Автор : Загорный Анатолий Гаврилович Название книги: Каменная грудь Читать на сайте: https://mir-knigi.org/author/zagornyi-anatolii-gavrilovich/kamennaya-grud Анатолий Загорный Каменная грудь «…наследием предков своих мужественные, непобедимые». Святослав НЕДОЛЯ Судорожно сжав кулак, Доброгаст крепко вдавил в ладонь широкий конец кожаной плети и хлестнул лошадь. Потом еще и еще. Робкие, пугливые хлопки даже не отдались эхом, их поглотила тишина надвигающейся ночи. В небе тускло блеснули звезды, взошла луна, а над курганом продолжало рдеть облачко, словно огненное перо, оброненное пролетевшей за край неба жар-птицей. Потянуло густым, влажным ветром; одиноко, жалобно курлыкнули журавли. Ветлы над оврагом, где еще лежали грязные островки снега и мокрели волчьи следы, стали медленно ронять студеные капли первой росы. Лошадь стояла не двигаясь, от ее закурчавившейся, как у грязного барашка, шерсти валил теплый пар. Она стояла и прислушивалась к тяжелым ударам своего натруженного непосильной работой сердца. Из глубины степей доносился призывный крик вожака, ведущего дикий табун. Хорошо им на воле! Они вдыхают пьяные запахи оттаявшей земли и бегут туда, в ложбину, где ворожит на камнях мутная речушка. Они бегут, трутся боками… Взметнулась плеть и легла на бок широкой жгучей полосой. – Н-н-но! Н-н-но! Чтоб тебя вспучило, волчья сыть! Тащи соху, кащея бессмертная! – ругался и понукал лошадь Доброгаст, а сам едва-едва держался на ногах – столько уже ночей не спал: днями ведь приходилось работать на боярской пашне. Звезды дремотно жмурились, так и тянуло упасть подле сохи и забыться крепким сном. Пусть лошадь одна идет бороздой, мерит шагами тяжкую мужицкую долю. Что ему до этой клячи! Ведь она принадлежит боярину Блуду. Дорого заплатил за нее Доброгаст, отдал свою вольную волю, стал боярским закупом: наполовину свободным, наполовину холопом. В прошлом году случился неурожай, рожь сгорела на корню, так что нечем было завить Велесу бороду. [1] Похлебку варили из лебеды и глухой крапивы, а хлеба совсем не видали – кору толкли в каменных ступах. Тогда-то прирезал Доброгаст свою лошаденку. И себя с дедом прокормил и суженую свою, Любаву, поддержал. Зато нынче, чтобы получить два неполных сита семян и клячу на несколько страдных деньков, пришлось идти к боярину в закупы. От закупа же до холопа – один шаг. А ну как в этом году не уродит земля? Пропадать тогда Доброгас ту – из должников он станет холопом и до скончания дней будет выгребать навоз из боярской конюшни! Доброгаст остановился, невольно мороз пробежал по спине. В душу закрадывался страх перед этой сырой громадой ночи, полной всяких темных сил, злых духов, таящей в себе неведомые бедствия. Да, если случится неурожай, туго придется Гнилым водам. Запустеет село, птицы совьют гнезда в обвалившихся избах, ветер будет рвать солому на кровлях, а люди уйдут в другие края, понесут скудный скарб, погонят исхудалую животину. Кто не сможет, у кого не хватит сил, останется лежать подле битых черепков, слушая, как шуршат в полове проворные мыши. Но лучше уж остаться покинутым всеми, чем попасть в неволю. Этого Доброгаст страшился больше всего. Луна уже поднялась высоко, но мрак не рассеялся, а только отодвинулся в дикую степь, где бродили хищные орды печенегов. Черной безрадостной дорогой уходила туда наполовину поднятая пашня – мокрая, взопревшая земля. Вдали мигнул красноватый огонек – блистаница в лошадином черепе на воротах боярской усадьбы. Вышли на курган волки, стали поскуливать. Доброгаст, сам того не замечая, гладил и ласкал лошадь, и она тыкалась ему в плечо теплой влажною мордой. Светлым образом мелькнуло видение – девушка с медной гривной на шее, Любава! Любава была его нареченной. Они росли вместе, трудились, переносили лишения и тяготы жизни. Потом, в голод, уже на смертном одре, отец Любавы обручил их. Любава стала Доброгасту верной подругой, почти сестрой. Это внесло в его жизнь спокойную уверенность в том, что все на свете идет своим чередом. Да оно так и шло… Давно-давно, совсем мальчишкой, пришел Доброгаст с дедом Шубой на Гнилые воды. Отца и мать унесла в могилу страшная болезнь; тогда в селе под Смоленском был настоящий покос на людей. Черное, что мореный дуб, – таким осталось в памяти лицо матушки, умершей от этой болезни. Дед Шуба бросил свою кузницу, собрал мешок, взял внука за руку и пошел с ним куда глаза глядят. Много всего встречалось на пути. Реки с обрывистыми берегами; темные, как ночь, леса с токующей птицей; жидкие ельники, сквозь которые глядели блеклые, водянистые закаты; волоки, где по ночам было так весело в свете костров среди разного торгового и бродячего люда. Все это уже отошло далеко, виднелось в воспоминаниях так, как виднеются на дне озера причудливые кусты водорослей. После долгих скитаний, жары, стужи, голода путники пришли в село к речке, ткущей по дну солнечные нити, густо заросшей папоротником и рогозом. Их обступили. Люди трогали мешок Шубы – что в нем? Шуба, не торопясь, вытащил наковальню с кувалдой. Отыскал пень, вбил в него наковальню. – Отныне, люди, здесь будет кузница! Будем сами варить руду болотную, добывать железо, ковать из него топоры, косы, заступы и все, что потребно, – объявил Шуба… Лошадь вдруг пошла, прервала невеселые мысли. Доброгаст одобрительно цокнул языком, поплевал на руки, взялся за рогатку. Заскрипел сошник, и вдвое медленней поползло время… Недоставало силы налегать на рукояти. – Гребнем! Гребнем! – время от времени покрикивал Доброгаст, озабоченный неверным шагом лошади. Сошник входил в землю неглубоко, борозда ложилась криво. Будто тысяча пудов навалилась на плечи, занемела спина, ноги сами переставлялись – не человек шел за сохой, а ее одеревеневшая часть. Не разгибать спины – так даже легче. Кажется – по небу идешь: мягко под ногами и много звездочек-зерен рассыпано вокруг. Выдержать еще день, другой, а там все кончится. На пашню падут первые весенние грозы. Небо будет полыхать молниями, обрушивать щедрые дождевые потоки, и обновленная, счастливая материнством земля даст густые, дружные всходы. Промелькнет лето, ведь оно всегда короче птичьего носа, с пышными снопами придет желанная осень. Доброгаст вернет боярину Блуду коня, часть урожая, выкупит свою волю. Будто бы луна кивнула одобрительно или это голова упала на грудь? Нет. Из кургана, что над Гнилыми водами, протянулась огромная рука – в ладони город уместится. Уж не Святогор ли похоронен в том кургане? Опуститься бы его руке на боярские хоромы… Доброгаст вздрогнул оттого, что соха вырвалась из рук, понял, что уснул на ходу. – Н-н-но-о! – протянул громко, стараясь стряхнуть сон. Лошадь не двигалась. Бока ее тяжело вздымались, бессильно свисала голова на длинной шее. На брюхе то вздувалась, то исчезала толстая вена. Доброгаст забеспокоился, подошел, потрепал клячу по холке, пожурил: – Ну же… обленилась, соловая. Тяни двузубую-то. Дико блеснули в темноте глаза животного, оскалились зубы, с мокрой губы потянулась до земли светлая нитка. Хотел сказать ласковое слово Доброгаст, но не мог, не было его на языке. Поднималось, росло в груди тревожное чувство. Только теперь ощутил он, каким холодом дышит степь. Холод проникает за ворот, сжимает горло шершавыми ладонями, леденит затылок. Страшная усталость сковывает тело, ноги затекают, руки не слушаются. Хомут упал на землю. Лошадь, почувствовав, что свободна, ткнулась мордой в колени хозяина, сделала один шаг, остановилась на неверных ногах – уж не раздастся ли призывный крик оттуда, с воли – и стала грузно валиться на бок. Страх охватил Доброгаста, он стал тянуть за уздечку, трясти. Ничто не помогало. Тогда взял плеть, бледный, решительный, но рука не поднялась; снова стал тащить за узду, кричать громко: – Ну же! Ну!.. Восстань! Но-о-о! Степь задышала тяжкими вздохами. Доброгаст совсем измучился: «Может, кинуться бегом на Гнилые воды? Недаром люди считают Шубу колдуном – у него всякие травы… может, какое пойло сготовит? Но нет, не добежишь, пожалуй, растянешься где и околеешь – сердце оборвется». вернуться 1 Обычай, состоявший в том, чтобы, завив несколько колосьев, оставить их на жатве. Дар богу плодородия – Велесу. Бессильно опустил руки. Огромная степь и звездное небо сливались в одну бездонную яму. Нащупал рукою землю, сел. «Может, еще встанет? Полежит и встанет». Он готов всю ночь сидеть подле, сидеть и ждать… Беспомощно потер глаза большими кулаками, сжался в комочек так, что уши коснулись коленей, придвинулся к теплу и заснул… Ему снилось, что он с другими мальчишками лазает по болоту, где весело светят солнечные блики и много забавных паучков прыгает по воде. Мальчишки тыкают в ил длинными заостренными на концах жердями. То один, то другой из них кричит, достав со дна рыжую грязь: «Кровь земли!» Старшие на берегу дивятся, чудно им. «Вот ведь и в земле кровушка ходит», – говорят. А Шуба только улыбается в бороденку. Хитрый он, отыскал ведь руду в болоте. … Вот дед стоит у наковальни, дружится с огнем, ничуть его не боится. Сыплются искры, молот грохочет каким-то новым, сладостным звуком, будит в душах что-то смутное, дремлющее. И не возгорятся волосы, не затлеет рубаха… А вот он уже совсем старик. Идет в степи постукивает перед собой легкой ольховой тростинкой, и вдруг остановится – любуется цветом болиголова, похожим на овсяную кашу с винной вишенкой посередине. Нагибается к земле, нюхает травку, затем осторожно выкапывает ее, чтобы положить в камышовую сумку. Пойдет на пользу! К нему приходят и кто нутро застудил и кто пуп сорвал на тяжелой боярской работе. Никому не отказывает. Роется в бесчисленных берестяных коробочках, где и стебли горицвета, и синие, похожие на змеиную пасть, цветы шалфея, и усохшая полынь, будто кусочки окислой меди. Чудной, добрый дед… А Любава не являлась… Проснулся Доброгаст оттого, что кто-то уставился на него и смотрел в упор, смотрел и молчал. Открыл глаза – тьма-тьмущая, только две зеленые звездочки светят. Справа сверкнули две такие же звездочки, словно бы чье-то дыхание послышалось. Несколько минут сидел скованный сном, слушая, как сердце широко ходит в груди, потом нащупал рукою плеть и полосонул ею тьму. Бешено взвизгнул волк, затявкал. Доброгаст хлестнул еще – направо, налево. Мелькнули пружинистые тени, послышался злобный вой и жалобное поскуливание. Звери отступили. Мрачный, возвратился к лошади. Он уже знал, у него холодило бок, но все же где-то в сознании теплилась слабая надежда. Тронул – холодный, безжизненный труп. «Свершилось! Я холоп!» – Лязгнул зубами, повторил про себя: «холоп», – жуткое, гнусное слово, и огляделся по сторонам. Но кругом ничего не изменилось. Так же ныряла луна в холодном, светлом тумане, выхватывая из мрака вспаханную полосу, все так же дул из степи ветерок. Что же может измениться оттого, что пала паршивая желтозубая кляча? Ничто не может измениться: та же воля кругом – и на земле и на небе, куда не взглянешь! Он не хочет этого… Столько уже прожито, хожено с дедом по Руси, вспахано земли, поработано в кузнице, одних гвоздей сделано тысячи, пожалуй, до Киева уложить можно. Что бы там ни говорил боярин Блуд, ничто не связывает Доброгаста с лошадью. Вот она, дохлая, – три раза сплюнуть через плечо, чтобы короста не прицепилась, а он жив и будет жить свободным человеком. Это единственное богатство, завещанное ему отцом. Нет, не быть ему холопом! Начинало светать, и Доброгаст, сонный, вымученный, пошел прочь, слыша, как волки набросились на труп и, визжа и захлебываясь, стали терзать внутренности. Прибавил шагу, чтобы поскорее уйти, не слышать их противного визга; к тому же надо было прийти на Гнилые воды раньше, чем люди увидят останки лошади и разнесут весть, что отныне, по русскому закону, Доброгаст стал холопом. Он все ускорял шаги, но рассвет вешней порой поднимается быстро, весело, звонким воробьиным чириканьем на дорогах вызывает день к жизни. Сырая, черная земля пристает к лаптям, и они становятся тяжелыми, будто колодки. Походка его стала другой, не такой уверенной, как прежде, он низко опустил голову, словно на лице рубцом горело позорное клеймо раба. Стаями летели в небе птицы. Они несли из-за моря ключи, чтобы отомкнуть лето и накрепко запереть зиму. Недолго уже оставалось ей прятаться в яругах и пыхать оттуда холодом. Послышались озорные девичьи голоса, поющие веселую песню-веснянку. Они приближались. Доброгаст сошел с дороги и стал спускаться к Гнилым водам. Солнце выкатилось огромное, дымящееся паром, и все вдруг засветилось, засияло в капельках росы; потянуло крепким запахом перепрелой травы. Ветер дул снизу. Он летел по степному раздолью, отогревая продрогшие за ночь кустарники и деревья. Наступило их время, они начали тянуть из мягкой податливой почвы живительные соки. В тысячах озерец талой воды заплескало солнце, многоликое, вездесущее. Вот и Гнилые воды. Толпа девушек взбежала на косогор. _Ой вы, жаворонки,_ _Жавороночки,_ _Несите здоровье —_ _Первое – коровье,_ _Второе – овечье,_ _Третье – человечье!_ Девушки громко смеялись. Одна из них, с медною гривной на шее, сложила ладони у рта и кричала: – Праздник весны! Праздник весны! Проснись, Доброгаст! Медведь проснулся! Болью в душе отозвались ее слова. Он скрыл от нее, что пошел в закупы, и она не знала о его ночных бдениях. Стоял за мокрым стволом осокоря, боялся шелохнуться. Размахивая привязанными к веткам лоскутными птичками, девушки все пели, и в их песне слышалось что-то жалобное, тревожное. Песня тихо замирала в реденькой рощице. Отовсюду неслись призывные голоса. Сыпал дробным клекотом орел, звал самку, какое-то насекомое верещало, верещало, славило жизнь. Даже старый со спиленным рогом вол тупо мычал в широко растворившихся воротах боярской усадьбы. Босая, с подоткнутым подолом юбки, Любава дрожала на ветру, как тонкое, еще не распрямившееся деревцо. Жалко ей было своей молодости, знала – скоро начнется иная жизнь, трудовая, тяжкая жизнь-недоля. Вот ведь придет нареченный и сгубит ее молодость… так сокол по весне кровянит белую лебедушку. – Проснись, Доброгаст! Праздник весны! Худая трава ноги оплетет, лежебока! – крикнула Любава, и девушки побежали, скрылись за курганом. Доброгаст медленно побрел к кузнице. Дед Шуба сидел на пеньке у болота, составив ноги в лаптях, моргая белыми ресницами. Следил за тем, как текли Гнилые воды. Хоть и медленно, но все же текли, пузырились. Откуда-то сверху срывалась тяжелая капля, шлепалась звонко, и по воде шли загадочные круги: один… два… три. Шуба улыбался. Это был маленький, щуплый старик, ничуть не похожий на кузнеца. Все в его облике было просто и законченно, будто кто вырезал его из светлого, пахучего полена липки. Голова с лысиной, покрытая мягким, как у птенца, пухом, желтоватая бороденка да старческие пальцы с отбитыми ногтями. Шуба поднялся навстречу внуку, но Доброгаст даже не взглянул на него, прошел в кузницу. Там было убого и мрачно. Две широкие замызганные лавки у стен, с которых осыпалась глина, обнажая плетеный остов, чурбан, заменявший стол, и несколько полок, заваленных пахучими травами. Горнило в углу обвесилось седыми космами паутины, меха валялись запыленные, ненужные. Кузница, казалось, доживала свои последние дни. Отовсюду сквозило, усохший стебель какого-то ползучего растения подрагивал у волокового окна. Без устали скрипел в старых, почерневших жердях под крышей жук-пилильщик. Тяжело опустился на лавку Доброгаст, окинул мутным взором стены, словно впервые их видел. Нищета… нищета хуже смерти. Вошел Шуба. Он ни о чем не спросил внука, но, когда ставил перед ним тарелку с похлебкой, руки его заметно дрожали. Доброгаст достал с полки выщербленную ложку, стал есть, не чувствуя вкуса. Дед принялся что-то скоблить ножом. Тягостно молчали. – Надорвался конь… – не вытерпел наконец Доброгаст. – Знаю… все знаю, – отозвался старик. Лысина его увлажнилась. Доброгаст недоверчиво покосился: – Откуда знаешь? – Да уж знаю… потому – мне все ведомо… воронье летит туда. – А-а, – протянул внук, – ну, коли знаешь, так, стало быть, и говорить не о чем. – А вот есть же! Есть, внуче! – горячо возразил Шуба. – Что у тебя на уме-то? Какое намеренье? – Не знаю, – угрюмо ответил тот и уронил ложку на пол. – Как не знаешь? Про стольный град слыхал? Про Киев? Большущий город – человек в нем, что травинка в поле. Хоромины каменные, терема золотые – небеса радуются. Кипучий город! И в нем живет славный князь-батюшка, наш заступник Святослав Игоревич… Шуба видел, как вспыхнуло мужественное лицо внука, как засветились его голубые, если присмотреться, чуть раскосые глаза, и продолжал: – От здешних господ ничего доброго не жди, не помилуют. Три шкуры спустят и на кровлю сушить бросят. Все крепче нас, вольных людей, прижимают, а свобода, она наша испокон. Трави меня псами, коли мне глаза, плюй в лицо – свободен я! Свободен – и все тут! – А как поймают… – нерешительно произнес Доброгаст, но дед не дал ему продолжать. – По бездорожью пойдешь – не поймают. Да хранят тебя добрые боги! Не задирай носа, под ноги смотри. Вьюнок закрылся днем – к дождю, попадется частуха – не иначе река впереди. Собьешь ногу – зверобой рви, сок на рану выдави, красный сок, кровяной. Голодно будет – кореньев много сладких в степи… Придешь в Киянь-город – и прямо к батюшке князю: не хочу, мол, служить боярину кособрюхому, хочу служить твоей княжеской милости. Доколе нас будут грабить лихоимцы бояре, отбивать у нас землю, испокон веков, от князя Божа [2] нам принадлежащую… – Да как же Любава без меня? – не вытерпел вдруг Доброгаст, поднялся, запрокинул голову. – Как же она без меня? Все уже сговорено… я ей гривну на шею надел. Старик осекся и изумленно смотрел на внука. Он растерялся и не знал, что сказать. – Она тебе люба? – Не знаю… жаль мне сиротинку. Помолчали. Снова заговорил старик, на этот раз тихо, рассудительно: – Не видать тебе Любавы. Навеки потеряна она. Очень-то нужен ей навозный жук – холоп боярский. А коли и согласная будет, как же ты девку в холопство введешь, достанет ли совести? Нет, внуче, одна дорожка у тебя – в Киев! Шуба воткнул нож в лавку и показал свежевыструганную игрушку. – А это видел? «Человечки какие-то. Уж не смеется ли старый?» – подумалось Доброгасту. Дед дернул за концы дощечек – и человечки стали колотить палками лежащего. – Вторая уже… для Блуда. В Киев повезет. Муки мне отсыпал за игрушку. Доволен был, все приговаривал: «Ах, славно… тюк-тюк… не будешь дерзко смотреть!.. Смерда взгляд хуже брани…» Вот так и тебя, Доброгаст… тюк-тюк! На Гнилых водах раздавались веселые птичьи голоса, бисером сверкало под солнцем болото, бойко судачили красноносые грачи на деревьях, ломали сухие ветки. СМУТА Доброгаст выбежал из кузницы. Сотня улюлюкающих всадников только что промчалась мимо. Они подбрасывали копья и дымили факелами. Злые, неведомые люди! Саранча, летящая клубами, которую гонят степные неистовые вихри. Она сверлит воздух. Много говорилось о печенегах последние дни. Об их налетах на северянские земли оповестили случившиеся в селе прохожие люди. Степняки врываются в селения, как тати, как разбойники. Они грабят, убивают, уводят девушек в полон… Доброгаст обогнул болото, дорогу ему перегородил разлившийся ручей, грязный, глинистый, с холодной чешуею ряби посредине. Не раздумывая, прыгнул с одной сваи на другую, влез в грязь, выбрался на хворост и побежал дальше. Бежать было трудно, ноги не слушались. Воздух барабанил в ушах, врывался в легкие, крепкий, режущий. Мелькал по сторонам редкий терновник и вызмеивалась под ногами сухая, колючая ежевика. У самой дороги Доброгаст поскользнулся, стараясь сохранить равновесие, упал. Поспешно поднялся, обломав прошлогодние прелые репейники. Смутный гул донесся со стороны села и одинокий приглушенный крик, и не крик, а скорее эхо, умирающее в самый момент рождения. «Что, ежели?.. Нет, не может того быть. Я успею, успею, спасу Любаву!» – говорил сам себе, загребая воздух руками. Все стало незначительным перед тем, что могло случиться: и павшая этой ночью лошадь, и холопство, дохнувшее в душу таким холодом, и сам боярин Блуд. Доброгаст взбежал на верхушку кургана, остановился, будто ноги приросли к земле. Всю лощину заволокло дымом, сквозь него проглядывала только часть села с боярскими хоромами. Спокойно, медленно расползался дым, окутывал деревья, крыши, голубятни. Стоявшие на возвышенности хоромы, казалось, повисли в тучах, как сказочная ладья. Истошные вопли, выкрики, треск, удары и дождь искр, прорывающихся сквозь клубы черного дыма. Шагах в десяти от Доброгаста лежал поваленный плетень. Подскочил к нему, обдирая руки, стал выдергивать жердь. Поднял было весь плетень, яростно бросил, наступил ногой… Стараясь подавить охватившее волнение, снял с себя веревку, опоясывающую рубаху, и тщательно, как подобает мужику, прикрутил ею нож к концу палки. Попробовал, крепко ли держится, и пустился вниз. За околицей увидел первый труп. Он лежал неловко, подогнув руки, вниз лицом, в затылке торчала стрела. Визжа от страха, ухватив друг друга за волосы, пробежали две девочки; над рассыпанным зерном стоял на коленях старик и собирал его в подол рубахи. Старик не обращал никакого внимания на происходящее кругом. Просунув голову в изгородь, блеяла коза, и заливисто лаяли собаки. – Ратуйте, люди-и, убивают! – раздался голос совсем рядом. Дрогнуло сердце – остановиться или нет? – Уби-и-вают! – надрывно повторила женщина. Доброгаст бросился к ней. Какой-то человек лежал на дороге: широко распахнутые, изумленно глядящие глаза, черная яма рта… В дыму мелькал круп лошади. Доброгаст поднял камень, бросил его вслед. Из переулка вывалилась мятущаяся толпа, оглушила. В следующее мгновение его сбили с ног, кто-то больно наступил на руку, мелькнули чьи-то лапти с налипшей грязью. Пронеслась мимо лошадь, одна, другая. Доброгаст отполз в сторону, к изгороди. Ему показалось на миг, что это конец всему. «Скорее, скорее… спасти ее…» Но шею обвила чья-то теплая мягкая рука. Попробовал оторвать. Глянул – баба с ребенком, одежда сорвана, голые груди обвисли, волосы растрепаны. Она дышала прерывисто, как затравленный зверь, а ребенок кричал и царапал ей щеки. Вынырнул из дыма всадник печенег: лицо землистое, зубы оскалены, за спиной бьется жидкая масляная коса. Доброгаст в два прыжка очутился перед ним, поднял палку. Нож вошел в тело мягко, как в глину, но палку с силой вырвало из рук. Печенег, издав горлом лающий звук, вывалился из седла. Коротко хлестанули над ухом две стрелы. – Несут меня проклятые пече-не-ги! Разлучают меня с вами, лю-ди-и! – Будило! Будило! Где ты? На подмогу! – Вот тебе! – Садани коня по звезде, Будило! – Не робь! Слышалась возня, крики, чье-то всхлипывание. – В топоры их! – Да что же это, русские люди? Куда вы? Неужто испугались немытого отродья? – В топоры их! Казалось, безумие овладело людьми: ошалелые, они бросались из одной стороны в другую, сталкивались, падали. По ним скакали лошади улюлюкающих степняков. Люди прыгали через плетни, лезли в подворотни, прятались под избами. Всего пять или шесть холопов, выставив из-за частокола боярского двора луки, стреляли. Доброгаст еле вырвался из сутолоки. Перемахнув изгородь, побежал огородом. «Что же Любава? Что же Любава?» – билась в голове неотступная мысль. Пробежал наискось двор, влез на курятник, проломав ветхую кровлю, прыгнул на улицу. Полуземлянка, в которой жила нареченная, горела; тлел на крыше сырой мох, а сама девушка лежала в седле печенега. Их пять или шесть, они уже трогают лошадей, груженных кожаными мешками с награбленным добром. У одного дымится челка копья. вернуться 2 Бож – один из вождей антского военно-племенного объединения. «Скорей, скорей! Что же она не кричит, не бьется, не зовет его на помощь?» Тело ее безжизненно свисает с седла, распущенные волосы метут землю, цепляют траву. – Любава! – вырвался из груди крик, заглушился топотом копыт. Доброгаст, подняв над головой кулаки, бежал по улице: – Проклятье вам! Смерть вам! Бей вас град! Крути вас вихрь! Великий громовержец Перун, порази их своим огненным мечом! Лю-ю-ба-а-ва! Навек уходила она от него туда, в дикие степи, где ковыль; уходила, чтобы стать рабыней в неведомом печенежском улусе. Рабство хуже смерти! Это он знает крепко! Вот и конец! Вот всему конец! Подкатил к горлу клубок, задрожали ставшие вдруг слабыми ноги. Продолжая бесцельно идти, оглянулся по сторонам, словно ища поддержки, но никого кругом не было. Доброгаст споткнулся и упал. Упал и не поднимался. Лежал, чувствуя холод, исходящий от земли. Так прошло много времени, а он все лежал. – Гей, гей, отрок! Подымайсь, что ли… Жив, чай?! – встряхнул его грузный мужчина, голова скирдой. Доброгаст по голосу узнал в нем старосту. – Тебе сказано! Вставай красного кочета ловить, того и гляди на боярские хоромы скакнет. Будет нам горе! – Что? – вскинул глаза Доброгаст. – Какой кочет? – Да ты ополоумел, что ли? – вскипятился староста. – Хоромы вот-вот заполыхают. – Пусть заполыхают! – ответил Доброгаст. Староста изумленно попятился: – И вправду, полоумный!.. Долго сидел Доброгаст, слушая людской гул, напоминающий шум потревоженного улья, а в душе, как муть со дна кружки, подымалась слепая ненависть. И никого не было страшно: ни старосты, ни самого боярина Блуда. А что Блуд? Толстый, круглый человечишко… Ныло под ложечкой. Если бы не та баба, он бы поспел! «Да, поспел», – спокойно подтвердил голос изнутри. Этот голос заставил его подняться и зашагать по улице. Слабость охватила все тело, руки одеревенели, болтались, как палки, кружилась голова, и подсохшая на лице грязь противно стягивала кожу. Нет у него ничего: ни лошади, ни жилья, ни ее – нареченной невесты, даже ножа нет. Он холоп! Бездушная тварь! Захотелось спрятаться где-нибудь, хоть в той яме, где копают глину, забиться в угол и завыть тихо, как воют псы в зимние ночи, когда ветер сдувает с неба звездочки и они летят тысячами маленьких снежинок. Так бы и умереть в норе, чтобы никто не видел. Ныла душа, не было ей успокоения… Не придет ведь теперь радость, не разомнет он в пальцах налившийся колос. Не придут на Гнилые воды тихие летние вечера с тоскующими в болоте лягушками, с мотыльками, летящими на пришпиленную к стене лучину, когда дремотно мигают звезды и дед Шуба колдует над доской. – Доброгаст! На подмогу! Полезай сюда! – крикнул ему с горящей крыши Глеб – благообразный с окладистой русой бородой смерд. Горел овин. Кто-то сунул Доброгасту в руки железный лом, подсадил на крышу. Упорно и молча боролись с огнем. Носили воду в ведерках, растаскивали бревна – благо отсыревшее за зиму дерево больше дымило, чем горело. За работой Доброгаст позабыл обо всем. Толпа у конюшни все росла, пугливо озираясь, подходили бабы, смерды с дальних пашен, цепляясь один за другого, как репяхи, бежали мальчишки. – Занялось, – кричали они, – занялось! Пылали две или три избы – огня на солнце не было видно, дым расползался над селом темным облаком, отбрасывающим коричневую тень. Вскоре огонь удалось унять. Слезая с развороченной крыши овина, Доброгаст увидел – к боярскому крыльцу принесли убитых. Их было пятеро. Одна женщина средних лет с изодранной юбкой – синие васильки по подолу; другая – еще совсем девочка – с отсеченной сабельным ударом половиной лица, с мягкими кудельками на виске; двое рослых смердов и тот самый старик, который собирал на околице зерно. Доброгаст присмотрелся – да, так и держит в крепко зажатом кулаке горсть семян, словно боится, что смерть вырвет их у него. Убитых положили на траву, лицом к крыльцу. Тонко заголосили над ними бабы. – Глядите-тко! У мертвой Голубы руку с браслетом отсекли печенеги, – поднялась одна из них, в исступлении кусая, запихивая в рот волосы. – Мести! Мести! – колыхнулась толпа. – Эй вы, козлы бородатые! – закричал седой смерд, призывно поднимая руки. – Что же это? Надо разогнать степняков! Не дадим им жечь нас, убивать нас! Ополчимся все и рассеем их в поле, как волчью стаю! Крикливая баба с широченной спиной, по которой хоть кувалдой бей, подхватила зычным голосом: – Да если вы не отстоите села, то кем же вы будете тогда? Козлами и будете! – Куда нам без оружия! – зло выкрикнул кто-то и притих. – На кудыкину гору! – взвизгнула женщина. – Оглянись-ка кругом! Протри очи! – Она растерла на лице сажу. – Мало ли чего под рукой! За что уцепишься, то и оружие! Да какое еще оружие! С этими словами женщина подхватила тяжелое, обгоревшее бревно, подняла его над головой: – Вот оно, оружие! Ах ты, мозгляк! Так бы и задавила тебя! Толпа, ругаясь, шарахнулась от брошенного бревна. На крыльце показался боярин Блуд. Маленький, толстый, с румяным лицом и глазками, спрятавшимися за вздутыми веками, он удивительно напоминал только что вынутый из печи колобок. На нем был желтый кафтан с золотым оплечьем, льняная рубаха с наборным поясом, синие шаровары и сафьяновые сапоги. На лице – улыбка, растерянная, заискивающая. За спиной боярина встал сельский староста. Блуд сплел пальцы калачиком, похрустел ими, пересиливая страх, начал: – Мир вам, дети!.. Гульнули злые разбойнички… занесло ветром голодную стаю, но она уже далече. Ворон не сидит на ветке: будут голодными детки… Пировать стать – по полям летать. Ну, идите, идите каждый на свое место! – махнул рукой боярин. – Конюх – к конюшне, гриву чесать, ратай – землю пахать, а я пойду носом чихать… – коротко засмеялся Блуд, едва не поперхнулся набежавшей слюной. – Что ж вы стоите… идите, добрые люди… ступайте себе… – Не шуткуй, боярин, – крикнул седой смерд, – мертвые подымутся! – И указал на лежавшие под крыльцом трупы. Суровые, бородатые смерды подступили ближе к крыльцу, глядели исподлобья, хмуро. Только вздымавшиеся груди выдавали волнение. – Оружия нам, боярин! – сказал Глеб. – Какого тебе оружия? Ты у меня получишь оружие, – погрозил ему пальцем Блуд, бурея лицом. – Надо ратью подниматься, – поддержал Глеба седой смерд, – дружину собирать. – Коней нам давай, господине! Куда нам против печенегов пешки? – Дубины возьмем, заступы… – Да, да, – подхватила толпа, – кони твои добрые, задарма овес жрут! Давай их нам! Мечи, копья давай! Кричал и Доброгаст, чувствуя себя единым с этой озлобленной толпой. Отчаялась душа. Будто ледоход подошел к хрупкому мосту – крыльцу, на мотором стоял боярин, и достаточно было одного порыва ветра, чтобы пошли грохотать льдины, ломая и унося обломки. – Опасно, батюшка, дать им оружие! – дышал спиртным перегаром в лицо Блуду сельский староста. – Ступайте прочь, смутьяны! – прикрикнул он на людей. – Прочь, прочь! – замахал руками боярин. – Экую голку затеяли, вот я вас! Что удумали! Коней им угрских. – Степь воевать хотим, – стояла на своем толпа. – Умолкните! Все как один! Нет у меня оружия, не князь я… Или вы хотите, чтобы вас препроводили в Киев с гусаками на шеях?.. Нет у меня оружия! – надрывался боярин. – Вот вернусь в Киев, попрошу у княгини заставу с дружиной на Гнилые воды… Ступайте! – Нет, не пойдем!.. Не отстанем!.. Оружия!.. Будем землю оборонять!.. Оружия!.. – словно ударилась льдина о льдину и зазвенели осколки: – Боярин-погубитель! – Горлорез! – Задушил нас поборами, ободрал до костей батогами! – Каждую борть в лесу запятнал! Межу на общинной земле проложил! – Русь обширна, да не наша она ныне, а боярская! – Врешь! Земля наша испоконь! – Не отдадим наследного! Хотим жить по своей воле! Люди кричали. Какая-то женщина подняла над головами ребенка с погремушкой из гусиного горла. Ребенок, что было силы, тряс ею. – Воик! Старый кречет, Будило! Возьмите ум в руки, хватайтесь за голову и уходите, – усовещевал староста, но его никто не слушал. – Раньше не то было… раньше мы сами себе хозяева были… а ныне – боярин! В стольном Киеве живет, меды глушит… – Это Блуд на нас голод наслал, а на скот болезни! Чтоб мы продавали детей в чужие земли, а сами холопами становились. Лиходей! – Бежать нужно от них… – сказал Доброгаст стоявшему рядом мужчине, сухому, как лучина, с худым, угловатым лицом. – Некуда нам бежать, – возразил тот, – все наше, куда исстарь соха с косой ходили. Не в степь же к печенегам. – Оружия! Оружия! – Гоните их, бейте! – не выдержал боярин. Холопы бросились на толпу, подняв крученые плети, но в нерешительности остановились – их было слишком мало против этой гневной, глухо гудящей толпы. – В шею гоните псовое отродье! – бесился Блуд и стучал кулаком по резным перилам. – На колени, разбойники! Снять шапки! Доброгаст вдруг, сам того не ожидая, сорвал с головы шапку и швырнул ее в лицо боярину. Блуд отшатнулся, как от камня. В толпе послышался смех, но сейчас же оборвался. Все подались к крыльцу в единое порыве и уже поднялись над головами сжатые кулаки, но остановились, словно бы мертвые тела преградили им путь. Тогда стали снимать шапки и бросать их в боярина. Доброгаст видел: обнажались седые, русые, лысые головы и летели шапки – выцветшие на солнце, прожженные у костров, замасленные, затекшие под дождями. Они били по лицу боярина, как глухие пощечины. Казалось, безумие овладело всеми. Кто-то рыдал навзрыд, кто-то хрипло смеялся. Блуд отмахивался, но не уходил с крыльца. Осклабленные в кривых усмешках рты, взбитые бороды, прищуренные горячие глаза, сжатые кулаки – вот что было перед ним, и всему этому страшно было показать спину. Рядом с Доброгастом появился вдруг Шуба. Он схватил внука за руку, увлек в сторону. Снял с себя шапчонку, прикрыл ею русые волосы внука. – Беда, Доброгаст… беги! Хоронись! – Пусти, дед… общее дело! Вместе нам! – Да, да, вместе нам! – поддержал Глеб. – Не пущу… беги, тебе говорят! – стоял на своем Шуба. Староста открыл дверь в сени и хотел втолкнуть в нее боярина, но тот не устоял, упал, задрав короткие ноги. – Обороняйтесь, люди! – прозвенел голос седого смерда. Из глубины двора показались на конях вооруженные копьями холопы. Над толпой просвистели первые стрелы. Коромыслом изогнув конный строй, холопы старались прижать толпу к хоромам. Похватав обуглившееся в пожаре дреколье, смерды готовились защищаться. – Не уступайте, люди… – снова выкрикнул седой смерд, но не кончил – стрела впилась ему в горло. Ухватившись за нее обеими руками, так и не закрыв рта, смерд бросился бежать, шлепая стоптанными лаптями, будто движение могло продлить ему жизнь. Он бежал, не разбирая дороги, прямо на копья. – Тату! Тату! Куда ты? Возвернись! – заревел мальчишка лет десяти и побежал за ним, выставив вперед руки. – Бей смердящих! Бей! – властно пронесся возглас холопов. Вспугнутые весенние птицы шумящими стаями поднялись над Гнилыми водами. Носились из стороны в сторону, кружили, смотрели на землю. А по ней текли кровавые ручейки. 3ACEKA НА ДЕСНЕ Спустя несколько дней, когда улеглась смута, к кузнице прискакал староста с двумя холопами. – Где возмутитель? Куда спрятал внука? – натужно закричал староста и ткнул носком сапога в лицо старика. Холопы спрыгнули наземь, подняли Шубу, из носа его тонкой струйкой текла кровь, застывала в реденькой бороде. – Отвечай! – Он там, – кивнул головой Шуба в сторону степи – его увели печенеги… заарканили и увели. – Лжешь, старый пес! Куда упрятал разбойника? Он – разбойник, он – тать, знаешь ли ты это?.. Он поднял руку на господина, подлый холоп, раб!.. Куда девал его, отвечай! – Увели его совсем, – твердо отвечал Шуба. Пока староста ругался, брызгал слюной, холопы шарили по кустам у болота. Низко над вербами полетел вспугнутый аист, шелестя травою, опустился где-то рядом. – Нет нигде его! Все обыскали… вот только доска резная, – робко доложил один из холопов. – Бросьте ее к лешему! Или нет, на плечи ее старикашке! Пусть несет! – бесился староста. – Подохнет он, – заметил холоп. – Молчать! Пусть подохнет, старый колдун… И кузнец, и резчик по дереву, и траву-мураву собирает, на зуб пробует… Не может столько знать человек, он – колдун!.. Неси, старый! – Понесу, понесу, – заторопился тот, выбирая ногами место поустойчивее. – Ах, утек, гнусный возмутитель. Это он первый шапку бросил! Поймаю – не пощажу! Всех из шкур вытряхну! Раздавлю, как клюкву! Свинцом залью, косточки обглодаю! Уморю! Грязные псы! Староста повернул мечущегося коня и ускакал. – Ну же, старик, шевелись, – проворчал холоп, – слышишь? – Слышу! Спасибо вам, люди… – За что же? – нахмурился тот. – За то, что в труде помереть даете. Согнувшись в три погибели, шатаясь, походя издали на раненую птицу с распахнутыми крыльями, старый умелец потащился к селению. Доброгаст ничего об этом не знал. Он был уже далеко на пути к Киеву. По степи пышно поднялась молодая, хрустящая под ногами зелень, ярко расцветилась горячими цветочными садками – водила хоровод весна, бросала на землю пестрые платки. Поросшая желтыми мальвами дорога бесконечно вилась вокруг частых холмов. Навстречу катились зеленые травяные волны, всплескивалась синяя живокость и одинокий мак, наплывали поляны отцветающей сон-травы. Распластав огромные крылья, ленивый в движениях, парил орел, перепела ныряли в зеленя, пробиралась боязливая дрофа. Там, где земля дружилась с небом, сверкающими, обманчивыми озерами растекалось дрожащее марево. Легкими золотистыми облачками летела оттуда пахучая цветочная пыль. Зычный клекот пернатого хищника, время от времени раздававшийся в воздухе, да извечный шум травы не нарушали дремотной тишины. Если налетал ветер покрепче – взвивались голосистые жаворонки, цветущий качим пробовал сорваться с корня. Не было конца буйнотравью! Изредка попадался заросший чертополохом каменный болван, облепленный какими-то красно-черными козявками, вылезшими на солнце, или изношенный лапоть неведомого путника, нашедший приют под васильками. Все сонно, и дико, и пусто… Доброгаст был один в степи; казалось, чего вольнее? Чего желать еще? Простору-то сколько! Солнца и света. Кругом живут, ликуют маленькие народцы птиц, зверушек и насекомых! Но нет, тоскою сжималось сердце, не такой воли хотел он, не этой звенящей тишины желал. «Воля – среди людей», – думал. Уже солнце склонилось к западу, уже чаще стали попадаться отдельные деревья в кустах белой таволги, когда что-то качнулось в глазах, отделилось от перелеска… Что бы это могло быть? Доброгаст напряг зрение – нет ничего… померещилось. Опустил голову. Ноги, будто чужие, шлепают пылящими лаптями, оставляют едва заметный след. Какой-то свист… суслик, наверное, или сурок. Поднял голову, огляделся и бросился в кусты, припал к земле. В полуверсте от него маячил конный отряд. С бьющимся сердцем прислушивался Доброгаст… Тихо. Только из степи неслась докучная музыка насекомых да сумеречными стаями летали стрекозы. Топот все ближе… осторожно приподнялся: кто бы это мог быть? В голове отряда вышагивал буланый породистый конь, вышагивал осторожно, мягко; на нем сидел высокий безбородый витязь, закутанный в белое корзно. [3] Следом ехали два грузных всадника в дорогих доспехах, очень похожие друг на друга, рыжебородые, свирепые. За ними покачивалась в седлах дружина, поднявшая к небу копья, – человек сто. Ехали молча, глухо стучали копыта лошадей да позвякивали шлемы у седел. Через несколько минут приблизились настолько, что можно было разглядеть лицо каждого. Продолговатую, обрамленную гладко причесанными пепельными волосами голову витязя стягивал стальной обруч из двух скрепленных полос, серые глаза глядели бесстрастно, загар на лице лежал неровными ожоговыми пятнами. Пыльные усы тонким полумесяцем загибались к углам рта. У одного из рыжебородых лоб пересекала синяя вздувшаяся вена, у другого – от брови до уха через все лицо пролегал широкий синеватый шрам. вернуться 3 Корзно – вид плаща. «Меченые», – подумал Доброгаст. Отряд вдруг остановился. Неподалеку из-за поросшего кустарником холма высунулась поддетая копьем косматая шапка. Предводитель заметно оживился, выпрямился в седле и подогнал коня. Беспокойно озираясь, втянув головы в плечи, из-за холма выехало трое печенегов. Доброгаст даже глаза протер – уж не снится ли ему? Но нет, всадники съехались у куста, совсем рядом. Начал молодой, с колючими, как щетина ежа, волосами, кочевник. Все его скуластое лицо улыбалось, лоснились жирные щеки. Одет он был в зеленый полосатый халат, под которым, однако, чувствовалась надежная кольчужная сетка. Конь дичился, встряхивал уздечкой, увешанной клочками человеческой кожи. – Я, Илдей, старший сын могущественного Курея, приветствую кмета [4] Златолиста, – оказал степняк по-русски, посылая руку ото лба к земле. – Хакан Курей, повелитель летучих людей, дарит тебе любовь и обещает свою помощь. Ты получишь энисы [5] и тенгисы [6] и драгоценный ялмас-город. [7] Щелками глаз Илдей вгляделся в невозмутимое лицо витязя, развел руками: – Горячая любовь сильного из сильных стоит дорого, кмет Златолист… Витязь поманил рукой меченых. Те подъехали, молча передали ему увесистый кожаный мешок, который он вручил печенегу. – Остальное хакан сам добудет… если не струсит, – кривя губы, процедил витязь. – Могущественный повелитель, степной сокол, камень, упавший с неба, хакан Курей… – зачастил печенег, ощупывая мешок. – К делу, – перебил его кмет. Они медленно, бок о бок, двинулись в степь. Злобные печенежские лошадки глинистой масти пофыркивали на буланого, норовили куснуть. Мало что поняв из услышанного, но чувствуя что-то недоброе, Доброгаст отполз в сторону, обождал, пока отряд скроется за холмами, поднялся и побрел. Все тело ныло, ломили ноги, – верст, верно, шестьдесят отмахал, а дорога все вилась, вилась, и не было ей конца. Солнце выжигало глаза, слепни садились на потное лицо. Все парил орел: то уносился к облаку в потоке горячего воздуха, то снижался так, что можно было разглядеть его серое, словно чешуйчатый доспех, оперение. К вечеру Доброгаст вышел на берег Десны и увидел невысокий бревенчатый частокол. За ним раздавались чьи-то громкие голоса, тянуло крепким запахом жареного мяса, от которого слегка затошнило. Низко летела цапля. Доброгаст проследил за ее медленным полетом и пополз к частоколу. Осторожно, стараясь не зашуметь, прильнул к щели. Он увидел трех или четырех коней, привязанных к воткнутым в землю копьям, да шалаш в глубине двора. В следующее мгновение чья-то тяжелая рука схватила его за шиворот, подняла на ноги: – Попалась зверушка в тенета! – засмеялся кто-то в самое ухо. Не успев опомниться, Доброгаст почувствовал сильный рывок. Он перелетел через частокол и упал на землю. Могучий, лихого вида человек – один ус на вороте, другой у самого уха – занес над ним саблю. – Ты кто? – Смерд из соседнего села, – отвечал Доброгаст спокойно. – Брёх! Нет тут никакого села, – захохотал усатый, приблизив лицо. В упор смотрели глаза, быстрые, насмешливые, шевелились непомерно длинные усы. Страшное лицо – жесткое, сухое, играющее мускулами. – Что там еще? – послышался чей-то рассудительный голос. – Опусти саблю, Буслай, не балуй. – Жуй свою бороду, Бурчимуха, и не мешай мне прибить этого соглядатая княгини, – зло ответил Буслай и встряхнул Доброгаста. – Сказывай, кто ты, не то отведаешь булата! Он для острастки помахал саблей над головой Доброгаста. – Хлеба отведать бы, – ответил тот. Буслай смутился, хмыкнул несколько раз. – Вот ты какой! Вставай, что ли… Как кличут? – Доброгастом. – Ну и гости добро! – снова захохотал Буслай, толкнув его на середину засеки. – У нас пир на весь мир… Скупа старуха… прислала бочонок прокисшего вина… за нашу-то верную службу… Помимо Буслая, в засеке находилось еще трое воинов. Самый молодой из них – красивый, зеленоглазый, как лесной бог, лежал в тени под проросшим частоколом, рубаха на груди разодрана, открытая рана подставлена ветру. Когда разговор товарищей прерывался взрывами громкого смеха, он силился улыбнуться, крутил головой; вьющиеся соломенного цвета волосы прилипали к потной шее. – Это Яромир, – кивнул в его сторону Буслай, – а этого бородатого дразнят Бурчимухой, видишь, борода – что секира. Пожилой, но крепкий, широкогрудый, в холщовой позеленевшей от травы рубахе воин приветливо кивнул головой. От него повеяло на Доброгаста спокойной, могучей силой. – А вот этот, – ткнул саблей Буслай в сторону улыбающегося средних лет человека, длинноногого, похожего на цаплю, – Тороп. Он у нас вроде красной тряпки в сорочьем гнезде… Никудышный он – жила тонка. Тороп уставился на гостя водянистыми, чуть навыкате глазами и вместо приветствия выпалил одним духом заговор: – От твоего сказа, да не будет сглаза ни лесу, ни полю, ни на нашу долю. Мое слово крепко, как коготь орла. Доброгасту налили в глиняную кружку вина, отломили смачный кусок печеной на углях зверины. – Пей, Доброгаст, за здоровье русских храбров [8] – так нас величают в народе за то, что службу несем на заставах… тяжелую службу… скверную службу, это говорю я, Буслай-Волчий хвост. Доброгаст выпил вино и с жадностью набросился на еду. Внутри у него что-то загорелось и в голове стало ясно-ясно. Храбры пили. – Клянусь всеми богами, наш городок, чтоб ему сгореть до последнего сучка, – самое скверное место в княжестве! – рассуждал Буслай-Волчий хвост. – Почему мне… дружиннику великой княгини, приходится здесь пропадать, как… как… почему, а? Буслай обвел всех помутневшим взором: – Верно говорю, Тороп? – Ох, как верно, – с готовностью отвечал тот. – Пусть этот хлеб превратится в булыжник, а это вино в дождевую воду, если мне пристало пропадать здесь. Мне – княгининому отроку. [9] – Верно, Волчий хвост, не пристало, – соглашался Тороп и подальше отодвигался от небезопасной шпоры Буслая. – Пока мы здесь бегаем за зайцами, Святослав, небось, готовит новый поход, – поддержал Бурчимуха. – Воины его будут грести золото, а у нас до дыр проржавеют кольчуги, – вмешался Тороп, – иной раз, други, проснешься ночью – водяной в Десне кугикнет-кугикнет, да и всплывет сразу. Вода закипит-закипит, он и всплывет колесом… а с колеса так и брызжет. Или звезда какая летит – вот-вот по темени ахнет, жуть и только! Лучше уж пирогами торговать в Киеве на Бабином торгу, чем мыкать такое лихолетье. В голосе Торопа слышался неподдельный испуг, казалось, он действительно проводит ночи с открытыми глазами, прислушиваясь к каждому шороху. Доброгасту было чудно. Все его несчастья будто рукой сняло. Ему нравились эти необыкновенные рослые люди—от их речей веяло чем-то новым, волнующим; нравилась засека, глядевшая в степь, нравился самый вечер, тихий, розовый. Встал, подошел к Яромиру, положил ему руку на лоб, присвистнул – огневик! Раненый открыл глаза. – Выживешь или нет? – Выживу, – шепнул молодой храбр, – в глазах только синие цветы пляшут, как моргну – будто васильки. – Мужайся, – сказал Доброгаст, отгоняя рой золотистых мух. Он прошел всего несколько шагов вдоль частокола, высматривая что-то в траве, потом наклонился, сорвал ветвистое, еще не расцветшее растение и вернулся к храбру. Сдавил растение в кулаке, и на рану Яромира закапал кроваво-красный сок. – Это зверобой, – пояснил Доброгаст, – человеку полезен, а скот от него гибнет! – Ого! – улыбнулся Яромир, потрогав выжатое растение. – силенка в тебе! Трава суха, что мочало. вернуться 4 Кмет – в древней Руси человек привилегированного общества. вернуться 5 Энисы – долины (печенеж.). вернуться 6 Тенгисы – моря (печенеж.). вернуться 7 Ялмас – алмаз (печенеж.). вернуться 8 Храбры – богатыри (древнерус.). вернуться 9 Отрок – воин молодшей (младшей) дружины. Свежий порыв ветра принес из степи стайку легких одуванчиков. Волчий хвост, выхватив саблю из ножен, стал сечь воздух. Одуванчики только заколебались и, подхваченные новым порывом, поплыли дальше. Бурчимуха хотел было отнять у Буслая клинок, но Волчий хвост заупрямился и толкнул Бурчимуху так, что он упал. Оба засмеялись. – Ах, чтоб тебя шлепнуло! – ругнулся пожилой воин и дернул Буслая за ноги. Тот не устоял, полетел на землю. – А вот и шлепнуло! – торжествующе заключил Бурчимуха. – Погоди, погоди, – запыхтел Волчий хвост, – еще неведомо, кто медведь, а кто охотник… – Не к добру это, други, реготать на ночь, полевика беспокоить, – усовещевал Тороп. Буслай одолел все-таки Бурчимуху, сел на него верхом: – Уж не так ли медведь ломает охотника? – Пусти! Ну тебя к лешему! – рычал Бурчимуха. – Погоди. Как косолапый задирает ловца?.. У-у-у! У-у-у! Тяжеленька лапа у хозяина, ведающего мед. Никто не знает его имени. Коли шепнешь в мохнатое ухо настоящее имя – отпущу! У-у-у! – Не шути, Волчий хвост, и впрямь оборотишься медведем! – затрясся от страха Тороп. Яромир в своем углу приподнимался на локтях, стараясь получше рассмотреть, что происходит, и, кривясь от боли, смеялся. Из шалаша на середину засеки вышел маленький худой волчонок, зевнул, показывая розовый язычок, потянулся, но вдруг жалобно заскулил, задрав остренькую мордочку. Буслай не унимался, лез на рожон. – Ну-ка, старинушка, выходи на игрушку молодецкую, – засучил он рукава. Бурчимуха поднялся, встал, словно врос в землю кряжистым дубом. – А вот получи-ка, – изловчился вдруг и хватил Буслая под ложечку. Тот только икнул и сел на землю, ошалело вращая глазами. Последовал дружный хохот. – Ах ты, сивая борода! – задохнулся яростью Волчий хвост. – Бери топор или я расколю тебя надвое, как полено. В одну минуту дружеская игра превратилась в поединок не на жизнь, а на смерть. Уже невозможно было разнять храбров. Кровь прилила к глазам, заходили на руках крепкие мускулы – хмель был тому причиной. Схватили из сваленного в груду оружия по боевому топору-секире. – Эй, брызну водой, – спохватился Тороп, но противники уже разбежались в противоположные концы засеки. Злые и безбоязненные, стояли друг против друга на расстоянии пятидесяти шагов. – Э-эх! – вскрикнул Тороп, когда секира Буслая просвистела над головой Бурчимухи. Старый храбр, в свою очередь, ответил броском, но Буслай ловко увернулся. – Убью! – Поостерегись, сынок, не так шибко! Они подняли оружие, сократили расстояние и поспешно метнули – оба сразу. Секиры кувыркнулись в воздухе, падая, скосили траву. Держа топорище на плече, полный отчаянной решимости, Волчий хвост подошел еще ближе. Так и обдало Бурчимуху острым запахом пота. Старый храбр отступал. Он не совсем был уверен в себе, руки его дрожали. Наконец Волчий хвост бросил… Тороп пронзительно вскрикнул, закрыв лицо руками, повалился на землю. И когда уже неминуемая смерть заглянула в глаза старому храбру, чей-то красный щит опустился из-за частокола перед самым лицом Бурчимухи. Топор вонзился в щит, расщепив его, упал в лебеду. Через ограду легко перепрыгнул длиннолицый витязь, укутанный в белое, почерневшее от пыли корзно. Дружинники замерли, угрожающе подперев небо копьями. Буслай стоял, вогнув голову, жесткие волосы поднялись, будто вихорево гнездо – сбитые в кучу и закрученные ветром листья на дереве, – усы топорщились, он вмиг протрезвел. Витязь подошел, цепкою рукою схватил его за ворот рубахи, рванул к себе: – Тебя надо предать казни, буян! Страшным ударом, так, что хрустнули кости Буслая, опрокинул его навзничь. – Ой, чур меня! – воскликнул Тороп и мысленно причислил безбородого к чернобогам. Доброгаст подумал о том, что судьба зачем-то второй раз сводит его с витязем. Тот, наступив каблуком на упругую грудь Буслая, вытащил из-за пояса боевой нож… – Пощады! – грохнули сзади всадники. Витязь выпрямился, мимолетная досада скользнула по его лицу, но оно тотчас же стало по-прежнему невозмутимым. Он направился к шалашу, у входа сказал негромко: – На роздых! Волчонок бросился от него со всех ног, забился в угол и, ощетинившись, поблескивал оттуда глазами-изумрудинками. Зазвякали сбруи, всадники, расправляя затекшие члены, повели лошадей на водопой. Доброгаст уже перестал удивляться – столько необычного случилось в этот день, он так устал и изголодался, что ни о чем не мог думать. Отяжелевшая голова склонилась на грудь, глаза слиплись, он повалился в траву. На миг мелькнули перед ним: широкая степная дорога, печенеги на злобных лошадках. «Вот если бы лук был…» Проплыло лицо витязя. «… Кто он? И что ему печенеги?» Затем все смешалось, словно теплая волна увлекла Доброгаста. Над розовой гладью Десны стала роиться мошкара, у берега зашептался камыш, ловя порхающих мотыльков. Сквозь него проглянула полная луна. Молчаливые воины вернулись с реки, подсели к костру, выжимая мокрые волосы. Один из меченых подошел к храбрам. – Что с ним? – кивнул он в сторону Яромира. – Ранен в схватке с печенегами, хоть крепок и силы необыкновенной… правда, Улеб наш – посильнее будет. Улеб колеса с повозок ломает, как калачи, – расхвастался Тороп. – Да… с двадцатью схватился Яромир – мы на заставе были у Черной могилы. А он едва доехал до ворот, даже пота не вытер – свалился. Вот и лежит. – Часто здесь появляются степняки? – спросил меченый. – В последнее время почти каждый день… отряды небольшие, правда, – ответил Бурчимуха. – Через Десну переправлялись? – А мы-то на что! Пока ни один печенег не ступил с низины на правобережье я не ступит! Злобно передернулось лицо меченого. В эту минуту чей-то громоподобный голос заставил всех вздрогнуть: – Эге-ей! Что за люди? Кто такие? Откуда пожаловали? От этого голоса над затененной рекой поднялась пара диких уток и понеслась прочь, цепляя прибрежные камыши. Доброгаст очнулся от дремы. Над частоколом маячил огромного роста всадник, закованный в тяжелую броню. Вороной распаренный конь под ним крутил мощною шеей, шуршала его тяжелая грива. – Вот он, Улеб, – обрадовался Тороп, – детище наше нескладное! – Кто такие, спрашиваю? – несся здоровенный голос. Из шалаша вышел молодой витязь: – Не шуми там! – А с чего бы мне не шуметь? – откликнулся Улеб. Конь его тянулся схватить зеленые побеги проросшего частокола. – Перед тобою – кмет! – А мне чихать на твое кметство! Мы здесь сами по себе – вольные медведи! Замри ты, неуемный! Тпрру! Накось, кмет, получай. Улеб размахнулся и бросил к ногам витязя мертвую печенежскую голову. Вздрогнул безбородый витязь, нагнулся, поднял ее за волосы, вгляделся в искаженные смертью черты. – Двое ушли, кмет, – сказал Улеб и перемахнул с конем частокол. – Что-то важное степь замышляет, как волки у пастбища, рыщут по окраинам печенеги. Откуда взялись, леший их ведает. Витязь отшвырнул мертвую голову, поправил обруч на лбу. Глаза его стали пустыми, холодными. – Шапки у степняков косматые… теплые… – говорил великан, не замечая того, что все смотрят на него, даже ложки побросали. – Слушай, Бурчимуха, что-то, неладное деется. Надо бы дать знать в Ольжичи. Меченые внимательно рассматривали Улеба, его статную фигуру, бритое лицо с мясистым носом, с редкими, почти детскими бровями и рыжеватыми усами, растущими во все стороны. – Кто ты? – спросил его витязь. Улеб, не замечая необычности в поведении окружающих, спокойно ответил: – Я – старший на засеке… третий год здесь… Много товарищей перебыло – все улеглись по степи, до сих пор косточки желтеют в репейниках, а я все живой… Теперь новые товарищи у меня. – А это кто? – кивнул витязь в сторону Доброгаста. Тот невольно вздрогнул, на мгновение встретился взглядом с витязем. – Пристал к нам холоп, добрый гость… – начал было Тороп и осекся под взглядом Буслая. – Да он вовсе не беглый… – Кусь, кусь, кусь, – позвал Улеб выбежавшего из шалаша волчонка. Потрепал его за ухо, расцеловал, подтолкнул ногой мертвую голову: – Ну-ка, щен, проказник этакий, поиграй черепком… Храбр не договорил, повалился на траву и отошел ко сну. Тлеющие поленья еще долго отсвечивали в глазах витязя. Он молча сидел, подперев рукою голову. Потом костер погас, пустив сизые струйки дыма, и в небе яснее проступили крупные, словно бы влажные, звезды. Наступила теплая, упоенная цветочным духом, совсем летняя ночь. Луна, как червленый щит, повисла над Русской землей, будто хотела отгородить ее от темной печенежской степи. Доброгаст проснулся перед самым восходом, но лежал, не двигаясь, истома растекалась по всему телу. Смутная надежда зародилась в груди, отчего, он и сам не знал. То ли оттого, что сон какой видел, то ли оттого, что глаза его с радостью останавливались на каждом предмете, подмечали каждый пустяк: стройные колонки полынка, щупальца репейника из мягкой, будто пуховой, травы, возвышающиеся надо всем острые бутоны одуванчиков – далекие киевские терема… Всадники совсем уже были готовы к походу, когда Бурчимуха, взяв под уздцы буланого жеребца, поклонился кмету: – Благодарствую, витязь. Тот даже головой не кивнул, взор его уперся в дальние холмы, где Десна встречалась со своим братом, могучим Словутичем. – Прими этого щенка, – протянул Бурчимуха своему спасителю волчонка. Волчонок озлобленно вырывался, пытаясь укусить. Меченые посадили его в пустой колчан, он и там тявкал и царапался. Хмурый Буслай, с набрякшими за ночь глазами и безжизненно повисшими усами, зашел с другой стороны, стал на одно колено, склонил голову перед всадниками. Витязь поднял руку, вздыбился его буланый конь, захрапел. Распахнулось на груди безбородого белое корзно, взвилось за спиной, и блеснул на кафтане золотой кметский знак – дубовый лист. Отдохнувшие кони охотно пустились в путь. – Да проснись же ты, дохлая свинья, колода дубовая! – колотил Тороп по спине Улеба. – Яромир, очнись! У нас был Златолист! Каково? Доброгаст поднялся и пристально смотрел вслед удаляющемуся отряду. СТОЛЬНЫЙ ГРАД Будьте навеки прокляты, духи, обитающие в степи, в каждом пыльном кусте, в каждом древнем кургане, на каждой бесконечно длинной дороге… Доброгаст изнемогал от усталости. Много дней уже он брел по степи, стараясь не приближаться к селениям, оставляя в стороне безлюдные дороги, по которым, посвечивая красными нагрудными петлицами, рыскали княжеские мечники. Он почти ничего не ел. Только яйца дрофы, найденные в зарослях дикой вишни, немного подкрепили его. Яйца были большие, темные с желтоватыми пятнами, очень вкусные и после них захотелось пить. Будто раскаленные угли жгли горло, но воды поблизости не было. Казалось, все – и гулкое небо, и земля, населенная звенящим, стрекочущим миром, – замерло в ожидании благодатного освежающего ливня. Только дорога пылила сухим прахом. Доброгаст рвал траву, ту, которая пониже, попрохладней, жевал ее, чтобы обмануть себя, но это мало помогало. Он сплевывал зеленую слюну, рвал другую траву и упрямо продолжал шагать по бугристому бездорожью. Впереди был стольный град, славный, вольный город Киев. Исхудавший, опаленный солнцем, одуревший от пронзительного свиста жаворонков, Доброгаст шагал и шагал; тень его то укорачивалась и толкалась под ногами, то протягивалась по степи к дальним холмам. Когда последний солнечный луч догорал в небе, оставляя легкий серебристый пепел облаков, Доброгаст в изнеможении опускался на землю там, где придется, и засыпал, видя тяжелые сны, похожие на небывальщины: выходил таракан из угла, удивлялся тому, что в лодке гребцы гребут не веслами, а ложками; луна становилась круглой хлебиной и ее терзали голодные волки… Никто из близких не являлся во сне: ни Любава, ни Шуба. Однажды Доброгаст проснулся от топота множества ног. Вскочил, протирая глаза. Совсем рядом бежало кем-то перепуганное стадо туров. Рогатые головы, крутые бока, задранные хвосты – все это черными тенями промелькнуло и исчезло во мраке. Стало тихо; звучными вздохами перекликалась степь. Доброгаст прилег, слушая, как рождаются отовсюду таинственные звуки: то шелест, то легкий треск, будто упругие стебли прорывают корку земли. «Что погнало туров, – думал, – куда? Ведь кому, как не им, воля в степи». Утром все начиналось сначала, только голод настойчивей давал знать себя. Чувства обострились. С каким-то остервенением разрывал Доброгаст норы, вокруг которых видел свежий птичий помет, доставал яйца и пил их. Так он шел от норы к норе. Земля была крепкой, ломал ногти; над ним кружились, кричали серые с белыми подхвостьями птицы, будто проклинали… Однажды гадюка скользнула под рукой, но не ужалила, в другой раз, разрыв нору, нашел в ней двух лягушат и взрослого птенца. Лягушата попрыгали в разные стороны, а птенец низко-низко полетел над травой. Силы Доброгаста совсем уже истощились, когда неожиданно для себя он вышел на берег реки у перевоза. Днепр лениво выкатывал на песок янтарные под солнцем волны. Необъятно широкий, он, казалось, гудел, и от этого гула чуть дрожала земля. Киевская гора, возвышающаяся на том берегу, подавила Доброгаста своей величавостью, и он долго не мог собраться с мыслями. Стоял, смотрел. Над древним градом занимался день. Сначала вспыхнули золоченые шатры великокняжеских хором, потом багрово запылали окна, и из утреннего сумрака выплыли бело-розовые терема боярских палат, крыши из поливной черепицы и купол церкви, бирюзовый от кислой меди, утонувший в яблоневом саду. Гордо смотрела на Доброгаста высокая каменная стена крепости. Ночная тень медленно сползала к реке, оставляя на припеке тополя, дубы, мокрые от росы бузиновые кущи. Осветился Подол – запыленный, почерневший, с кривобокими избами, поставленными на пнях или камнях, ветхими полуземлянками и хворостяными сараями. Криво бежали повсюду плетни, изгороди. Доброгаст почувствовал стеснение в груди. – Здравствуйте, батюшка Словутич и матушка Киянь, – шептал он, стараясь охватить взором всю громаду города от заросших сорной травою переулков Подола до сверкающей короны детинца. [10] То, о чем раньше лишь смутно мечталось, величественным предстало наяву… Последние сумеречные тени скользнули в Днепр, морщинистый под ветерком, исходящий теплым радужным туманом. Волны набегали на песчаные отмели, раскачивая рыбацкие однодеревки. Из окрестных лесов летели стаи диких голубей, трепетали над самыми крышами. – Эй, парень, ворону проглотишь. Пошто рот распахнул? – донеслось снизу. Доброгаст не ответил, стараясь казаться равнодушным, спустился к реке, стал пить воду, брызгать в лицо. Краем глаза увидел сидящего в лодке рябого человека, откровенно за ним наблюдающего. – Беглый, небось? – С чего взял? – приступил к нему Доброгаст. – Смотри ты… – А с того взял, что нет в Кияни лапотников, – засмеялся человек, – да ладно ужо, садись в лодку – перевезу! Я таких, как ты, даром вожу… беглых-то. Люблю вас – отчаянные вы люди, головы забубенные. – Он снова коротко рассмеялся, ругнулся. – Прошлой весной пришел ко мне один молодец, тоже, как ты, на Киянь глазел. «Перевези», – говорит. Злой был молодец и смелости необыкновенной. А на реке – ледоход вовсю. «Куда, говорю, в этакую страсть!» – «Перевези, – твердит, – я тебе много денег дам и шапку соболью подарю, не теперь, а потом»… Уговорил… Я попробовал, довез до середины… нет, неможно! Словно клещами хватает лодку льдинами и несет. «Надо возвернуться», – говорю. А он: «Ну, нет…. пропади все пропадом!» Да как сиганет на льдину, потом на другую и поскакал русаком. Перевозчик с минуту помолчал, пытливо вглядываясь в лицо Доброгаста, и продолжал хитро: – А потом на Житном торгу ему голову отсекли. Сам положил ее на чурбан, согнал мух и положил. Сохнет теперь она на Кузнецких воротах. Намедни я проходил, хотел было напомнить о собольей шапке, да перемог себя… Ну, иди в лодку! вернуться 10 Детинец – то же, что кремль. Доброгаст, не задумываясь, вошел в нее, рябой мужчина ухмыльнулся, покачал головой, стал вкладывать весла в уключины. – Хотя вот Кий на этом самом месте был перевозчиком, а потом в князья вышел, Киянь построил… Ты сбрось-ка лаптишки, истоптались – не жаль, а босым лучше. Доброгаст разулся, перегнулся через борт. Из воды глянуло изможденное лицо. Екнуло сердце: «Что-то будет?» Лапти закружились, увлеклись течением. – Еще две ладейки к грекам поплыли, – захохотал рябой, – ну же не кручинься, в Кияни любят веселых. – Что князь? – спросил Доброгаст. – Не вздумал ли нового похода, воев не собирает? – Князь дома, – ответил рябой, – а насчет похода не слыхивал… Да ведь не усидит. Еще в колыбельку ему меч клали. В ратных делах жизнь проводит. «Хочу, говорит, все русские племена воедино собрать и померяться с греками». Таков батюшка, не усидит! – А что если мне предстать перед ним? Выслушает? Рябой захохотал, даже весла бросил: – Выдумал! Да кто ить тебя к нему пустит? Ты храбр с заставы или нарочитый муж из старейшей дружины? Зачем же на тебе рубище, зачем вместо меча огниво у пояса? Ты и в город-то не пройдешь, пожалуй. Вон там… Видишь? – показал он рукой. – Это крепость Самвата… а вон Кузнецкие ворота. Поднимешься по Боричеву взвозу, мимо церкви святого Ильи – видишь, хоромина белая, что сырок, с крестом наверху, – и прямо в ворота… скажешь – лодочник из Любеча, ладью пригнал, мол. Перевозчик нагнулся, достал из-под сиденья ломоть затвердевшей каши. Ел, не бросая весел. Доброгаст глотал слюни, хмурился. Лодка приближалась к берегу. Несколько парусных кораблей стояло на Почайне, сновали однодеревки; город просыпался, шумел. Мычали выгоняемые на пастбище коровы, хлопали бичи, гудели рожки, доносился стук молотков и скрипение телег. Крепко пахло смолою, вяленой рыбой. Лодка наконец ткнулась носом в камни, пригнала легкую волну и остановилась. Доброгаст вышел на берег. – Спасибо тебе, человек! – Не за что! Разбогатеешь – подаришь мне шапку соболью! Ты погоди-ка… я тебе не все сказал. Доброгаст остановился. – Видишь ли, тот молодец с кистенем под мостами прятался, гостей дожидаючись. Рябой помрачнел, погрозил пальцем, оттолкнулся веслом от берега: – Гляди у меня! Доброгаст шел по Подолу и не мог надивиться всему, что видел. Отовсюду несся веселый стук молотков, дымили печи, суетились люди. Два здоровенных парня с руками, окрашенными по локоть желтою краской, выливали в канаву горячую воду из медного чана; кузнецы в кожаных фартуках вздували горнило; мальчишка тащил на голове огромное, грубо плетенное сито, из-под него виднелись только маленькие запыленные ноги. Доброгаст заглянул в одну избу – усыпана стружками, уставлена струганым деревом. На полу возятся молодые умельцы. Они прилаживают к дубовому якорю обтесанный камень, прикручивают его смолеными веревками, поют. Один из них поднял голову, тряхнул стриженными в скобку волосами: – Проваливай! Чего надо? Еще упрешь что-нибудь! Доброгаст пошел дальше, остановился у избы гончара, прислонился к двери, как зачарованный. Обливаясь потом, старый, похожий на обглоданную кость, гончар сидел за кругом. Доброгаст залюбовался. Быстро вращался посыпанный песком круг, и под рукою оживала сырая податливая глина, вздувалась, превращаясь в ровный круглый горшок, сияющий мокрыми боками. Старик поднес к нему щепку, вырезал поясок. – А это зачем? – не сдержался Доброгаст. Гончар улыбнулся: мол, сами знаем, зачем! Потом хитро подмигнул глазом: – Чтоб всегда полон горшок был… без пояска никто не купит даже у меня – Гусиной лапки. Старик Доброгасту чем-то понравился, – умно смотрели добрые глаза, и он решился: – Нет ли у тебя работы, Гусиная лапка? Гончар не успел ответить. Чья-то волосатая рука схватила Доброгаста за ворот рубахи. – Вот он! Беглый холоп! Повернулся. Так и ослепили глаза три красных петлицы на груди. Доброгаст рванулся, затрещала рубаха, ударил головою в живот мечника и побежал… – Держи! Держи-и! – вопили сзади, но никто не пересек дороги Доброгасту – люди занимались своими делами, а если кто и высовывал из двери голову, то лишь затем, чтобы презрительно свистнуть вслед мечнику. Только кудрявый парень с охапкой хвороста под мышкой бросился навстречу: – Держи! Держи! Столкнулся с мечниками и долго не мог разойтись – мешал хворост. Парень хохотал, откровенно издевался над мечниками, держа их за рукава. – Беглых-то все больше и больше становится, – заметил Гусиная лапка кузнецу напротив. – Поймают его, высекут и назад отправят. Преследователи Доброгаста остались далеко позади… Вот и подъемный мост через ров, а над ним встают грузные Кузнецкие ворота, поросшие наверху у бойниц зеленым кустарником. Полыхнули на солнце секиры вратников в голубых кафтанах. К ним приближалась, скрипела колесами телега с необыкновенно большой, плещущей водой бочкой. Толстый человек, помахивая прутиком, мурлыкал что-то под нос. Доброгаста осенило. Он прыгнул в телегу… – Молчи! – хлопнул по плечу толстого человека. Тот даже рот раскрыл от неожиданности, но тут же спохватился и громко заговорил, стараясь казаться равнодушным: – А лук какой у меня… в грядке под тыном! – Какой? – С хворостину эту, провалиться на месте, н-но! Мучительно долго тащилась телега под сводами Кузнецких ворот, провожаемая подозрительными взглядами вратников. Наконец выехали. – Спасибо, человек! – А, чтоб тебя вспучило на горохе! – ругнулся водовоз. – Перепугал совсем… ишь-ты. Слазь, говорю. Доброгаст подчинился, метнулся в переулок, а водовоз крикнул ему вдогонку: – Я не люблю лука!.. Тьфу! Изо рта вонища! – Держи-и! – услышал за собой Доброгаст. Сердце его бешено стучало в груди, он пробежал несколько улиц, свернул в тихий переулок, перемахнул плетень и очутился в саду. Упал в густую траву, проворно, как ящерица, отполз в сторону, затаил дыхание. Послышались шаги, торопливые, но неуверенные: шли два человека. Один из них прошел мимо, другой остановился, перепрыгнул через плетень. Доброгаст закрыл глаза. Зашуршала трава – ближе… ближе. – Утек! – послышался раздраженный голос, будто лягушка квакнула. Мечник озлобленно рубанул мечом по тонкому стволу вишни, подсек; этого ему показалось мало, он несколько раз хватил клинком о плетень так, что полетели щепки и поднялась пыль. Прыгнул на улицу. Доброгаст лежал, прислушиваясь к удаляющимся шагам. От быстрого бега кололо в боку и стучало, не успокаиваясь, сердце. Вот тебе и Киев – высокие горы, Киев – золотые терема! Раб он, раб! До скончания дней раб. Медленно поднялся и побрел. Сквозь деревья проблеснула тихая речка с небольшим желтым обрывом, издырявленным, что соты, гнездами стрижей. Куда податься? Благоразумней всего было бы остаться здесь до наступления темноты, он ведь совсем не знал города, а сад, судя по тому, сколько кругом росло одичалых деревьев, казался глухим и заброшенным. Вечером можно будет пробраться на Подол. Ни один человек не попытался задержать его там! Доброгаст невольно улыбнулся, вспомнив кудрявого парня с хворостом, его задорный вид, неестественно громкий крик: «Держи!». Вспомнил и Гусиную лапку. Зеленый лист упал на плечо, Доброгаст испуганно поднялся, и целый дождь листьев осыпал его. – Кто там? – крикнул, прячась за дерево. В гуще ветвей мелькнул подол синего летника, глянуло круглое лицо: нос чуть вздернут, брови соболиные, глаза смеющиеся. То спрячется за ствол, то опять высунется. Засмеялась по-русалочьи, тихо, с переливами. – Эй, кто ты? Засветили в зелени голые ноги: девица проворно, как белка, спустилась на землю и стала перед Доброгастом. Молчали, разглядывая друг друга. Так бы и смотрел на нее всю жизнь. Смотрел бы, не отрывался. Глаза ясные, волосы на висках золотом отливают, губы мягкие… Девица стояла, улыбаясь, а из передника сыпались в траву зеленые листья… – Кто ты? – изумленно подняв брови, спросил Доброгаст. – А ты кто? – заглянула в глаза девушка. На минуту оба смутились… Прошли немного, остановились, неловко присели на пенек. – Речка тихая, спокойная, – начала девушка. – Глубочица… Она искоса посмотрела на Доброгаста, но тот не нашел что сказать. – Глубочица, а совсем не глубокая… дно видно. – Ты не боишься меня? – сорвалось вдруг у Доброгаста. – Я? Нет! Я никого не боюсь… и тебя тоже. – Отчего так? – Ты добрый. – С чего взяла? – Ты шел, а я с яблоньки за тобой приглядывала, думала: наступишь на муравейник или не наступишь – он на самой тропинке. Вижу, остановился, обошел. Вот я и решила… Она тихо рассмеялась, отчего лицо ее стало еще юней, еще привлекательней. Лучились глаза, и у самого носа, покрасневшего от солнца, дрожала прядка волос. Доброгасту почему-то вдруг захотелось рассказать ей о себе – слишком долго молчал он, носил в душе обиду; нужно было поделиться с кем-то, услышать доброе слово. А у нее были такие понимающие, участливые глаза, только иногда проскальзывало в них что-то, похожее на нетерпение. И Доброгаст стал рассказывать. Оттого, что было много мыслей в голове, и еще оттого, что локоть его касался руки девушки, Доброгаст говорил торопясь, волнуясь. Рассказал все: о том, как у него пал конь, как он бежал, два дня жил на заставе – лечил раненого храбра, и о смуте на Гнилых водах, и о похищенной печенегами невесте. Девица сидела молча, перебирала в переднике листья; когда Доброгаст кончил свою короткую историю, она погрустнела, опустила голову: – Лучше бы ты не рассказывал. Она встряхнула передник. Искусно сплетенный из яблоневых и дубовых листьев венок упал в воду, медленно, цепляясь за камышинки, поплыл. Девушка внимательно следила за ним, словно гадала. Посредине реки всплеснула рыба, звонко шлепнула хвостом. – Ax! – вскрикнула девушка, побледнела, глаза ее расширились, рот приоткрылся. – Не к добру это. Она глянула на Доброгаста как-то искоса: – Я пойду, княгиня заругает. – Постой, как зовут тебя? – Судиславой… а тебя? – Меня? Доброгастом… Оглядела его внимательно, сказала, не опустив глаз, будто решилась: – Как только взойдет луна… Жди! СОЛОВЬИНАЯ НОЧЬ По уходе девушки Доброгаст выбрал укромное, скрытое ветлами место, разделся и бросился в речку. Так и захватило дыхание. Стал нырять, бултыхаться, совсем позабыв об опасности. Давно уже он не испытывал такого наслаждения. Подставлял разгоряченную грудь ледяным струям, разбрызгивал воду, и неведомое раньше чувство, чистое, сверкающее, переполняло его. Медленно плыл по течению. Над ним склонялись развесистые ветлы, нежные, как облака, в своем пуховом цветении, и желтокрылая птаха, будто солнечный зайчик, металась с берега на берег, любопытничала, дразнила громким щебетанием. Зацепившись за камышинку, покачивался на воде брошенный Судиславой венок. Доброгаст осторожно взял его, надел на мокрые волосы. Нет, не придет она… Ее княгиня знает, а он всего лишь беглый холоп… Доброгаст выбрался на берег и стал полоскать рубаху. Долго тер песком, намыливал корнем папоротника, как это всегда делал дед Шуба. Потом развесил рубаху на кусте, кое-как причесал пятерней волосы и лег в тень, потому что солнце уже изрядно припекало. Опять поползли невеселые мысли. Незачем оставаться здесь. Раз в Киеве нет воли, надо идти дальше, туда, где она есть. А она есть на белом свете, – это Доброгаст знал твердо. Купание разморило его, он уснул и спал долго, пока вечерняя сырость не подобралась под бока. Открыл глаза. Сад сквозил густой синевой и в этой синеве, как снег в зимних окошках, порхали белые мотыльки. Прозвучала первая робкая трель… Откуда взойдет луна? Да и взойдет ли? Натянув на себя рубаху, Доброгаст ждал. При малейшем шорохе странно екало сердце. То лягушка ворочалась в тине, то шуршала в камышах водяная крыса. Вдруг сорвалась с верхушки дерева грузная птица, зашумела листвой. Робко пискнули проснувшиеся в гнезде птенцы. Опять все стихло, но вот соловей грянул громко, смело. Захлебываясь, выводил колено за коленом. Завороженно стояли деревья, повторяли каждую трель, словно разучивали песню ночевика. Колдовка, а не птица! Ежели долго слушать ее в тишине, то может сердце разорваться, особенно, когда ждешь. Или такое содеешь… «Придет – не придет! Придет – не придет!» – колотит сердце в груди. Больно слушать ему то заливистую дробь, то грустное посвистывание, то надрывный раскат. Нет, Доброгаст не должен ждать этой девушки. Он не мог спасти Любаву от степняков, так хоть верность ей соблюдет. Но почему же клубок подкатил к горлу и заныла душа, словно навеки прощалась с чем-то близким, родным. Луна все-таки взошла. Сначала побледнели на востоке звезды, потом позеленело небо и четко обрисовалась в саду каждая ветка, каждый тронутый серебром лист. Луна взошла. Хрустнул сучок, зашумела трава, и Доброгаст увидел Судиславу. Ничего не было сказано, как будто и не о чем было говорить, как будто все было переговорено за долгие годы. Судислава протянула руки, он взял их нежно, но крепко, может, даже слишком крепко, потому что девушка тихо вскрикнула. Они пошли и сели на пенек, совсем, как днем. – Возьми, – развязала девушка повойник и достала пару сапог, изрядно поношенных, но таких, о каких можно было мечтать: с крутыми носками, с узорными отворотами. Доброгаст смущенно отодвинулся. – Бери же… Это батюшки моего, погиб он на войне с греками, когда Игорь Старый ходил на Царьград. У князя было много людей, но греки забросали их живым огнем… Тогда-то и сгорел родитель, а матушка изрезала ножом лицо, чтобы не идти второй раз замуж, как повелела Ольга. Красива была матушка. – Она умерла? – Свела в могилу княгиня, не простила… А меня приютила. Но все равно я не люблю ее. Страшная она! – заключила Судислава, смотря в речку, где луна разлеталась золотыми кусками. Казалось, кто-то невидимый старательно прилаживает их один к другому, но они выпрыгивают у него из-под рук. – Страшная она! – повторила Судислава шепотом и придвинулась к Доброгасту, словно прося у него защиты. – Как она отомстила древлянам! Древляне прислали к ней сватов, от их князя Мала. Сватов посадили в ладью и понесли с почетом. А на дворе была вырыта яма. Их бросили туда и стали сыпать землю. Ольга подошла и спросила: «Хороша ли вам честь?..» Рысь она, рысь!.. И знак этот псковский, пока не крестилась, носила на груди. – За что же их так? – внутренне содрогнувшись, спросил Доброгаст. – Они убили Игоря Старого! Они хотели воли и не признавали власти Киева. Они и теперь все никак не утихомирятся. Говорят, один смелый витязь из рода Мала поклялся отомстить Ольге. Имя его Златолист. – Златолист?!. Но ведь он хуже разбойника, у него тайна с печенегами! – воскликнул Доброгаст и рассказал о встрече в степи. – Не говори так, Доброгаст! И что за тайна с печенегами?.. Вздор! Он – герой, он ищет воли. Разве ты не ищешь воли? А уж как мне тошно, холодно, как в порубе, куда и солнышко не заглядывает. Ведь здесь я такая же, как и ты, раба. Слышала я от одного гусляра об Оковском лесе. Там тишина… птицы поют неумолчно, дождики идут теплые, мелкие, как из сита, белки скачут по сосенкам… В том лесу все реки берут начало. Уйти бы туда… – Как же в лесу-то, без людей? – спросил Доброгаст, неловко натягивая сапоги. – Со зверьем… – Да иные люди хуже зверья! – вспыхнула Судислава. – Каждый день вершится княжий суд: пытают огнем, кожу плетьми сдирают, на стене распинают. Крики и плач – хоть уши затыкай. А то рабов гонят в рогатинах… А я хочу туда, где ничего этого нет, где цветы незабудки и зверушки разные… Она с надеждой заглянула в глаза Доброгасту: – Уйти бы туда… – А что князь? Разве ничего не знает об этом? – Князь? – вздохнула Судислава. – Он высоко летает, нас не видит. – Эх! Хоть бы одним глазом поглядеть на него, – вырвалось у Доброгаста. Помолчали, прислушиваясь к соловьиным раскатам. – Твой венок, Судислава… – Зачем ты достал его? Доброгаст надел венок на светлую головку девушки. – Теперь ты, как луна, – видишь, и на ней венец. – Да, жемчужный венец! – отвечала Судислава, заглядывая в глаза. – Я ждала тебя, Доброгаст, долго ждала. На ресницах ее заблестели слезы, она украдкой смахнула их, засмеялась: – Так ждала! – Но ведь ты не знала меня, – пожал плечами Доброгаст. Девушка откинулась, поглядела пристально, жутко: – Знала! Ты мне во сне являлся. Был у тебя конь и меч, светлый, как луч. И было это в счастливом Оковском лесу… Судислава остановилась, нахмурилась, слушала долго, как щелкает невидимая в ночи птица. Потом лицо ее прояснилось. – Нет… Я и снов-то не вижу. А что ждала тебя—это правда. Вот ведь и не знала тебя, а ждала, потому что одиноко мне. Из глубины сада потянуло легким ветерком, по Глубочице заплясали тысячи лунных иголок, жук шлепнулся о землю. Соловей то и дело прерывал песню, будто задыхался. Слышалось только частое тех-тех-тех… Доверчивые девичьи глаза. Они смотрят в самую душу. Чуть шевельнется бровь, дрогнут губы, и сердце Доброгаста полно благодарности. – Глаза у тебя светят, как у… – А я ведь и оборотиться могу. Побегу на мягких лапах, прыгну на яблоньку. Ты придешь – нет меня. Только два глаза горят. Страшно? Губы сами приблизились и застыли полураскрытые, так что Доброгаст ощутил на щеке горячее дыхание. Это продолжалось несколько кратких мгновений. Потом Судислава отодвинулась, сняла с головы венок, снова оросила его в Глубочицу. И опять, как днем, вскинулась рыба. – Щука гоняет плотву, – сказал Доброгаст. Соловей заливался все пуще и совсем рядом дышал огромный мир – ночной Киев, буйный, кипучий град. ИМЕНИТЫЕ Прошло несколько дней. Доброгаст привык к своему новому положению холопа в бегах, воспрянул духом, и чем сильнее была опасность разоблачения, тем смелее он показывался на улицах Киева. Ночевал в заброшенном саду на Глубочице, а днями бродил по городу в поисках работы. Подолгу стоял перед княжескими хоромами, заглядывался на каменные дома, мраморные статуи, вывезенные из Византии и украшавшие теперь главную площадь. Много диковинного открывалось ему. Величественная крепость Самвата с проложенными в каменной стене трубами, крикнешь – отзовется за целую версту; торжища, где собирается несметное количество людей с разных сторон земли; десятки украшенных флагами кораблей на Почайне; гарцующие по мостовой дружины в сверкающих позолотой доспехах; богато одетые, разряженные женщины (на одной увидел столько самоцветных камней, как плодов на рясной вишне), седобородые гусляры, скоморохи с медведями… Это ли не диковинно? Незнакомые песни – звонкие, веселые, совсем не похожие на те, которые он слышал доселе; девичьи хороводы у Днепра по ночам, когда хлюпает волна у яра и брызжет на девушек золотом. Туда приходила и Судислава. Чудной казалась она Доброгасту. То весела, хохочет, подтрунивает над ним, глаза сияют и бьется у виска прядка волос, а то вдруг замолчит – слова от нее не добьешься, одно вздыхает. Доброгаст не спрашивал себя, как он относится к новой подруге. Была жива в памяти Любава, хотя воспоминания о том злосчастном дне уже не вызывали острой, режущей боли в груди. Судиславе нравилось опекать Доброгаста, видела, что эта опека смущает, даже раздражает его; сильный и мужественный, он становится неловким, беспомощным. Особенно приятным было то, что отныне у нее была своя тайна, о которой девушка думала целыми днями: то снедь для Доброгаста готовила, заворачивала в подол печеную репу, прятала на груди хлеб, то добывала для него на подворье всякую мелочь – нож, огниво, гребенку. Судислава теперь часто оставляла мрачные покои великой княгини, где только запах ладана и большая болгарская книга с малопонятными, пугающими словами. И работу отыскала для Доброгаста новая подруга. С двумя товарищами он должен был рыть колодец на княжеском дворе. Пришли спозаранку, рыли до полудня, пока солнце не осветило дна ямы. Земля становилась все тверже, глинистей, налипала на заступ, работа подвигалась медленно, но Доброгаст был неутомим. На княжеском подворье царило необычайное оживление. Сновали тиуны [11] в синих с желтыми оплечьями кафтанах, увешанных бляхами, холопы в домотканных рубахах; как угорелый, носился огнищанин; [12] на старых почерневших розвальнях у поварни сидели девушки, чистили котлы. Конюхи выбрасывали из конюшен навоз; за хоромами отчаянно вопили петухи, кудахтали куры. В дальнем конце двора, у Воронграй-терема, вытряхивали залежавшиеся половики. К полудню в детинец стали прибывать именитые – княжеские думцы. Вратники в кольчугах и посеребренных шеломах приветствовали их поднятием секир. Не доезжая сорока шагов до красного крыльца, как того требовал обычай, именитые спешивались, отдавали коней стремянным. Первыми прибыли великаны Ратмир и Икмор, за ними – сопровождаемый отроками-оруженосцами, закутанный в черное с голубыми разводами корзно, христианин Иван Тиверский. Потом появилось несколько молодых думцев, не знакомых товарищам Доброгаста. Заросший волосами Сухман, кривоногий, с наброшенной на плечи волчьей шкурой, произвел на всех неприятное впечатление. Следом за ним пересекли двор вятичские князья. – Леший с братцами-медведями, – прыснули холопки на санях. – Гляди-кось, – схватил Доброгаста за рукав землекоп, – Ратибор Одежка, буян отменный. Рожа-то чуть не лопнет! Золота у него – не роди мать-сыра земля! Жрет, пьет вдосталь, а силу некуда девать. Холоп провинится – он его на сани да врастяжку. Тремя ударами забивает насмерть, змей! Ратибор был грузным, мрачным человеком, в старых дырявых сапогах, в неопределенного цвета кафтане, засаленном на животе. Он несколько раз обернулся, почувствовав устремленные взгляды, и недовольно запыхтел. Галопом примчался князь Синко, веселый, сверкающий. На груди у него была нашита вещая птица с отлетающей стрелой – знак города Чернигова. – Я вам знатную песню привез, девоньки, – крикнул Синко задорно, – спеть, что. ли? – Спой, батюшка, спой! – хором ответили те, заулыбались. – Только, чур, каждую поцелую! – гарцевал князь на коне. Холопки раскраснелись, закрылись руками: – Ой, что ты, батюшка! Господине! Некоторое время Синко наслаждался их замешательством, широко улыбаясь и подмаргивая. Потом сказал снисходительным тоном: – Ладно ужо… слушайте мою песню, девоньки, знатная песня, складная песня, за душу хватает… Эх, люшеньки-люли, ди-идо, ла-а-до!.. – затянул он красивым бархатным голосом, словно шмель загудел по весне. – Ой, княже! Песенник! – оставили котлы холопки. – Больно хорошо! – Эх, дидо, ладо, а мне таких девок не надо! – неожиданно закончил Синко, довольный, захохотал во все горло. – Охальник какой! – завизжали девицы. – Пересмешник!.. – Чему, дуры, радуетесь? – оборвала их пожилая женщина с решетом чищеной клубники в руках. – Чего зубы скалите?.. Он, блудодей, уж верно высмотрел какую из вас… на ночь в постельку положить… Каждый приезд посылает ему князь девицу, чтобы разула. Любит бесстыдника. Умолкли холопки, ниже склонили головы над котлами. А Синко уже и след простыл, будто ветром сорвало его с седла, только звякали серебряные подковки по мраморным плитам лестницы. В детинец продолжали прибывать бояре: самый могущественный из вельмож Свенельд, суровый витязь Моргун, мореход Волдута и первый княжеский думец Белобрад. – А это кто, гляди-кось, – толкнул землекоп Доброгаста. Тот оглянулся и обмер. Прямо на него не шел, а катился боярин Блуд, в горле будто ракушки пересыпались – он смеялся и подмигивал глазом. Ноги Доброгаста сами скользнули по насыпи. Блуд подошел к колодцу (землекопы ему низко поклонились), сковырнул носком сапога несколько комочков глины и пошел прочь. вернуться 11 Тиуны – княжеские слуги. вернуться 12 Огнищанин – управляющий княжеским двором. – Эй, друже, что с тобой? – послышался голос сверху. – Вылазь… И только Доброгаст выбрался из ямы, как увидел огнищанина. Снова захолонуло сердце. – Кладите заступы! Ступайте со двора! – строго сказал огнищанин. – Придете завтра! Замолчите, проклятущие, – накинулся на переговаривающихся холопок, – чтобы никто не пискнул, слышите! Постоял некоторое время, наблюдая за тем, с каким усердием холопки принялись начищать медь, и пошел довольный. Висевшая на его плече плеть хвостом волочилась по земле (нужно было сечь провинившегося холопа, да по случаю съезда именитых княгиня отменила все наказания). «Узнал меня Блуд или не узнал? – думал Доброгаст. – Похоже, что узнал, но не подал виду, ведь он хитрый». – Что ж, други… не станем мешать думать князю с боярами, – сказал один из землекопов, счищая глину с заступа. – Они надумают… вон вчера какую колоду дубовую на двор приволокли – двадцать дыр для двадцати ног и замок на цепи – пуд весу! – заметил другой. – Помолчи, несмышленыш! – оборвал его первый. – Святослав о Руси будет думать, ясно тебе? – Доброгаст! Доброгаст! – негромко окликнул знакомый голос. Доброгаст поднял голову. Судислава, выглядывая в окошко, делала ему какие-то знаки. Он непонимающе замотал головой, потом догадался. Швырнул заступ в яму, кивнул товарищам и решительно направился к хоромам. Взбежал на крылечко с навесом, поддерживаемым столбами каменного кручения, толкнул дверь и очутился в полутемных сенях. Свет проникал откуда-то сверху, освещая витую тесную лестницу и кусок стены, разрисованной красными и синими тюльпанами. – Тише, Доброгаст, тише! – показалась на лестнице Судислава – волосы распущены, к алой ленте на лбу привешены бубенчики из серебра. – Молчи, ничего не говори, – подала она руку. Только сейчас Доброгаст увидел, что подруга едва до подбородка ему достает и рука у нее тонкая, как у ребенка. Поднялись по лестнице, прошли крытым переходом с факельной копотью на стенах, спустились вниз. Несколько темных поворотов. – Осторожней, здесь оленьи рога, – предупредила Судислава. Опять переход – просветлело небо в запыленном оконце. Вошли в просторную чистую палату с потолком под звездное небо, миновали ее. Где-то, рядом за стеной, загудели человеческие голоса. Некоторое время Доброгаст стоял один. Щелкнул ключ в замке. – Сюда… дай руку! Руки встретились в темноте, дрогнули. Доброгаст вошел в слабо освещенную камору. Стены ее были увешаны старым ржавым оружием – расколотыми щитами, сломанными мечами, копьями, секирами. На деревянном, грубо сколоченном столе лежали всякие диковинные вещи: бронзовый крылатый топор, окаменелое гнездо с яйцами, круглый, словно бы закопченный, камень, упавший с неба; необыкновенной величины рак, волосатый, в ракушках; несколько обрывков пергамена, выкрашенный охрою тяжелый череп, бивень слона, пук осыпающихся павлиньих перьев и разные мелкие стреньбреньки, покрытые толстым слоем пыли. – Нишкни! – приложила палец к губам Судислава, а когда Доброгаст насторожился, не выдержала – рассмеялась тихо и шаловливо: – Не бойся, здесь мы одни… Прежде это была оружейная, а теперь камора. Только княгиня сюда и заглядывает: принесет какую-нибудь диковинку, смахнет пыль и уходит. Дружинники привозят ей из походов подарки: греческие книги, безделки всякие. Князь Синко лютню привез. Не бойся, княгиня не придет нынче, она больна. Судислава заглянула в глаза Доброгасту, робко высвободила руку и указала на дверь: – Гляди! Доброгаст опустился на колени, приник к щели. Он увидел просторную залу, обитую красным кое-где отсыревшим сукном. Посредине – дубовый, ничем не накрытый стол. В глубине – резное, черного дерева кресло князя с зеленым, украшенным золотыми трезубцами балдахином. К нему, словно бы отдыхая от многих ратных дел, прислонились полковые стяги – целая дружина. Пол устлан белыми медвежьими шкурами, только под креслом князя островком оттаявшей земли – черный соболь. Полотняные рубахи, кольчуги, парчовые кафтаны, расшитые оплечья, ножны, крупные амулеты на шеях, гремящие при каждом повороте головы. Тянуло крепким духом, в котором смешались все запахи: вино, мускус, испарения человеческого тела. Кметы погромыхали скамьями и угомонились. В ожидании великого князя говорили вполголоса, так что Доброгасту приходилось напрягать слух; многого он все же не слышал и только догадывался, о чем идет речь. Именитые обсуждали войну греков с болгарами, восхищались доблестью болгар, защитивших свои границы, спрашивали друг друга о том, как идет жизнь в вотчинах, не нарушаются ли уставы княгини Ольги, вопомнили о недавнем разграблении кочевниками древних могильников на окраинах северянских земель. – Трудная зима была нынче, – сказал Чудин, княжеский казначей, – изголодались смерды. Я проехал до Любеча… разор. Избы покосились, солома с кровель сдернута на корм скоту, без конца осины, осины с ободранной корой… – Ха! – выдохнул Ратибор Одежка из-под крутых усов. – Зайцы тоже грызут кору – и ничего, живут… Свободные смерды идут в закупы, они берут задаток, готовых коней и работают на нашей земле. – Вестимо, – поддержал его Белобрад, – холоп работает без охоты… Княгиня права, указывая нам на свободного смерда. – Кой становится несвободным, – хихикнув, договорил Блуд, – букашка ползет по бревнышку, а бревнышко – круглое, никуда не вылезет букашка. Не смущаясь тем, что его не поняли, он продолжал, ухмыляясь: – Больше беглых закупов – больше холопов… так-то. – Много ты поймал беглых? – иронически спросил Белобрад. – Хе-хе… ничего, изловлю еще. Жаль одного, – отвечал боярин, – пала у него моя лошадь, а у лошади – два зуба… как у сохи… – Блуд снова хихикнул, прикрыл рукою глаза. – Ну и сбежал закуп… Изловлю ведь все равно… Вот он где у меня, – сжал кулак боярин. Доброгаст увидел широко раскрытые глаза Судиславы, обращенные на него. Молча кивнул головой. – Да, вся наша сила в земле, – отвернулся от Блуда Белобрад, – мы, потомственные кметы, крепко с нею связаны, не то что Свенельд – без роду, без племени. Никому нет пользы от его сокровищ, втуне лежат они. Золото ростков не дает, хоть тыщу лет пролежит в земле. – Э, бояре, как вы говорите о русской земле! Разве для того собирает ее Святослав, чтобы нам на куски ее рвать, – укоризненно покачал головою Чудин. – Для того, для того! – убежденно отозвались отовсюду. – Иначе не надо нам князя! Чудин повернулся к Синко, ища у него сочувствия, но тот только плечами пожал: – Если мы потеряем землю и села, что нам останется? Татьба и разбой. А насчет смерда я так скажу: свободный смерд – это бык, того гляди рогом подденет, а закупленный – вол, надевай ярмо без страха. Довольный своей шуткой, Синко хохотал, и его поддержали. Послышались быстрые, звонкие шаги великого князя. Все встали. Двери бесшумно раскрылись, и вошел он, суровый, сосредоточенный. В движениях размерен, а глазами скор. «Князя тянет земля», – говорили о нем в народе. Среднего роста, широкий, с прямой шеей и длинными руками, с опущенными книзу усами и свисающим с бритой головы чубом, он и впрямь, казалось, вырос из земли, был ее родным детищем. Наряд его составляли простая белая косоворотка с красными медведками по вороту и шаровары цвета речной тины, заправленные в сафьяновые сапоги. На ухе светила серьга—рубин и две жемчужины. Бронзовая пряжка – сустуга в виде многолучевой звезды – удерживала на плече длинное, до самого пола, белое корзно. Пристегнутый к наборному поясу, висел тяжелый меч в простых ножнах. – Здравия вам, нарочитая чадь и дружина! – проговорил он густым низким голосом. Кметы поклонились. Проходя на свое место, Святослав засматривал в глаза каждому. – Не забыли, витязи, как на потниках под звездами спали да на кострах зверину пекли? – Помним! – хором ответили именитые. – То-то… Святослав удовлетворенно тряхнул чубом, остановился перед Ратибором Одежкой, отодрал от его оплечья крупную жемчужину, бросил на пол и раздавил под каблуком. Задрожали губы у Ратибора от обиды, но не смел поднять глаз, так и стоял, закусив перстень с печаткой. Святослав двинул кресло, сел, положил кулаки на стол: – Бояре! Третьего дня к вашему двору прибыло посольство от греческого кесаря Никифора Фоки. Патрикий Калокир передал грамоту и пятнадцать центенариев золота. Святослав окинул взглядом присутствующих, словно хотел выяснить, какое впечатление произвели его слова, и продолжал: – В этой грамоте, которую они называют золотой буллой, кесарь просит нас выступить против болгар на Дунае. После победы над сарацинами Никифор бил по щекам послов болгарского царя Петра Кроткого, требовавших дани. – А, чтоб ему! – сорвалось у Синко. Великий князь нахмурил брови, но улыбки не сдержал, она скользнула по лицу, как солнечный зайчик. – Трудное мое дело. Царь Петр отказал в дружбе. Я отправил к нему еще одного посла, но надежды мало. Он бежит объединения… жалкий монах. Не таким был его отец Симеон… Бояре, наша дума – старая, священная дума – о войне с греками. Ее завещали нам предки, ибо Болгария – только стоянка на великой дороге войны, на победной тропе Трояновой. Болгары нам не враги, болгары нам братья! Они нашего рода! Обычаи наши схожи, язык один, едиными должны быть и помыслы. Ежели мы объединимся, Византии не бывать!.. Но коли откажет Петр – выступим походом, дадим ему битву и победим!.. Греки помогут нам победить болгар, а, победив болгар, мы обложим данью греков! Святослав говорил быстро, поворачивался из стороны в сторону, слова бросал резко, точно камни из пращи, и тот, на ком останавливались его светлые, удивительно проницательные глаза, чувствовал невольный трепет. – Дозволь, княже, мне слово молвить, – поднялся первый богач на Руси Свенельд и начал тихо, неторопливо, будто для себя, будто и не было никого в гриднице: – Наши предки не гнушались добычей и только ею жили. Мечом добывали свой хлеб и гордились этим. А последний поход на ясов [13] и касогов [14] не принес богатства. Ты, княже, запретил брать добычу. И то ведь, черные людишки касоги с ясами ликовали, что так дешево отделались, похваливали нас и немало нам дивились. Ныне мы все больше о земле думаем, как самые последние смерды, забываем, что наши богатства не из земли вырастают, а куются булатом. Но ежели и в новом походе, будь то Болгария или земля Греческая, не дашь нам разворота, то лучше уж дома сидеть и греть старые раны на солнцепеке… – Да за грибами с лукошком ходить, – тихо добавил Синко. Кто-то не сдержался, прыснул, витязи нагнули головы, пряча улыбки. Старый варяг сел, важно положил на стол длинную, крашенную хной бороду, выставил над головой посох с массивным золотым набалдашником, на который завороженно уставился кое-кто из бояр победнее. Совсем невпопад загорланил на дворе петух. Встал Ратибор Одежка, щека у него нервно подергивалась. – Великий князь, мы, твои верные мужи, готовы воевать и греков и болгар, но прежде хотим знать, что получим в конце похода. Кметство вкладывает сокровища в земли, покупает села, накрепко привязывает смерда и может жить припеваючи, не гоняясь за славой под стрелами. Обещай нам земли, великий князь… земли на Дунае. – Да, да! – подтвердило несколько голосов. – На Дунае – наши древние русские земли… по всему правобережью! Обещай их вернуть именитым! Мы будем володеть ими! – Отдай нам земли, князь, – как горошина из стручка, выскочил боярин Блуд, – каждому свое: князю засевать поле костьми, а боярству – хлебом. Святослав порывисто придвинулся к столу, тучкой сошлись на переносице мохнатые брови, лицо потемнело: – Слушаю вас и мнится мне: не воины, сидят передо мной, а вороны собрались на совет, куда лететь на поживу, какой труп когтями терзать… В ушах ваших золото звенит – не булат. – Не все, князь, не все! – вскочил Синко. – Не все думают так. С тобой мы прошли тысячи верст до верховьев Оки, примучили вятичей и буртасов, взяли Булгар, разгромили хозар… Огнем полыхал Саркел, лопались сторожевые башни, черным-черно летел над полями пепел. С тобою мы взяли Итиль, Семендер, покорили ясов и касогов… Нам ли с тобою в торг вступать?.. – Нам ли, князь, в Киеве быть, – подхватил толстый воевода Волк, – когда ладьи у Тьмутаракани наготове стоят? Продолжи поход: греки боятся, что ты двинешь полки на Корсунь, вот и отводят глаза – на болгар науськивают… – Давно мы ждем твоего клича, князь, – перебил витязь Моргун, – на тропу Троянову! На Царьград! Глаза его дико сверкали, отброшенные назад волосы обнажили ярко горевший шрам вместо уха. Заговорили все разом, спорили, доказывали друг другу, двигали кулаками по столу. Особенно шумели единомышленники Ратибора Одежки. Они даже отсели подальше, чтобы выказать пренебрежение князю, – землевладельцы, богачи. Встал Белобрад, выждал, пока угомонятся, начал спокойно, перебирая сквозь бороду шейные гривны: – Византия сильна, ибо выигрывает последние войны; если бы не это, кесарю давно нечего было бы есть, убогие отняли бы у него последнюю корку хлеба. Болгария ослабла – смуты, междоусобица. Смерд беднее речного рака, он продает землю и прячется в монастырь, бояре не являются с дружинами ко двору и им не рубят за это голов, как всегда было. Петр Кроткий не помышляет о войне, он проводит дни в молитвах воскресшему мертвецу из Назарета. Болгары ненавидят царя. Болгары пойдут с нами… тот же комит Микола с четырьмя сыновьями пойдет на Византию. А прежде дадим битву царю Петру. Не так ли было и с единокровными племенами древлян, вятичей? Мы с тобой, князь! Белобрад сел, наступила тишина – все раздумывали над мудрыми словами первого советника. У Доброгаста ноги затекли, но он боялся пошевелиться, слушал, затаив дыхание. – Спасибо вам, бояре, за то, что мыслите, как и я мыслю, – проговорил Святослав, не обращая внимания на Ратибора и его окружение, – греки зовут нас варварами, а мы придем к ним и поставим шатры… Я не могу этого сказать, но чувствую здесь, в груди… Когда на меня смотрит грек… Святослав остановился, пересек рукою солнечный луч. – Грек смотрит на русса, как на дикого коня, вольно бегущего по степи. Ему хочется схватить коня за ноздри и бросить седло на хребет! Они и теперь думают: два варвара столкнутся головами и лбы расшибут. Клюкой изгибаются греки, но мы перехитрим их, мы мудры потому, что не небо, но земля – наша мать. Поднимутся руссо-болгары и сбросят в море их орла, теряющего перья от старости! Именитые повскакивали, будто их подняла с мест могучая сила Святослава, заговорили, засуетились. Сухман, мрачный, но со сверкающим взглядом, протиснулся сквозь толпу, обступившую князя, вытащил из-под волчьей шкуры меч и рассек прибитого к стене серебряного орла – знак, невесть когда захваченный в битве. Его поступок вызвал всеобщее одобрение. Удалая сила перехлестывала через край. – Слава Святославу! Он нас убедил! Разжег наши сердца! В это время в гридницу вошел незнакомый человек в черной, длиннополой одежде, горбоносый, как козел-сайгак, с умными карими глазами. Он сделал общий поклон. Все удивленно уставились на него. – Я, патрикий Калокир из Херсонеса, прошу великого князя руссов и все доблестное воинство выслушать меня. Святослав недовольно кивнул головой. Калокир приложил руку к сердцу, подался вперед: – Не будет ли великий князь столь милостив и не захочет ли он оставить меня при его высокой особе. В звоне мечей летит слава Руси. Плененный высокородным умом и доблестью великого князя, о которой наслышаны ближние и дальние страны, я решил навеки покинуть шаткую ладью Византийской империи. Буду служить великому князю верой и правдой, на чем целую крест! С этими словами он достал из складок одежды на груди нательный крест с голубой, как небо его родины, эмалью и поцеловал его… – Идем! – положила Судислава руку на плечо Доброгасту, – как бы не открыли нас – худо будет… ……………….. Работать на следующее утро Доброгасту не пришлось. Стражники перед самым его носом скрестили секиры. На подворье шло игрище, сопровождаемое гулкими ударами в накры. [15] Слышались крепкие слова, шутки; тах-тах-тах – хлопали деревянные мечи, заглушались взрывами дружного хохота. вернуться 13 Ясы – осетины. вернуться 14 Касоги – адыгеи. вернуться 15 Накры – род литавр. – Вот ведь хотел кольчужку надеть, – жаловался Волдуте боярин Блуд, – так и знал, что князь начнет стариков трусить, теперь понаставят нам шишек. Подхватились с саней холопки, бросились наутек: «Опять начинают, скаженные!» Зазвенели по камням медные котлы княжеской поварни. Метался под ногами петух, хлопал крыльями. Стоя на крыльце, молодцевато подоткнув на боках рубаху, Святослав кричал: – Забирай влево, Волк! К возовням!.. Разжирели, боровы-свенельдовцы! Кашу серебряными ложками лопаете, а меча держать не умеете. Меч прям, рука пряма – удар смертелен!.. Круши их, Волчище! Дави щитами, вали с ног!.. Гей, гей! С тыла заходят! Мускулы перекатывались по всему могучему телу Святослава. Гордый, стоял на крыльце, а душой растворился в игрище. – Ратибор, поворачивай дружину, присоединяйся к Волку! Вы – болгары, они – русские! Вам вместе, плечом к плечу! Так! Молодцы! Обрушьтесь на проклятых эллинов! Что, Свенельд, плохи твои дела? Бегут греки, ур-ра! – Ур-ра! – подхватили дружины, и древний клич пошел грохотать, перекатываться по высоким киевским кручам. В ПОХОД! На Бабином торжке заиграли трубы, верхоконные гонцы – витьские с горящими обручами из луба поскакали по всем дорогам от Киева. Это означало войну. Доброгаст проснулся в бурьяне, день уже начался – солнцем пахла густая, душная лебеда. Прислушался к медному голосу труб: тру-ру-ру неслось издалека призывное, тревожившее. Вскочил, заторопился, сорвал на ходу пучок росистой травы, протер им глаза. Легко перепрыгнул через плетень, зашагал по улице, полной народа. – Война! Война! – выкрикивал вещун, длинный, нескладный воин в помятых доспехах. Он колотил сучковатой палкой по горшкам на изгородях, увертываясь от золы, которую вслед ему сыпали женщины, отвращая несчастья. – Какая война? Зачем она и с чего ей? – слышались отовсюду вопросы. – Чтоб ты околел, чернобогий вещун! – кричали женщины. – Пусть тебе вгонят бараний рог в глотку! Отведите от нас, добрые боги, печали-напасти, не дайте высохнуть нашим грудям на радость мужниным врагам! Переполошились собаки, сворой бежали за вещуном. – К великому князю прибыли греки помощи просить, столько золота привезли, что можно купить целое княжество с городами и селами! Все – на Бабин торжок! На Бабин торжок! – не унимался вещун, ловко орудуя палкой. Вытирая потные лица кожаными фартуками, поспешно собирались кузнецы, натягивали на себя рубахи кожемяки. Шлепая босыми ногами по деревянному настилу и задирая расшитые подолы юбок, бежали девушки. Два носильщика в просмоленных дерюгах бросили в подворотню труп убитого, присоединились к толпе. Ожило, казалось, громоздкое здание храма Перуна, сверху донизу покрытое лепниной: львы, орлы, грифоны, единороги – пышная византийская парча, а не камень. Навстречу толпе плыли тяжеловооруженные всадники с копьями, перевитыми разноцветной тесьмой, позванивали в щиты, чтобы дали дорогу. Они вели себя сдержанно, даже сурово, как люди, в которых больше, чем в других, нуждалось теперь княжество. Только один из них, грязный, опухший от пьянства, лежал поперек седла, свесив руки, бессмысленно выкатив покрасневшие глаза, и пел песню: _Князь Бож бранчлив,_ _Неугоден врагам,_ _Он сечет их мечами,_ _Он их топчет конями…_ Породистый конь под ним, поводя тонкими ушами, осторожно выбирал дорогу. Доброгаста то в холод, то в жар бросало. Уже не одну ночь в саду провел он без сна, ожидая, когда побелеет небо и настанет день, который окончательно решит его участь, определит дальнейшую судьбу. Мечта была близка к осуществлению. Только бы привесить к бедру меч, ощутить его тяжесть, опереться на рукоять – совсем другая осанка появится. С ним ничего не страшно. Мечом можно достигнуть всего: славы, знатности, богатства, им защищаются, грозят, нападают. Клятве на нем верят, как священной. С ним живут, с ним сходят в могилу. Доброгаст ног под собой не чувствовал. Неужто в самом деле придет конец всем его мучениям и можно будет свободно, не боясь быть пойманным, ходить по улицам города? Неужели свалится наконец с души этот камень, это проклятие и Доброгаст снова обретет себя… свободного человека? Нет же, не поймать его Блуду! Как он тогда вел себя при князе – изгибался, выставляя розовую лысину, улыбался так, что, казалось, вот-вот из глаз мед потечет, а ведь не взглянул на него Святослав, совсем его не заметил. Умница князь! И как далеко смотрит. Доброгаст остановился на Шуткинском мосту – сюда, по уговору, должна была прийти Судислава. Милая, ясноглазая! И смех у нее серебряный, колокольчиковый… Прижаться щекою к ее щеке, все на свете станет таким светлым, притихнет Днепр, вспорхнет ветер – лети, лети себе туда, где темные леса, где реки с обрывистыми берегами и волоки, где не бывал никогда. Со стороны детинца показался всадник. Доброгаст не поверил глазам – она! Судислава ловко сидела в седле, сорочинский тонконогий иноходец под ней кособочил, прядал ушами. Вот он уже застучал копытами по доскам моста. Дивясь собственной смелости, Доброгаст схватил коня под уздцы. Девушка мгновенно подняла над головою плеть, но остановилась: – Доброгаст… я не узнала тебя! Скорее на торг… я говорила с воеводой Волком. Он согласен. Она закусила губу, отвернулась. – Что с тобой? – забеспокоился Доброгаст. – Так… когда вернешься из похода, на тебе будет кафтан сотского… парчовый воротник, отороченный лентой. Только когда это будет? – проговорила сквозь слезы девушка. – А я опять сирота. Вся моя жизнь – сиротская. – Не плачь, Судислава… – Приходи же на торг… народ заглядывается, – перебила его девушка и, хлестнув коня, поскакала. Улицы опустели, по оставшимся без присмотра сырым кирпичам под камышовым навесом прыгали козы, копытили их. Хлопая ножнами по крупу коня, проскакал запоздалый воин. Все кругом – и дома, и деревья, и само небо – казалось Доброгасту обновленным, необыкновенно красивым. Не заметил, как пришел на торг. Толпы народа наводняли Бабин торжок. Вокруг степени [16] стояли всадники, всадники без числа. Сверкали шеломы, латы, позванивали сбруи, лошади били копытами. Несмотря ни на что, шла бойкая торговля. У свернутых ковров сидели какие-то смуглолицые, невозмутимые люди. Рядом ладожане продавали связки-сороки лисьих шкур и рыбий зуб с далекого Студеного моря. – Здесь бронзовые зеркала! Пряслица! – кричали лотошники. – Ларцы разновеликие, костяные гребни! – Братина дутая! Древолазные шипы – недорого! Чернолаковый грецкий сосуд – лак не сходит пять тыщ лет, ручаюсь головой! – слышались отдельные выкрики. – Ко-о-му хо-о-лодной воды! – Брыластый, купи сокола с рукавицей… совсем новая рукавица, золотом продернута… краденая рукавица, честно слово! – Здесь продаются восковые свечи из великокняжеских хором! Великий князь уходит в поход, и хоромы погружаются во мрак. Кому свечи? – За пять резаней [17] отдаю пузо соли, – предлагал упитанный купец. – А свою ненасытную утробу за сколько продашь? – под общий смех шутил старый, похожий на высушенный гриб, гончар. Доброгаст узнал Гусиную лапку. Он пританцовывал около расставленных для продажи горшков, поводил плечами, потрясал тощим задом, будто что тормошило его изнутри. – Воевать будем – богатыми будем! – приговаривал он. – Кто воевать будет? – спрашивали из толпы. – Мы будем воевать, – не задумываясь, бросал гончар. – А богатыми кто будет? – снова спрашивали хохочущие. – Бояре именитые, – не знаешь сам?.. Горшки!.. Кому горшки?.. Сам лепил, в печи томил, в кислых щах топил. – Ну, потешный-ить! Ай да Гусиная лапка! – Дедко, не шуми, – урезонивал его внук, мальчик лет девяти, – здесь воевода ездит, заберет! вернуться 16 Степень – трибуна (древнерус.). вернуться 17 Резань – серебряная монета. Поодаль несколько загостившихся персов перебрасывали с рук на руки яркие куски материи, и на солнце они становились еще ярче, еще привлекательнее для глаза. На Доброгаста ловко набросили кусок, в одно мгновение опутали до ног. Держа ножницы у самой земли, один из персов спросил: – Рэзить или не рэзить? Доброгаст скосил глаза, увидел на плече золотого сирина, полюбовался им с минуту и, тяжело вздохнув, сбросил парчу. – В походе добудем! – сказал кто-то рядом. – Как бы не так, – возразил другой голос, – князь не допустит пограблений в Болгарии. – Что так? – Поскольку на Дунае сплошь русские города нашего воздвижения, с нашим народом – добычи никакой быть не может. – Зачем же тогда война? – снова спросил прежний голос. – А затем, чтобы слиться с болгарами, – вмешался пожилой воин, опиравшийся на зазубренную секиру, – Днепр впадает в море и Дунай впадает в море и то море зовется Русским. Так и два языка сольются воедино. – Больно мудрено чего-то, не пойму… – протянул простоволосый парень с гребенкой и стальным кресалом у пояса. – Чего там! Толкуй так: восхотел князь покончить с греками раз и навсегда, – сказал старик с посохом. В конце торжища послышались громкие голоса, шум, пьяные выкрики. «Что это?.. Неужто? Ну да, они гогочут, точно гуси, они – храбры с заставы на Десне. Так и плывет толпа мимо Улеба, будто река под каменной башней. А вот и Волчий хвост, и Бурчимуха, и Тороп. А где же Яромир? Неужто… Но нет, вот и его желтокудрая голова мелькает. Только что же случилось? Почему все кругом так смеются?» – Доброгаст продрался сквозь толпу. Конец ознакомительного фрагмента. Полный текст доступен на www.litres.ru Читайте больше книг на сайте онлайн-библиотеки mir-knigi.org