Шарль де Эон утверждал: если Елизавета Петровна проживет достаточно долго, чтобы воспитать Павла, «то завещание будет не в пользу отца». Последний, по отзыву тайного агента, «лицом дурен и во всех отношениях неприятен, ум недалекий и ограниченный, упрям, вспыльчив, без меры и без толку болтлив, часами говорит о военных делах, преклоняется перед Фридрихом II и к тому же не без сумасшедшинки». Что же касается Екатерины, то ее красота, таланты и образованность «омрачены только сердечными увлечениями». «Я верю в ее смелость, и, по суждению моему, у нее достанет характера предпринять смелое дело, не страшась грядущих последствий». Но она «столь явно хочет заниматься государственными делами» и «снискать любовь народа», что императрица «прониклась к ней недоверием»92. Планы по передаче короны Павлу созрели в кругу Шуваловых. Кроткий фаворит и его «братья-разбойники» задолго до решающих событий начали оказывать Екатерине и Петру Федоровичу знаки внимания. Еще в июле 1758 г. Лопиталь доносил в Париж: «Иван Шувалов полностью перебрался на сторону молодого двора». Но это ничего не значило, ибо малый двор раздирала ожесточенная внутренняя борьба. Следовало определиться, кого поддерживать: великого князя или его жену. И вот тут в недрах самого клана Шуваловых, вероятно, возник раскол, не позволивший в дальнейшем Ивану Ивановичу действовать уверенно. Летом 1759 г. французский посланник сделал вывод: «Этот фаворит хотел бы играть при великой княгине такую роль, что и при императрице»93. Однако кузены склонялись в пользу цесаревича. Еще до дела Бестужева, в 1756 г., Петр Шувалов добился от Елизаветы разрешения создать отдельный 30‑тысячный корпус, названный сначала Запасным, а потом Обсервационным. Шувалов стал его командующим. Это воинское подразделение было в полном смысле слова отдельной армией, так как не подчинялось главнокомандующему94. В случае необходимости корпус мог поддержать наследника при восшествии на престол. Если Бестужев располагал дружбой фельдмаршала С.Ф. Апраксина [5] и через него надеялся получить помощь армии, то Шувалов завел собственное войско. Шумахер сообщал: «От меня не укрылись симпатии генерал-фельдцейхмейстера Петра Шувалова к этому государю (Петру Федоровичу. – _О. Е._). Я достаточно уверенно осмеливаюсь утверждать, что корпус из 30 000 человек, сформированный этим графом, названный его именем и подчинявшийся только его приказам (правда, почти уничтоженный в ходе последней войны, и в особенности в кровавой битве при Цорндорфе), был предназначен, главным образом, для того, чтобы обеспечить передачу российского трона великому князю Петру Федоровичу в случае, если кому-либо вздумается этому воспрепятствовать. Неудивительно, что позже, стоило только великому князю вступить на престол, он буквально в тот же момент назначил упомянутого графа генерал-фельдмаршалом. Когда же тот спустя 14 дней умер, император приказал предать его земле со всеми мыслимыми воинскими почестями и с исключительной торжественностью»95. Возможно, регентство при малолетнем Павле улыбалось фавориту Ивану Ивановичу больше, чем воцарение Петра III. Однако без кузена – этого решительного, напористого и хищного человека – он действовать не мог, ведь у кроткого возлюбленного Елизаветы не было рычагов ни в армии, ни в гвардии. Есть все основания полагать, что при развитии сюжета по худшему из вариантов гвардия и корпус Петра Шувалова могли столкнуться. «НЕ СОЗРЕЛАЯ ВЕЩЬ» Желательно было избежать вооруженного выяснения отношений. В этих условиях горячий энтузиазм и торопливость Дашковой могли только повредить делу. Сгорая от нетерпения, княгиня сама решила разузнать у Екатерины ее планы. «20 января, в полночь, я поднялась с постели, завернулась в теплую шубу и отправилась в деревянный дворец на Мойке, где тогда жила Екатерина… Я нашла ее в постели… “Милая княгиня, – сказала она, – прежде чем Вы объясните мне, что вас побудило в такое необыкновенное время явиться сюда, отогрейтесь…” Затем она пригласила меня в свою постель и, завернув мои ноги в одеяло, позволила говорить. “При настоящем порядке вещей, – сказала я, – когда императрица стоит на краю гроба, я не могу больше выносить мысли о той неизвестности, которая ожидает Вас… Неужели нет никаких средств против грозящей опасности, которая мрачной тучей висит над Вашей головой?.. Есть ли у Вас какой-нибудь план, какая-нибудь предосторожность для вашего спасения? Благоволите ли вы дать приказания и уполномочить меня распоряжением?”. Великая княгиня, заплакав, прижала мою руку к своему сердцу. “…С полной откровенностью, по истине объявляю Вам, что я не имею никакого плана, ни к чему не стремлюсь и в одно верю, что бы ни случилось, я все вынесу великодушно…” – “В таком случае, – сказала я, – Ваши друзья должны действовать за вас. Что же касается до меня, я имею довольно сил поставить их всех под Ваше знамя, и на какую жертву я неспособна для Вас? …Если б моя слепая любовь к вам привела меня даже к эшафоту, Вы не будете его жертвой”»96. Княгиня фактически просила будущую императрицу перепоручить ей объединение сторонников и организацию переворота. Екатерина повела себя осторожно, не сказав ни «да», ни «нет». Позднее наша героиня в разных источниках от личных писем до автобиографических заметок будет повторять, что не доверяла Дашковой из-за ее семейных связей. «К князю Дашкову езжали и в дружбе и согласии находились все те, кои потом имели участие в моем восшествии, яко то: трое Орловы, пятеро капитаны полку Измайловского и прочие… Но тут находилась еще персона опасная, брат княгини, Семен Романович Воронцов, которого Елизавета Романовна, да по ней и Петр III, чрезвычайно любили. Отец же Воронцовых, Роман Ларионович, опаснее всех был по своему сварливому и перемечливому нраву»97. Итак, все, что решились бы предпринять заговорщики, стало бы немедленно известно в стане великого князя. А потому довериться Дашковой Екатерина не могла. Уже после переворота, характеризуя роль подруги, молодая императрица не без раздражения писала: «Она знала кое-кого из главарей, но была у них на подозрении из-за своего родства… Заговорщики были связаны со мной в течение шести месяцев задолго до того, как она узнала их имена… От княгини Дашковой приходилось скрывать все каналы тайной связи»98. Опасаясь раскрыть заговор, который только-только завязывался, Екатерина отказала и настойчивому предложению мужа подруги. «При самой кончине Государыни Императрицы Елизаветы Петровны прислал ко мне князь Михаил Иванович Дашков, тогдашний капитан гвардии, сказать: “Повели, и мы тебя возведем на престол”. Я приказала ему сказать: “Бога ради, не начинайте вздор; что Бог захочет, то и будет, а ваше предприятие есть ранновременная и не созрелая вещь”»99. В декабрьские дни 1761 г. наша героиня не чувствовала себя готовой к решительным действиям. Отчасти виной тому стала очередная беременность, которую на этот раз тщательно скрывали. 11 апреля 1762 г. Екатерина тайно родила сына от Григория Орлова, который был назван Алексеем и впоследствии получил фамилию Бобринский. Но приближающееся материнство вряд ли явилось главным препятствием на пути к перевороту. Скорее всего, великая княгиня действительно считала дело «не созрелым». Характер Петра был известен сравнительно узкому кругу царедворцев. Следовало повременить, дав подданным в полной мере насладиться поведением нового монарха и тем самым обрести еще большую поддержку общества и увеличить число сторонников. Недаром позднее Екатерина назовет мужа «лучшей мушкой» на своем «прекрасном лице». Его безобразие только оттеняло ее красоту. Кроме того, имелась возможность решить дело мирно, сугубо келейными, дворцовыми методами. Уже после восшествия на престол Екатерина возблагодарит Бога, что затеи Шуваловых не удались: она стала не регентом, а самодержавной монархиней. Однако в момент смерти императрицы нашу героиню удовлетворила бы и синица в руке. Тем более что синица эта летела пока очень высоко. «ДВОРСКИЕ ВЫМЫСЛЫ» В заметке о кончине Елизаветы невестка писала, что незадолго до роковой развязки Иван Шувалов пытался посоветоваться с Паниным по поводу престолонаследия. «Фаворит… быв убежден воплем множества людей, которые не любили и опасалися Петра III, за несколько дней до кончины Ее Императорского Величества… клал намерение переменить наследство, в чем адресовал к Никите Ивановичу Панину, спрося, что он думает и как бы то делать». По словам Ивана Ивановича, «иные клонятся, отказав и выслав из России великого князя Петра с супругою, сделать правление именем их сына Павла Петровича, которому был тогда седьмой год… Другие хотят выслать лишь отца и оставить мать с сыном, и что все в том единодушно думают, что великий князь Петр Федорович не способен [править] и что, кроме бедства, Россия не имеет ждать». Опытный дипломат Никита Иванович повел себя очень осторожно. Он заявил, «что все сии проекты суть способы к междоусобной погибели, что в одном критическом часу того переменить без мятежа и бедственных следствий не можно, что двадцать лет всеми клятвами утверждено». После чего воспитатель Павла уведомил великую княгиню о разговоре. «Панин о сем мне тотчас дал знать, сказав при том, что больной императрице если б представили, чтоб мать с сыном оставить, а отца выслать, то большая в том вероятность, что она на то склониться может. Но к сему, благодаря Богу, ее фавориты не приступили, но, обратя все мысли свои к собственной безопасности, стали дворовыми вымыслами и происками стараться входить в милости Петра III, в коем отчасти и преуспели»100. Видно, что Иван Шувалов не решался лично обратиться к Екатерине. Да и прямой контакт с нею, стань о нем известно Елизавете, вызвал бы неодобрение тяжело больной императрицы. В качестве посредника был избран Панин, с которым беспрепятственно могли поговорить как великая княгиня, так и фаворит. Кто лучше дипломата мог согласовать самые противоречивые интересы? На первый взгляд, воспитатель царевича казался очень подходящей фигурой для роли медиатора. Однако в отношениях с ним и у Шуваловых, и у Екатерины имелись подводные камни. Носились слухи, что в юности Панин был хорош собой и заинтересовал Елизавету. Его удаление сначала в Данию, а потом в Швецию при дворе рассматривали как результат происков Шуваловых. Кроме того, Панина считали «человеком Бестужева», который и «спрятал» неудавшегося фаворита в Копенгагене от мести «братьев-разбойников». Никита Иванович проводил на севере линию канцлера, противодействуя интересам Франции. А Иван Шувалов, со своей стороны, был страстным приверженцем Парижа и отцом союзного договора. В Стокгольме Панин пережил сильное унижение после победы линии Шуваловых, когда был вынужден фактически предать шведских сторонников русского влияния. Никита Иванович не забыл этот жестокий «реприманд»101. После свержения Бестужева Панин подал в отставку. Нового канцлера он считал своим врагом и, унаследовав связи бывшего покровителя, тяготел к сторонникам великой княгини. По возвращении в Россию Никита Иванович получил должность воспитателя царевича Павла. Тогда никто не мог подумать, что этот скромный пост сделает его таким нужным для всех в момент кончины Елизаветы. К тому времени Никита Иванович был уже состоявшимся политиком со своими облюбованными и выношенными проектами. Государственное устройство по шведскому образцу с ограничением власти монарха казалось ему предпочтительным по сравнению с отечественными порядками. Екатерина быстро почувствовала в воспитателе сына лишь временного союзника, склонного играть самостоятельную роль. Впервые он попытался сделать это в дни переговоров с фаворитом, объявив последнему, что замена наследника не может произойти в одночасье, без смуты. А великой княгине сказав, будто стоит представить императрице предложение об ее регентстве, и дело будет сделано. В конечном счете, его действия блокировали инициативу обоих. «Представить императрице» что-либо можно было только через фаворита. Шувалову же посоветовали не предпринимать никаких движений. 5 января 1762 г. Бретейль доносил в Париж: «Когда императрица Елизавета в конце декабря сделалась больной, при ее дворе возникли две партии. Одна – Шуваловых – стремилась к тому, чтобы не допустить воцарения великого князя и, отправив его в Голштинию, провозгласить юного великого князя Павла Петровича его преемником, поставив великую княгиню во главе Регентского совета, руководителями коего рассчитывали стать Шуваловы. Другая – Воронцовых, возглавляемая Романом, братом канцлера и отцом фрейлины Воронцовой, любовницы великого князя, желала, чтобы великий князь развелся со своей женой, признал бы своего сына внебрачным и женился на фрейлине Воронцовой. Такое решение одновременно удовлетворило бы ненависть великого князя к своей жене и позволило бы ему выполнить обещание, данное фрейлине, его любовнице… Если бы императрица умерла сразу же, то все эти противоречивые мнения породили бы всеобщий беспорядок и повлекли бы за собой весьма неприятные последствия для России. Но императрица проболела несколько дней, в течение которых русские разделились, и Панин взялся за то, чтобы примирить обе партии, побудив их действовать по его плану. Панин сознавал опасность для России незрелости своего питомца, а также позора развода, не имевшего другой цели, кроме замужества мадемуазель Воронцовой». Поэтому Никита Иванович решил возвести на трон Петра, Федоровича, ограничив его свободу при помощи Сената и Синода. Он «хорошо знал малодушие, слабость и невежество великого князя», благодаря которым «было бы легко сдерживать его на троне», создав «такую систему, которая по существу уравняла бы в правах Сенат и государя», рассуждал Бретейль. Под давлением Панина великий князь якобы пошел на попятные и заявил, что «он никогда не думал разводиться и вступать в брак с фрейлиной Воронцовой, добавив: “Я обещал этой девушке жениться на ней не ранее, чем умрет великая княгиня”». Из всего произошедшего дипломат заключал, что «Петр III – малодушный, несведущий человек, им можно было бы управлять с помощью Сената на протяжении всего его царствования»102. Видимо, на это же надеялся и Панин. Но вскоре ему пришлось разувериться в податливости великого князя. Отношение Петра лично к Никите Ивановичу ярко проявилось в одном эпизоде, описанном Ассебургом со слов самого Панина: «Приблизительно за сутки до кончины Елизаветы Петровны, когда она была уже в беспамятстве и агонии, у постели ее находился Петр вместе с врачом государыни и с Паниным, которому было разрешено входить в комнату умирающей. Петр сказал врачу: “Лишь бы только скончалась государыня, вы увидите, как я расправлюсь с датчанами… Они станут воевать со мною на французский манер, а я – на прусский” и т. д. Окончив эту речь, обращенную ко врачу, Петр повернулся к Панину и спросил его: “А ты что думаешь о том, что я сейчас говорил? ” Панин ответил: “Государь, я не понял, в чем дело. Я думал о горестном положении императрицы”. “А вот дай срок! – воскликнул Петр… – Скоро я тебе ототкну уши и научу получше слушать”»103. Удивляет откровенная враждебность Петра Федоровича к воспитателю Павла. Вероятно, переговоры, во время которых его заставили отказаться от излюбленного плана женитьбы на Воронцовой, разозлили великого князя. Петр всегда сердился, когда проявлял малодушие, и таил раздражение против того, кто его к этому принуждал. В данном случае он пригрозил прибрать к рукам вельможу, который вынашивал план ограничить власть самодержца. Панин не был смелым человеком, после такой сцены он предпочел затаиться и не предпринимать никаких действий. Тогда же на сторону законного наследника окончательно перебрался фаворит. В еще одной автобиографической заметке, записанной со слов Екатерины II ее статс-секретарем А.А. Безбородко, сказано: «Из сих проектов родилось, что… Шуваловы помирились с Петром III, и государыня скончалась без оных распоряжений»104. Однако имелись и другие известия. Шумахер был убежден, что завещание все-таки существовало. «Достойные доверия, знающие люди утверждали, что императрица Елизавета и впрямь велела составить завещание и подписала его собственноручно, в котором она назначала своим наследником юного великого князя Павла Петровича в обход его отца, а мать и супругу – великую княгиню – регентшей на время его малолетства. Однако после смерти государыни камергер Иван Иванович Шувалов, вместо того, чтобы распечатать и огласить это завещание в присутствии Сената, изъял его из шкатулки императрицы и вручил великому князю. Тот же якобы немедленно, не читая, бросил его в горящий камин [6]. Этот слух, весьма вероятно, справедлив»105. Возможно, в связи с приведенным известием Екатерина характеризовала Ивана Ивановича в письме к Понятовскому как «самого низкого и трусливого из людей»106. Поведение канцлера Воронцова перед смертью государыни наводит на мысль, что дядя любовницы Петра серьезно опасался, как бы умирающая не продиктовала ему завещания в пользу маленького Павла. Когда Елизавета призвала к себе Михаила Илларионовича, вельможа захворал. «Он настолько поддался своей слабости и непомерной трусости, что сказался больным и слег в постель, хотя его незначительная болезнь ни в коем случае не могла помешать ему выходить из дому, но он все-таки намеренно уклонился от необходимости присутствовать при кончине государыни и расстался с ней, не повидавши ее еще раз»107. Лишь Иван Шувалов и оба брата Разумовские находились с государыней до конца. Бретейль сообщал 11 января 1762 г. о последних минутах Елизаветы: «Императрица призвала к себе великого князя и великую княгиню. Первому советовала она быть добрым к подданным и стараться снискать любовь их. Она заклинала его жить в согласии с супругою и, наконец, много говорила о нежных своих чувствах к молодому великому князю и сказала отцу оного, что желала бы в знак несомнительной с его стороны к ней признательности, дабы лелеял он сего дитятю. Как говорят, великий князь все сие ей обещал»108. В день кончины Елизаветы – 25 декабря – пришло радостное известие с театра военных действий. П.А. Румянцев сообщал о взятии города Кольберга на Балтийском побережье. Эта счастливая новость сопровождала последние минуты императрицы, а преподнесенные ей ключи вражеской твердыни стали ключами Царствия Небесного. Глава 3. РЕАЛИЗОВАННАЯ АЛЬТЕРНАТИВА Ни одно из обещаний, данных Елизавете Петровне на смертном одре, молодой император выполнять не собирался. И окружающие отдавали себе в этом отчет. Нового государя боялись еще до прихода к власти. Со слов Панина Ассебург нарисовал обстановку при русском дворе: «Когда она (Елизавета. – _О. Е._) скончалась, общая печаль до того всеми овладела, что довольно было взглянуть друг на друга, и слезы лились у всех из глаз»109. Что же вменялось наследнику в вину? «Он курит табак, пьет пиво и водку, что вовсе не совпадает с изящными приемами двора, – сообщал в Париж Фавье. – Зато вполне согласно с нравами не только массы народа, но и русского дворянства, духовенства и военного класса. Удивительно, что нация осмеливается порицать в одном только великом князе образ жизни, который так свойственен северному климату и так согласен не только с примером Петра Великого, но и с установившимися в России обычаями»110. Перед нами парадокс. Петра III терпеть не могли именно за те качества, которые присущи народу в целом. И не только потому, что частный человек имеет возможность их прятать, а глава государства, находясь на виду, обнаруживает во всем безобразии. Это было бы половиной беды. За внуком Петра Великого не признавали права на национальные пороки. У деда они уравновешивались гениальностью. Петру Федоровичу нечего было предъявить взамен. Наличие у него замашек предка воспринималось как нечто несообразное. Гротеск. Карикатура. Тем более обидная, что нарисована она иностранцем. Елизавету любили, несмотря на легкомыслие и ограниченное участие в делах. То есть чисто интуитивно старались не замечать дурных свойств. В ее племяннике тоже интуитивно не угадывали хороших. Подданные словно ослепли. И не случайно. «Код» к их сердцам не был вскрыт Петром Федоровичем. Код, прежде всего, культурный – национальный, религиозный, языковой, поведенческий. Все, над чем так старательно работала Екатерина с первого дня пребывания в России, казалось ее супругу излишним. В результате его считали чужим. «Великий князь представляет поразительный пример силы природы, – замечал Фавье. – …Он и теперь еще остается истым немцем и никогда не будет ничем другим»111. От «своего» потерпели бы и не такие выходки, какие позволял себе Петр III. От чужака не приняли ни хорошего, ни плохого: ни мира с Пруссией, ни благодеяний дворянству, ни попыток предложить весьма здравые реформационные шаги. Все в равной мере казалось дурно. Историков напрасно упрекают в нелюбви к альтернативному мышлению. Вопрос о том, что могло бы случиться, если бы… – интересует профессионалов ничуть не меньше, чем дилетантов. Однако, в отличие от последних, ученые чаще всего в состоянии предположить, почему тот или ной путь не был реализован, и даже не мог быть реализован. Это-то особенно и раздражает тех оппонентов, кто склонен пренебрегать подробностями. История краткого – всего полгода – царствования Петра III как будто полна альтернатив. Проживи бедный император дольше – и, как знать… Возможно, он создал бы в России гражданское общество. Отменил крепостное право. Провел реформы, достойные деда, и, в конечном счете, направил по лучшему руслу течение отечественной истории, избежав отдаленных трагедий. Увы. Гражданское общество не создается одним указом – даже самым милостивым – для этого нужны годы труда. Такой труд лег на Екатерину и был неблагодарным. О крестьянском вопросе Петр не задумывался всерьез. Во всяком случае, источники законодательного характера свидетельствуют, что для него крепостное право было чем-то незыблемым112. Слабое здоровье молодого императора, расшатанное разгульной жизнью, не позволяло надеяться на долгое царствование. Если Петр Федорович хотел чего-то изменить, то должен был действовать быстро. Он и действовал быстро. Вернее, торопливо. Хватался сразу за все и уже в следующую минуту переходил к другому предмету. «Главная ошибка этого государя, – писал Шумахер, – состояла в том, что он брался за слишком многие и к тому же слишком трудные дела, не взвесив своих сил, которых явно было недостаточно»113. За 186 дней царствования Петр издал 192 законодательных акта (манифесты, сенатские и именные указы и т. д.), иными словами они появлялись ежедневно, а иногда – букетом, по несколько штук в день. Уже в первую неделю самостоятельного правления, до 31 декабря 1761 г., император успел подписать пять указов114. Если предположить, что Петр III сознавал, как мало ему отпущено, то станут понятны и поспешность в работе, и безудержное стремление наслаждаться женщинами, вином, парадами, музыкой – всем, что составляло для него жизнь. Это Екатерина пришла в Россию всерьез и надолго. А ее муж, как мотылек, готовился вот-вот отлететь. Потому Петр взахлеб упивался властью и спешил осуществить назревшие, на его взгляд, преобразования. По верному замечанию А.Б. Каменского, главные реформы заняли у молодого императора всего три дня: 18 февраля был подписан указ о вольности дворянства, 19‑го – о секуляризации церковных земель, 21‑го – о ликвидации Тайной канцелярии115. Государю некогда было вдаваться в детали, продумывать и взвешивать каждый шаг, каждое слово в новых законах. Он реализовывал преобразования вчерне. И очень спешил. Важно было успеть заключить мир с Пруссией, отнять у Дании Шлезвиг, развестись с Екатериной и жениться на любимой женщине, признать сына незаконным, обзавестись настоящими наследниками… За исключением первого пункта, на остальное не хватило времени. И все же следует признать, что история дала Петру III шанс. Полгода – вполне достаточный срок для того, чтобы продемонстрировать и свою программу, и методы, которыми правитель намерен добиваться поставленных целей. Вот почему мы считаем краткое царствование племянника Елизаветы реализованной альтернативой. Ему удалось показать, _что_ нового он намерен сделать и _как_ будет действовать. Эта программа и эти методы представляют большой интерес для историков. «НЕ СМЕШНОЙ АРЛЕКИН» Принято сокрушаться, что Екатерина оборвала «Записки», не доведя до смерти Елизаветы и до переворота. Но специалисты знают, что наша героиня оставила множество автобиографических заметок, изучение которых – особый, весьма сложный источниковедческий вопрос. Они касаются и кончины свекрови, и царствования Петра, и заговора, и первых шагов новой императрицы. К ним примыкает эпистолярный комплекс, например письма Станиславу Понятовскому. Если соединить эти документы вместе, то получится искомое продолжение – третья, недостающая часть мемуаров. Так что в свидетельствах Екатерины у исследователей недостатка нет. Интересно сопоставлять их с отзывами других авторов – сторонников государыни, иностранных дипломатов, лиц из ближайшего окружения Петра. Елизавета Петровна скончалась в Рождество, в три часа по полудни. По словам нашей героини, она осталась у тела, а ее супруг тотчас вышел, чтобы показаться членам собранной для этого Конференции. Оттуда он послал к жене одного из своих приближенных – генерал-поручика и президента Камер-коллегии Алексея Петровича Мельгунова – сказать, чтобы она не покидала усопшей. «Я из сего… заключила, что владычествующая фракция опасается моей инфлуенции»116, – писала Екатерина. Новую императрицу сразу постарались оттеснить от императора – он один направился в Конференцию, один представился гвардейским полкам. Словом, вел себя так, словно законной супруги нет. Штелин, говоря о первых шагах своего венценосного ученика, даже не упомянул о Екатерине, хотя поименно перечислил всех членов Комиссии траурного церемониала: «фельдмаршала князя Трубецкого, гофмаршала графа Скавронского, князя Куракина, церемониймейстера графа Санти и барона Лефорта, господина Лобкова, герольдмейстера… Самарина, советника Голубцова и советника Штелина, которому лично поручено изобретение для парадной залы катафалка в соборе»117. Такое умолчание знаменательно. Единственная сфера, где молодой государыне позволено было проявить себя – это погребение августейшей тетки. Сама Екатерина весьма гордилась исполнением последнего долга перед усопшей: «Я ни во что не вступалась, окромя похорон покойной государыни, по которым траурной комиссии велено было мне докладываться, что я и исполнила со всяким радением, в чем я и заслужила похвалу от всех. Я же тут брала советы от старых дам, графини Марьи Андр[еевны] Румянцевой, графини Анны Карловны Воронцовой, от фельдмаршалши Аграфены Леонтьевны Апраксиной и иных, подручно случающихся, в чем и на них угодила чрезвычайно»118. Екатерина понимала, как выиграет в общественном мнении, если окажет покойной государыне надлежащие почести. Недаром она ссылалась на «похвалы от всех» и благорасположение старых дам. Казалось бы, зачем угождать лицам, от которых ничего не зависело и которые готовились вот-вот сойти со сцены вслед за Елизаветой? Но нет – языками этих кумушек создавалось большинство сплетен при дворе, и если они говорили о ком-то хорошо, то их мнение повторялось многими. Одновременно Екатерина подчеркивала неприличное поведение супруга: «Тело императрицы Елизаветы Петровны едва успели убрать и положить на кровать с балдахином, как гоф-маршал ко мне пришел с повесткою, что будет в галерее (то есть комнаты через три от усопшего тела) ужин, для которого повещено быть в светлом богатом платье… Погодя несколько пришли от государя мне сказать, чтоб я шла в церковь… Я нашла, что все собраны для присяги, после которой отпели, вместо панихиды, благодарственный молебен; митрополит новгородской Сеченов говорил речь государю. Сей был вне себя от радости и оной нимало не скрывал и имел совершенно позорное поведение, кривляясь всячески и не произнося окроме вздорных речей, не соответствующих ни сану, ни обстоятельствам, представляя более не смешнаго Арлекина, нежели инаго чево, требуя однако всякое почтение». Похоже, по свидетельствам современников, после кончины самой Екатерины II будет вести себя ее сын Павел. Мемуары графини В.Н. Головиной и письма великой княгини Елизаветы Алексеевны (супруги цесаревича Александра Павловича) рисуют на удивление близкую картину. «Великий князь Павел расположился в кабинете за спальней своей матери, – вспоминала Головина о последней ночи в жизни императрицы, – так что все, кому он давал распоряжения, проходили мимо государыни, еще не умершей, как будто ее уже не существовало. Эта профанация Величества, это кощунство… шокировало всех… Редко, когда перемена царствования не производит… переворот в положении приближенных; но то, что должно было произойти при восшествии на престол императора Павла, внушало всем ужас ввиду характера этого государя… Он достиг только того, что внушал страх и отвращение»119. Сравним это описание со словами из донесения Бретейля от 11 января 1762 г.: «Преобладающее число людей испытывало к будущему императору ненависть и презрение, однако слабость и страх взяли верх. Все дрожали и поспешили с изъявлениями покорности еще до того, как императрица закрыла глаза»120. Послушаем великую княгиню Елизавету Алексеевну. «Вы не можете представить себе воцарившейся ужасающей пустоты, уныния, сумрачности, которые овладели всеми вокруг, кроме новых Величеств, – писала она родителям в Баден. – О! Я была оскорблена, как мало скорби выказал император… ни единого слова о матери, кроме неудовольствия и порицания всего, что делалось при ней… Когда императрицу обрядили… велено было войти для целования руки, оттуда прямо в церковь для принесения присяги. Вот еще одно отвратительное впечатление, которое мне пришлось испытать – зрелище всех этих людей, клянущихся быть рабами и рабынями человека, которого я в ту минуту презирала. Видеть его таким самодовольным, таким счастливым на месте нашей доброй императрицы! О, это было ужасно! Мне казалось, что если кто и был создан для трона, то уж, конечно, не он, а она»121. И снова сравним сказанное с донесением Бретейля: «Все крайне недовольны царем, однако, по правде говоря, сами недовольные не более чем трусы и рабы»122. Что до рабов и трусов, то нашлись люди «нерабственных о себе понятий», как характеризовал своего дядю, тогда молодого вахмистра Конногвардейского полка и участника будущего переворота, Григория Потемкина, его племянник А.Н. Самойлов. Другая будущая мятежница – княгиня Дашкова – описала впечатление, которое произвело на нее посещение дворца вскоре после кончины Елизаветы: «Мне казалось, что я попала в маскарад. На всех были другие мундиры; даже старик князь Трубецкой был затянут в мундире, в ботфортах со шпорами»123. Через 34 года картина повторилась до мелочей. «В 6 часов вечера пришел мой муж, – писала Елизавета Алексеевна. – Императрица была еще жива, но он был уже в своем новом мундире. Император более всего торопился переодеть своих сыновей в эту форму. Согласитесь, мама, какое убожество!»124 Обратим внимание на поведенческие клише. В данном случае перед нами не только близость обстоятельств: и Петра III, и Павла I долгие годы держали, говоря словами Головиной, в «политическом ничтожестве». Заметна близость характеров отца и сына. Оба императора в известной степени не сумели сохранить лицо, проявляли «кощунство». И как следствие произошла «профанация Величества» в глазах подданных. Ни слова об этой профанации не проронил Штелин. Вот его описание присяги: «Когда… великий князь как наследник престола принял поздравление от всех, призванных к двору, сенаторов, генералов и прочих чиновников, тогда он велел гвардейским полкам выстроиться на дворцовой площади, объехал их уже при наступлении ночи и принял от них приветствие и присягу. Полки выражали свою радость беспрерывным ура своему новому полковнику и императору и говорили громко: “Слава Богу! Наконец, после стольких женщин, которые управляли Россией, у нас теперь опять мужчина императором!”»125. Совсем иначе поведение солдат описала Дашкова. Она сказалась больной и не поехала во дворец в первые дни после смерти Елизаветы Петровны. «Я могу засвидетельствовать как очевидец, – сообщала княгиня, – что гвардейские полки (из них Семеновский и Измайловский пошли мимо наших окон), идя во дворец присягать новому императору, были печальны, подавлены и не имели радостного вида… Солдаты говорили все вместе, но каким-то глухим голосом, порождавшим сдержанный и зловещий ропот, внушавший такое беспокойство и отчаяние, что я была бы рада убежать за сто верст от своего дома, чтобы его не слышать»126. Дашкову легко обвинить в пристрастии. Однако и Штелин далек от точности. Слова, которые он привел, говорились не в день восшествия Петра III на престол, не по поводу присяги и далеко не всеми гвардейцами (что важно ввиду грядущих событий). В письме Фридриху II 15 мая 1762 г. император рассказывал, как еще в бытность великим князем он слышал от солдат _своего_ полка: «Дай Бог, чтобы вы скорее были нашим государем, чтобы нам не быть под владычеством женщины»127. А что еще шеф мог услышать от нижних чинов, желавших заслужить его благосклонность? Вероятно, ученик не раз хвастался перед профессором подобными отзывами, слова запомнились и позднее были помещены Штелином в мемуары. В реальности обстановка была намного сложнее. Недаром вокруг дворца сразу же по кончине Елизаветы Петровны расставили двойные караулы. Шумахер сообщал: «Все было спокойно, если не считать того, что при дворе как будто опасались каких-то волнений. Еще за 24 часа до смерти императрицы были поставлены под ружье все гвардейские полки. Закрылись кабаки. По всем улицам рассеялись сильные конные и пешие патрули. На площадях расставлены пикеты, стража при дворце удвоена. Под окнами нового императора разместили многочисленную артиллерию (не забудем, что ее начальником был П.И. Шувалов. – _О. Е._). Она стояла там долго, пока не рассеялись опасения, и лишь по прошествии восьми дней ее убрали»128. Слова датского дипломата подтверждала Екатерина, добавив любопытный факт: «В сие же время случились великие морозы; караульня же была мала и тесна, так что не помещались люди, и многие из солдат оставались на дворе. Сие обстоятельство в них произвело, да и в публике роптание»129. То был лишь отдаленный гул будущего недовольства. Однако сами по себе усиленные караулы очень показательны. Стало быть, сторонники Петра опасались сопротивления. И были к нему готовы. Екатерина благоразумно отложила решительные действия до того момента, когда супруг почувствует себя в безопасности и расслабится. Ее с первой минуты постарались изолировать у гроба покойной императрицы, а появления на публике побаивались. Вот почему рассказу нашей героини о похоронных хлопотах стоит верить. А старательному умолчанию о ее роли при погребении в «Записках» Штелина – нет. Молодая императрица была именно там, где могла в этот момент заработать политические дивиденды. Вернее, сумела превратить скромное место на задворках новой придворной жизни в пьедестал. «НЕ В ПОЛЬЗУ ОСОБЕ ИМПЕРАТОРА» Манифест Екатерины II от 6 июля изобиловал автобиографическими зарисовками, которые позднее в чуть измененном виде попали в записи мемуарного характера. Так, она сообщала о погребении Елизаветы Петровны и поведении мужа: «Бывши он великим князем… многие оказывал к… тетке и монархине своей озлобление и ко многим ее печалям… подавал причины… и почитал любовь ее к нему по крови крайним себе утеснением и порабощением… На тело ее, усопшее в Бозе, или вовсе не глядел, или… радостными глазами на гроб ее взирал, отзываясь при том неблагодарными к телу ее словами; и ежели бы не наше к крови ее присвоенное сродство и истинное к ней усердие… то бы и достодолжного такой… великодушной монархине погребения телу ее не отправлено было»130. Именно с этими строками спорил почтенный профессор, подчеркивая заботу своего ученика о похоронах тетки: «На другой день (26 декабря 1761 г. – _О. Е._) император назначил особую комиссию для устройства великолепнейшего погребения. Он приказал, чтобы не жалели ничего для великолепия траурной парадной залы, похоронной процессии и места погребения. На это его величество назначил тотчас 100 т. руб. наличными деньгами… Штелину поручено было составить план для аллегорической траурной парадной залы в дворце и великолепного катафалка в соборном храме Петра и Павла, в крепости, вместе с прочими орнаментами. За этим работали день и ночь, чтобы, по приказанию императора, все было готово в первых числах февраля… Император заехал однажды в крепость, осмотрел постройку катафалка и сказал, что… если недостаточно будет назначенной суммы, то он прибавит еще»131. О Екатерине ни слова. А ведь как член погребальной комиссии Штелин должен был отчитываться именно перед ней. Впрочем, и императрица в «Записках» сделала вид, будто профессора не существовало. Давняя и стойкая неприязнь. Характерно, что Екатерина перечислила не членов комиссии, а старых дам, с которыми советовалась об устройстве похорон. Возможно, ими-то она и руководила. Однако по-настоящему важным было ее постоянное присутствие при теле. Она как бы персонифицировала в своей особе общее горе. «Императрица завоевывает все умы, – доносил Бретейль 15 февраля. – Никто более, чем она, не изъявляет усердия в исполнении заупокойных обрядов по усопшей государыне, кои в греческой религии многочисленны и исполнены суеверий, чему она, несомненно, про себя и смеется, но духовенство и народ весьма довольны ее поведением. С поразительной скрупулезностью соблюдает она все церковные праздники, все посты и постные дни, равно как и все прочее, что трактуется императором в лучшем случае с пренебрежением. Наконец, она ничем не манкирует, ради того, чтобы понравиться всем и каждому, и даже излишне в сем усердствует»132. Насколько старания Екатерины были излишними, показал грядущий переворот. Обратим внимание: оба супруга пострадали от Елизаветы Петровны, отношения Екатерины с августейшей теткой были не менее сложны, чем у ее мужа. Однако есть случаи, когда нужно, говоря словами нашей героини, «соответствовать обстоятельствам». Нарушение Петром официальных приличий оскорбляло двор, гвардию, духовенство, горожан. А ведь равнодушие приближенных к судьбе монарха – важное условие успешного переворота. Когда 25 января тело Елизаветы Петровны повезли из дворца в Петропавловскую крепость, Петр выкинул новое коленце. «Император в сей день был чрезмерно весел, – вспоминала Екатерина, – и посреди церемонии сей траурной сделал себе забаву: нарочно отстанет от везущего тело одра, пустя оного вперед сажен тридцать, потом изо всей силы добежит». Отчего камергеры, несшие шлейф траурной епанчи государя, выпустили его из рук. «И как ветром ее раздувало, то сие Петру III пуще забавно стало, и он повторил несколько раз сию шутку». Остальная процессия вынуждена была остановиться, поджидать отставших, ряды смешались, торжественная мрачность нарушилась. «О непристойном поведении сем произошли многие разговоры не в пользу особе императора»133. С этого дня толки о «безрассудных его поступках» перестали быть достоянием узкого круга придворных. Перенос тела видело множество зевак, и поведение нового монарха, мягко говоря, их удивило. Если бы дело обстояло так, как писал Штелин, то политический капитал на похоронах тетки заработал Петр, а не Екатерина. Профессор вообще сглаживал углы. Он одной строкой упомянул ужин на 30 «знатнейших персон», состоявшийся в ночь после кончины Елизаветы. А вот Екатерина не пожалела красок: «Стол поставлен был в куртажной галерее персон на полтораста и более, и галерея набита была зрителями. Многие, не нашед места за ужином, ходили так же около стола, в том числе Иван Иванович Шувалов». У последнего «хотя знаки отчаяния были на щеке, ибо видно было, как пяти пальцами кожа содрана была, но тут, за столом Петра III стоял, шутил и смеялся с ним… Множество дам также ужинали: многие из них так, как и я, были с расплаканными глазами, а многие из них тот же день, не быв в дружбе, между собою помирились»134. Красноречивая деталь. Общее горе сближает. Елизавету действительно любили, именно поэтому на поведение Петра отреагировали так болезненно. Однако сколько же человек в действительности присутствовало на торжественном ужине: 30, как у Штелина, или «полтораста», как у Екатерины? Может быть, наша героиня опять пристрастна? Весьма расположенный к Петру Федоровичу Кейт сообщал, что его «удостоили чести быть приглашенным к обеду за столом на сто кувертов»135. Все-таки новая императрица ближе к истине. Екатерина тонко поняла настроение окружающих: о Елизавете жалели, Петра боялись или презирали, ей же за общие со всеми слезы были благодарны. А вот Иван Шувалов явно проиграл и, видимо, только теперь до конца осознал свою ошибку. Он не сумел сблизиться с Екатериной, надеясь отказом от действий в пользу Павла купить расположение нового государя. Но у Петра не нашлось для вчерашнего фаворита даже места за столом. Более того, он сразу после кончины Елизаветы ухитрился нанести вельможе чувствительную обиду. «Удивительным был… поступок императора по отношению к камергеру Ивану Ивановичу Шувалову, – писал Шумахер. – Он вменил ему в вину, что тот сразу после кончины императрицы представил Петра дворцовой страже и отрекомендовал в качестве их будущего императора. Как будто-де не было ясно само собой, что внук Петра I и в течение многих лет официальный наследник престола должен принять власть вслед за императрицей Елизаветой!»136. В отличие от Петра Федоровича, Шуваловы понимали, что ситуация для подданных вовсе не так однозначна, как кажется на первый взгляд. Гвардейцам следует сказать, кто именно принял власть. Что и было сделано, но задело нового монарха. Впрочем, Петр зла не держал. Отругав Ивана Ивановича и не посадив его за стол, он, тем не менее, шутил с ним. А позднее, по отзыву Штелина, снизошел до дружеских утешений. Однажды, когда речь зашла о покойной Елизавете, у камергера невольно потекли слезы. «Выбрось из головы, Иван Иванович, чем была тебе императрица, – сказал ему Петр, – и будь уверен, что ты, ради ее памяти, найдешь и во мне друга»137. Профессору эта сцена показалась трогательной. А вот самому Шувалову должна была причинить боль. Ведь он ни при каких условиях не мог «выбросить из головы», «чем была» ему Елизавета. Задевая прежнего фаворита, император отталкивал от себя сильную придворную группировку. Мало того, что теперь Шуваловы должны были уступить первенство Воронцовым – будущей царской родне. Их ожидал полный уход со сцены. После смерти Петра Ивановича, которому государь устроил действительно великолепные похороны, более никто из клана не имел влияния на монарха. Из союзников они стали просто слугами. Такое не забывают. «СДЕЛАЛА Я СЛЕДУЮЩЕЕ ЗАКЛЮЧЕНИЕ…» Екатерине оставалось пока только ждать. В первое время после кончины Елизаветы она, по собственному признанию, много плакала. И на людях. И наедине с собой. На третий день, надев черное платье, молодая императрица отправилась к телу, где отстояла панихиду. Почти никого не было. «Потом посетила я графа Алексея Григорьевича Разумовского [7] в его покое во дворце… Он хотел пасть к ногам моим, но я, не допустя его до того, обняла его и, обнявшись оба, мы завыли голосом и не могши почти говорить слова оба». Прекрасная сцена! Оказывается, Екатерина, проливавшая в эти дни потоки публичных слез, нуждалась в том, чтобы подальше от чужих взглядов ослабить тиски и разрыдаться наедине с искренним, почти родным человеком. Конечно, оба плакали о разном. Но то было не показное горе. Именно здесь наша героиня получила душевную поддержку. Будущее представлялось ей в самых безрадостных тонах. Придя с развеселого ужина в день кончины Елизаветы, она не смогла заснуть. «Сон далеко от меня был… и начала размышлять о прошедшем, настоящем и будущем… Говорила я себе: твою инфлуенцию опасаются; удались от всего; ты знаешь, с кем дело имеешь, по твоим мыслям и правилам дела не поведут, следовательно – ни чести, ни славы тут не будет; пусть их делают, что хотят»138. Рюльер сообщал, на первый взгляд, фантастические подробности, которые могли бы объяснить, почему императрица перед самым восшествием мужа на престол надеялась, что дела поведут по ее «мыслям и правилам». Француз узнал, будто Елизавета незадолго до кончины заставила племянника примириться с женой, тот якобы вернул Екатерине «прежнюю доверенность», а она «убедила его, чтобы не гвардейские полки провозглашали его, говоря, что в сем обыкновении видимо древнее варварство, и для нынешних россиян гораздо почтеннее, если новый государь признан будет в Сенате». За этим пассажем слышится голос отнюдь не Екатерины, а Панина с его излюбленным проектом ограничения власти монарха посредством одного из высших государственных органов. Недаром именно Никиту Ивановича называют главным информатором дипломата. По словам Рюльера, Екатерина была уверена, «что в правлении, где будут соблюдаемы формы», она сможет скоро «подчинить все своей воле». «Министры были на ее стороне, сенаторы предупреждены. Она сочинила речь, которую ему (Петру. – _О. Е._) надлежало произнести. Но едва скончалась Елизавета, император в восторге радости немедленно явился к гвардии и, ободренный восклицаниями, деспотически приняв полную власть, отринул все противопоставляемые препятствия»139. Если вспомнить, что Петр не сам «явился к гвардии», а его «представил караульным» как нового государя Шувалов, Екатерина же тем временем оказалась фактически изолирована у тела покойной императрицы, то придется признать, что какие-то смутные отзвуки несостоявшегося участия Сената в провозглашении нового монарха Рюльер уловил. Возможно, сенаторы готовы были вступить в негласный союз с нашей героиней. Если же прибавить немедленно последовавшее за кончиной Елизаветы распоряжение Петра о замене генерал-прокурора Сената и дважды повторенные в «Записках» слова Екатерины: «моей инфлуенции опасаются» – то картина станет прозрачнее. Видимо, генерал-прокурор Я.П. Шаховский – человек легендарной щепетильности, у которого были трения с Петром Федоровичем по финансовым вопросам – мог поддержать попытку ограничения власти самодержца. О его добрых отношениях с Екатериной говорят ее отзывы на страницах мемуаров: «Тело императрицы еще обмывали, когда мне пришли сказать, что генерал-прокурор князь Шаховской отставлен по его прошению, а обер-прокурор сенатский Александр Иванович Глебов пожалован генерал-прокурором. То есть слывущий честнейшим тогда человеком отставлен, а бездельником слывущий и от уголовного следствия спасенный Петром Шуваловым сделан на его место генерал-прокурором… И сделала я следующее заключение: ежели в первом часу царствования отставили честного человека, а не постыдились на его место возвести бездельника, чего ждать?»140. Глебов был креатурой Шуваловых, а с недавних – пор Петра Федоровича. Вместо сторонника в лице генерал-прокурора Екатерина получила противника. Ей нанесли сильный удар. Чисто «дворовыми» методами Шуваловы действовали быстрее: вывели Петра к гвардейцам, провозгласили государем, устранили Сенат, «подкинув» на одну из высочайших должностей в государстве своего ставленника. Однако им самим это отнюдь не пошло на пользу. Новый царь в первые же часы обидел бывшего фаворита, а через три дня после кончины Елизаветы забрал себе апартаменты начальника Тайной канцелярии Александра Шувалова. «Пришед в свои покои, – писала Екатерина. – услышала, что император приказал приготовить для себя покои от меня через сени, где жил Александр Иванович Шувалов, и что в его покое, возле моих, будет жить Елисавета Романовна Воронцова»141. Это было не просто оскорблением жены, рядом с которой в прежних комнатах великого князя поселяли фаворитку. Это было наступлением на интересы клана Шуваловых, происходившее на фоне широких пожалований Воронцовым. У Штелина, как всегда, все благопристойно. «Отличает родственников покойной императрицы при ее погребении, – писал профессор о Петре III. – Дарит ее двоюродной сестре, супруге канцлера графине Воронцовой, прекрасное имение на Волге (Кишора, прежнее поместье вдовствующей царицы, близ Твери, 4300 душ)»142. Кроме того, были заплачены долги канцлера и его супруги. Рядом с этим перечислением фраза: «Обходится милостиво с прежним любимцем покойной императрицы», – звучит невыразительно. Милость пришлось покупать дорогой ценой: после кончины Елизаветы бывший фаворит передал Петру 106 тыс. рублей, которые прежняя государыня отдала ему якобы на хранение143. Один Петр Иванович Шувалов оставался в чести. Возможно, император считал, что только ему и обязан, а его кузены – слабые союзники. До прямого столкновения с грозным елизаветинским дельцом не дошло: старший Шувалов вскоре умер, оплаканный монархом. Но при его крутом нраве он вряд ли безропотно потерпел бы падение влияния семьи. Останься старший Шувалов жив – и картина шести месяцев нового царствования приобрела бы дополнительные жирные мазки… «СИИ СТРАДАЛЬЦЫ» Назначенный вместо Шаховского Глебов действительно не отличался чистотой рук, и связанные с его именем финансовые скандалы были хорошо известны. В 1760 г., служа генерал-кригскомиссаром, то есть отвечая за снабжение армии, он предложил производить перевод денег для русских войск за границу через английских купцов. Такая операция была чрезвычайно выгодна британской торговой диаспоре в Петербурге и тем чиновникам, которые ее обеспечили, так как часть суммы оседала на руках посредников. Дело остановил Шаховской как «вредное для казны»144. Между тем наследник имел в происходящем свой интерес, поскольку близко сошелся с английскими купцами и брал у них взаймы. Кроме того, Глебов занимался винным откупом в Иркутской провинции, где из-за отдаленности позволил себе громадные злоупотребления: иркутские купцы были разорены поборами. Обвиненных в незаконном винокурении брали под стражу и допрашивали с пристрастием, пока несчастные не откупались. Так, некий Бегович, заплатив 30 тыс. рублей, умер под пыткой. Жители Иркутска подали жалобу, Елизавета Петровна назначила следственную комиссию, но Глебова прикрыл П.И. Шувалов145. Именно Глебов, вероятно, не без санкции покровителя, заранее составил Манифест о кончине Елизаветы и вступлении на престол Петра III. Человек одаренный, сметливый, но безнравственный, он стал создателем многих важных бумаг нового царствования. Однако назначение генерал-прокурором – блюстителем законности – чиновника с подмоченной репутацией уже настраивало подданных на грядущее неправосудие. По русской пословице, поставили волка овец стеречь. Такой поступок вкупе с характером нового императора не сулил добра. И тут Петр III удивил подданных, начав царствование с амнистии. Освобождение бывших опальных происходило и при правительнице Анне Леопольдовне, когда после кончины суровой Анны Иоанновны из ссылки вернулись многие семьи, и при вступлении на престол добросердечной Елизаветы. Однако петровская амнистия поражала именно по контрасту с характером нового государя – от него ждали жестокостей, а он оказывал милость. И это выбивало почву из-под ног его критиков. Даже недоброжелательные к Петру Федоровичу дипломаты хвалили великодушие молодого государя. «Надо отдать ему справедливость в том, что его поведение по отношению к своим подданным заслуживает похвал, – писал 11 января 1762 г. Бретейль. – Никто из придворных, близких к императрице, не пострадал и не был сослан в Сибирь. Мне не известны даже случаи ареста кого бы то ни было»146. Еще более восторгался Кейт, которому Петр III оказывал явное предпочтение перед другими послами. «Его императорское величество являет до сего дня во всех отношениях и делах своего правления толико мудрости и достоинства, кои не оставляют желать ничего лучшего, – писал британец 12 января. – Милостей, им дарованных, удостоились по большей части вполне заслуживающие их особы. Никто никоим образом не обижен, а то малое число, кои потеряли должности, уволены с наименьшим для них утеснением». Конечно, донесения, отправлявшиеся официальным путем, дипломаты писали с учетом перлюстрации, но Кейт и в дальнейшем крайне доброжелательно отзывался о Петре. Он позволил себе малую толику критики в его адрес только после переворота в большом письме, посвященном событиям 28 июня. Пока же все, что делала новый государь, было хорошо. Амнистия относилась к числу, бесспорно, добрых начинаний. Уже вечером после кончины Елизаветы ее наследник приказал освободить Лестока [8], вскоре ко двору возвратились Миних [9] и герцог Бирон [10]. «Граф Лесток в свои семьдесят четыре года, из коих четырнадцать лет провел он в тюрьме и ссылке, обладает живостью молодого человека, – сообщал 12 февраля Кейт. – …Герцог Курляндский и супруга его возвращены из ссылки. Он явился ко двору в голубой ленте ордена Св. Андрея, пожалованной ему императором, который удостоил особого своего внимания все его семейство. Вчера после полудня я был у… фельдмаршала Миниха, который только что приехал в отменном здравии и ничуть не повредившихся умственных способностях, хотя и провел он более двадцати лет в ссылке, а вернее тюрьме… Оба сына герцога Курляндского сделаны генерал-майорами, а граф Миних назначен первым фельдмаршалом»147. Надо признать, что на первых порах инициатива постоянно оставалась в руках у нового монарха, вернее, у тех, кто подсказывал ему удачные шаги. Однако не следует думать, будто политических амнистий было так уж много. Ведь елизаветинское царствование отнюдь не изобиловало опальными. Источники тасуют три имени – Лесток, Миних, Бирон. К ним следует прибавить семейство Лопухиных, также возвращенное из ссылки, но не приглашенное в Петербург и потому не попавшее на глаза иностранным наблюдателям. Остальные «птенцы» были выпущены из тюрем. Прощение части уголовных «сидельцев» считалось делом богоугодным и ознаменовывало начало каждого царствования. Еще С.М. Соловьев указывал на сложность оценить число амнистированных, поскольку перед самой кончиной Елизавета даровала свободу 17 тыс. преступников. Они, без сомнения, смешались с новой волной отпущенных на волю и часто принимались иностранными авторами за представителей собственно петровской амнистии. Около 15 тыс. ссыльных находилось в Сибири за корчемство, но и их освободила еще Елизавета. К моменту восшествия Екатерины II на престол в тюрьмах оставалось около 8 тыс. колодников148. Если учесть, что в 1740‑х гг. прусские дипломаты сообщали Фридриху II о 40 тыс. преступников, которых императрица употребляла в работы, не желая прибегать к смертной казни, то сам собой напрашивается вывод, что число прощенных Петром III уголовников не могло быть особенно велико. Внимание следует сосредоточить именно на политических амнистиях. Характерно, что среди возвращенных из ссылки не было канцлера Бестужева. Своих врагов Петр помнил хорошо. «Он подозревает его в тайном соумышлении с его супругой против него, – писал Штелин об ученике, – и ссылается в этом на покойную императрицу, которая предостерегала от него». Амнистия не коснулась также никого из окружения Бестужева. Ни Ададуров, ни Елагин [11] из ссылки не приехали. Подданные же заметили, что из всех опальных прощения не удостоился единственный русский. Будь Петр дальновиднее, он не допустил бы подобного промаха. Но государь даже не задумался об этой тонкости. Его иностранное окружение тоже. Штелин с умилением писал: «Император примиряет герцога Курляндского с фельдмаршалом Минихом: при первом их свидании при дворе они целуются, пожимают друг другу руки и должны обещать императору, что забудут… что было прежде между ними»149. Картина старых врагов, готовых обняться на глазах государя, не оставила равнодушным и Кейта: «Сколь трогательно было видеть двух знаменитых мужей, переживших тяжкие и долгие несчастья и явившихся вновь в преклонных уже летах к тому самому двору, где когда-то играли они столь выдающиеся роли, да еще встретившихся друг с другом через долгие годы с таковым любезным обхождением и без какой-либо обоюдной враждебности, которая послужила когда-то причиною всех их несчастий»150. Однако утрата власти, двадцать лет ссылки и унижений – возможно ли такое забыть? Рюльер нарисовал психологически точную картину «примирения» между давними врагами: «С того момента как Миних связал Бирона, оспаривая у него верховную власть, в первый раз увиделись они в веселой и шумной толпе, окружавшей Петра III, и государь, созвав их, убеждал выпить вместе». В тот момент, когда старики подняли бокалы, императора отозвали, он осушил свой стакан и отошел. «Долговременные враги остались один против другого со стаканами в руках, не говоря ни слова, устремив глаза в ту сторону, куда скрылся император, и думая, что он о них забыл, пристально смотрели друг на друга, измеряли себя глазами и, отдав обратно полные стаканы, обратились друг к другу спиною»151. Великодушно было простить опальных. Но возвращать их в Петербург – вовсе необязательно. Ведь они привезли с собой старую вражду и были способны наводнить двор дополнительными интригами. Каждый из «столпов» минувших царствований льстил себя надеждой сыграть роль при новом государе, зацепиться, оказаться нужным. Бирону повезло меньше, чем Миниху. Судьба его герцогства была решена: Петр хотел отнять Курляндию у принца Саксонского дома и передать своему дяде Георгу. При первой встрече он сказал Бирону: «Утешьтесь и будьте уверены, что вы будете мною довольны. Если вы и не останетесь герцогом Курляндским, то все-таки будете хорошо пристроены». Штелин без задней мысли передал простоту разговора императора с Бироном. Она напоминает ситуацию с Иваном Шуваловым. То была простота хуже воровства. После переворота Екатерина вернула герцога на курляндский престол, и он еще несколько лет оставался послушным орудием России в Митаве. Судьба Миниха сложилась иначе – 79‑летний фельдмаршал поставил своей целью сблизиться с Петром Федоровичем и остаться в его свите. Ему это удалось. «Видит батальон гвардии, идущий мимо его окон на часы, – записал Штелин, – и марширующий по-новому образцу, и, полный удивления, говорит: “Ей-богу, это для меня новость! Я никогда этого не мог достигнуть! ” При первом посещении делает императору комплимент этим признанием. Император берет его с собой в парад, где он дивится еще более»152. Нехитрый путь к августейшему сердцу. Победитель турок уверяет, что ему за всю жизнь не удалось добиться того, чего за месяц достиг молодой фрунтоман. А старый профессор записывает слова льстеца как искреннюю похвалу. Кто кого дурачит? Во время переворота Миних оставался при Петре III, и, хотя потом принес присягу Екатерине, она уже не прибегала к услугам престарелого фельдмаршала. Для него колесо Фортуны перестало вращаться. Кроме желания снова пробиться наверх, каждый из опальных хотел получить назад конфискованные богатства, что не всегда удавалось. Петр «возвратил из Сибири толпу тех несчастных, которыми в продолжение стольких лет старались населить ее пустыни, – писал Рюльер, – и его двор представлял редкое зрелище… Потеряв все во время несчастья, сии страдальцы требовали возвращения своих имуществ; им показывали огромные магазины (склады. – _О. Е._), где, по обыкновению сей земли, хранились отобранные у них вещи – печальные остатки разрушенного благосостояния… В пыли искали они драгоценных своих приборов, бриллиантовых знаков отличия, даров, какими сами цари платили некогда им за верность, и часто после бесполезных исканий они узнавали их у любимцев последнего царствования»153. Имелись в виду не только приближенные Елизаветы, но и разом появившиеся многочисленные фавориты самого Петра III. Взаимные претензии семейств друг к другу, притязания на драгоценности, столовые приборы, мебель, кареты, когда-то принадлежавшие одним и оказавшиеся в руках у новых счастливцев, порождали распри и дух постоянного беспокойства. А ведь были еще и земли… С этими дрязгами стороны обращались к императору. Он же не знал, как решать подобные дела. Дополнительная нервозность придворных, упреки и имущественные препирательства стали побочным эффектом такой, казалось бы, беспроигрышной меры, как амнистия. Петр об этом не подумал. А следовало бы. «РАЗВЕ ВЫ БЫЛИ КРЕПОСТНЫЕ?» Через три недели по кончине Елизаветы Петровны молодая императрица, как обычно, направлялась к телу слушать панихиду. В передней ей встретился князь Михаил Дашков, плакавший от радости. На расспросы он отвечал: «Государь достоин, дабы ему воздвигли штатую золотую; он всему дворянству дал вольность». Екатерина удивилась: «Разве вы были крепостные и вас продавали доныне?» В чем же эта вольность, недоумевала она. «И вышло, что в том, чтобы служить или не служить по воле всякого. Сие и прежде было, ибо шли в отставку». Наша героиня лукавила. Она прекрасно поняла, что произошло. То был громовой удар. Одним указом Петр купил дворянские сердца. Муж ее подруги, еще недавно предлагавший возвести великую княгиню на престол, теперь рыдал от умиления и благословлял императора. Если самые верные колебались, что же остальные? Сторонникам Екатерины подрезали крылья. «У всех дворян велика была радость о данном дозволении служить или не служить и на тот час совершенно позабыли, что предки их службою приобрели почести и имение, которым пользуются»154, – с упреком заключала императрица. Манифест о вольности дворянства 18 февраля 1762 г. – ключевой акт царствования Петра III. Он открывал новую эпоху в жизни благородного сословия, пускал по иному руслу российское законодательство, которое отныне и на протяжении ста лет решало задачу «раскрепощения» различных социальных групп. И, наконец, ломал старую систему взаимных обязательств, в которой пребывали все слои русского общества по отношению друг к другу. Эта «стройная неволя» распределяла тяжесть служения на всех. Долгие годы она во многом обеспечивала само существование страны в трудных хозяйственных условиях и в окружении хищных соседей. При том напряжении сил, которое характерно для Московского царства, дворянин обязан был служить столько, тогда и там, сколько, когда и где прикажет государь. Это был ратный труд, исключительно тяжелый и опасный, если принять во внимание постоянные войны. В награду дворянин получал земельный оклад – поместья с работавшими в них людьми. Крестьяне, в свою очередь, служили барину, коль скоро тот отдавал жизнь царю. При этом важно помнить, что государь осознавался как верховный и единственный подлинный хозяин земли, все остальные на тех или иных условиях удерживали ее за собой. Поместья оставались у дворянского рода до тех пор, пока на царской службе на смену деду приходил отец, а отцу – сын. Такая система при всех издержках – злоупотреблениях бар и крестьянских бунтах – воспринималась жителями страны как справедливая. Конец ознакомительного фрагмента. Текст предоставлен ООО «ЛитРес». Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес. Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом. Читайте больше книг на сайте онлайн-библиотеки mir-knigi.org