Автор : Вершинин Лев Рэмович Название книги: Время царей Читать на сайте: https://mir-knigi.org/author/vershinin-lev-removich/vremya-carei Лев Вершинин Время царей Светлой памяти моей мамочки, Эдит Львовны Вершининой, посвящаю _Роман-хроника_ _О трудной судьбе державы, созданной Царем Царей Александром, сыном хромого Филиппа из Македонии, прозванным в Азии Зулькарнайном, что значит «Двурогий», а в Европе признанным Божественным, но так и не дожившим до тридцати четырех._ _О непростой жизни законных наследников._ _О стареющих отцах и повзрослевших детях, засидевшихся в царевичах._ _О том, как легко горят боевые корабли._ _О мальчике с гор, который уже подрос, но все же пока еще остается в тени._ _О параде автономий, который никому не вреден, если в автономиях стоят гарнизоны._ _О великой битве в долине Ипса, пнувшей дуру-Историю под зад, чтобы не топталась на перекрестке, мешая солидным людям делать серьезные дела._ _И о многом-многом другом, приключившемся на просторах от Эллады до Индии между годом 467 и годом 477 от начала Игр в Олимпии, за тринадцать без малого столетий до того, как князь Владимир Святославович решил не принимать ислам, поелику «веселие Руси есть питие», и примерно за двадцать одно столетие до дня, когда доктор хирургии Жозеф Анри Гильотен, а несколько позже и полковник Сэмюэль Т. Кольт придумали наконец-то, каждый в меру своего разумения, как безо всякой демагогии уравнять людей в правах и возможностях…_ Прологий Уйти, смеясь… _ВЕРХНЯЯ МАКЕДОНИЯ. ГОРЫ ТИМФЕИ._ _РУБЕЖ ЗИМЫ И ВЕСНЫ ГОДА 468 ОТ НАЧАЛА_ _ИГР В ОЛИМПИИ_ – Дед, ты должен согласиться, я прошу тебя! Ясный юношеский голос, ничем, ни бедами, ни заботами, еще не замутненный. И в нем, словно комок грязи в горном ручье, – гаденький, истеричный провизг. – Дед, ты старый, тебе уже все равно! Два голоса, немного пониже, побасистее; близнецы, как всегда, говорят вместе, словно по сигналу. – Подумай о нас, дед! Тяжело, словно камнем о камень. Это – старший, он уже перешагнул порог, отделяющий юность от зрелости… Впервые за долгие годы, минувшие с того дня, когда глаза окутала темная пелена, навеки застлавшая краски мира, Полисперхонт был рад тому, что слеп. Ему не хотелось бы сейчас прозреть, хотя именно об этом даре он не уставал молить богов изо дня в день. Прозреть хотя бы на недолгий срок, насладиться напоследок солнечными лучами, пляшущими на ослепительной белизне ледников, – и все! Можно уходить! За один-единственный такой миг наслаждения старик, не раздумывая, отдал бы все до единого отмеренные ему дни опостылевшей, безмерно затянувшейся жизни. Но сейчас слепота оказалась спасительной. Слишком тяжко было бы смотреть в глаза внукам, пришедшим требовать от него непосильного. – Подумай о нас, дед! Подумай о нас! Теперь уже – все вместе. Хором. Без жалости и милосердия. Даже без желания понять. – Все, что я делал, я делал для вас, дети! – Он не хотел говорить, но не выдержал жестокой неправды, звенящей в юных голосах. – Разве вы забыли, кто вы?! Они ненадолго притихли. А затем младший, самый любимый, балованный, срывающимся голосом выкрикнул: – Мы не хотим того, чего _ты_ хочешь для нас! Мы хотим жить, как люди! Затянутые белесыми бельмами стариковские зрачки потемнели. – Уходите! – приказал Полисперхонт, и в голосе его свистнула плеть. В первый раз внуки услышали такое, и все трое отшатнулись к выходу. Невозможно было ослушаться хлесткого приказа. Они вышли. А старик остался сидеть у очага, жарко натопленного, но все же не способного полностью совладать с подлым сквозняком, по-хозяйски шныряющим по переходам и покоям дряхлой, заросшей многовековым мхом башни. Давно забывший, что такое слезы, он удивлялся сейчас странному комку, сдавившему горло. Как все-таки жестоки молодые! И как недальновидны… Возможно, он был неправ, балуя их, позволяя им все и все прощая. Но разве мог он иначе?! Ведь это же его внуки! Плоть и кровь его, завещанная ему погибшими сыновьями. Да что там! Они – последние, в чьих жилах течет благородная кровь тимфейских базилевсов, [1] настолько древняя, что даже молосские цари по праву происхождения достойны разве что подавать щит тимфейским Карнидам. Что уж там говорить о полубезродных выскочках, чье родство с богами более чем сомнительно, об этих, с позволения сказать, Аргеадах, царях Македонии?! Внуки не способны понять его. Сыновья поняли бы. Им обоим он сумел бы объяснить все. Ведь он научил их любить родную Тимфею! Тимфею, которую поставили на колени и почти убили злобные соседи, превратив славное царство в одну лишь из македонских областей! Он, Полисперхонт, говорил с сыновьями, ничего не скрывая. В конце концов, они ведь были не так уж малы в тот проклятый день, когда их отец, последний тимфейский царь, в присутствии скорбно потупившихся архонтов* Тимфеи и злорадно скалящих зубы македонских стратегов, преклонил колена перед хромым Филиппом, царем Македонии, и протянул победителю свою диадему, получив взамен алый, украшенный золотым шитьем плащ македонского гетайра* и перстень – знак принадлежности к царскому Совету. Сила сломила силу в тот год, который хотелось бы вычеркнуть из памяти, но – и не хотелось в то же время, ибо воспоминания питали ненависть. А чем, кроме ненависти, оставалось жить Полисперхонту?! Да, он оказался умнее прочих! Недаром все, даже враги, почитали его за умение рассчитывать наперед! Он вовремя осознал, что боги сказали свое слово. Что спорить с ясно выраженной волей Олимпийцев – преступно. И как ни обидно признать, но долгий спор Карнидов с Аргеадами завершился в пользу владетелей Пеллы. И потому род тимфейских базилевсов уцелел, не разделил ни горестную судьбу Промелионов Орестийских, чьи следы навеки затерялись в землях фракийских варваров, ни Танталиев Линкестийских, проявивших упорство в борьбе и за это изведенных под корень. Он оказался умнее. Спас себя и детей. Сберег родовую казну. Стал одним из ближних вельмож хромого Филиппа, а затем и его изверга-сына. Но Тимфеи не стало. И кому, кроме богов, ведомо, стоило ли сохраненное _такой_ жертвы? Сыновья поняли бы отца… Увы! Их обоих, красивых, отважных и гордых мужей, давно уже нет на свете. Оба пали в боях, честно и храбро сражаясь под чужими знаменами, завоевывая никому не нужную Азию во славу припадочного выродка, мнящего себя Богом, а на самом деле, со всей своей македонской спесью, недостойного даже завязывать ремешки на эндромидах* наследников тимфейской диадемы. Сыновей нет. Есть внуки. Которых он не брал в походы, боясь простудить, опасаясь подставить невзначай под вражескую стрелу, страшась иных напастей. Случись с кем из мальчишек непоправимое, и он, Полисперхонт, не смог бы смотреть в глаза сыновьям, ожидающим его по ту сторону Ахерона… Есть внуки. Которые сегодня отреклись от деда. И от Тимфеи. Впрочем, мальчиков можно понять, подумалось вдруг. Он никогда не умел сердиться на внуков. Позволял им дергать себя за бороду, когда они были совсем малы, исполнял любые их капризы, когда они подросли, возвышал в ущерб более достойным, когда они повзрослели. Более достойные, оскорбившись, покидали его и переходили под вражеские знамена; греческие города, возмущаясь повадками зарвавшихся юнцов, один за другим бунтовали; советники требовали от старика прекратить потворствовать внукам, настаивали даже на наказаниях – но это было свыше его сил… И сейчас, когда первая горечь, вызванная злыми словами мальчишек, схлынула, Полисперхонт, сам не желая того, поставил себя на их место. Вернее – попытался представить и, сделав это, осознал, что по-своему внуки правы. вернуться 1 Все примечания и определения содержатся в Словаре в конце книги. Им, привыкшим к холе и роскоши, бредящим алыми плащами и позолоченными доспехами, взахлеб обсуждающим последние изыски афинских искусников прически и завидующим сверстникам, обладающим целыми конюшнями нисейцев, – что им было делать в тимфейских ущельях? В глухой провинции, где некогда были рождены от богов их предки? Где поныне живы духи родоначальников славных Карнидов, неспособные спасти всю Тимфею, но раз за разом – то лавинами, сметающими в пропасть карательные отряды, то разливами бурных горных речушек, превращающихся в гулкие потоки, – прогоняющие отряды македонцев, вот уже который год упрямо карабкающихся в горы, мечтая заполучить, наконец, седую голову последнего тимфейского базилевса?.. – Прочти еще раз, – негромко повелел Полисперхонт, не поворачивая головы. Смирно сидящий в уголке покоя грамматик, неслышно ступая, переместился поближе к свету. – Изволишь приказать начать сначала, господин? – Да! С самого начала, – нетерпеливо подтвердил старик. Прикрыв слепые глаза, он ждал. Вот писарек расстегивает футляр. Вот разворачивает свиток. Тот поначалу противится. Судя по шороху, норовит вновь свернуться в тугую трубку. Но спустя мгновение покоряется настойчивым человеческим пальцам. Грамматик глубоко вздыхает, готовя горло к внятному и чистому чтению. – Ну, что ты там копаешься?! – Да-да, прости, господин мой… «От благородного Кассандра Антипатрида благородному Полисперхонту Тимфейскому, где бы он ни находился…» Веки старца слегка дрогнули. Больно и тяжко терпеть оскорбления, наносимые мальчишкой, негодяем, поправшим не только законы справедливости, но даже и обычаи своей родной Македонии! В третий раз уже выслушивает Полисперхонт эти слова! Он запомнил их слово в слово, вник в скрытое между строк и обратил внимание, что впервые за десять лет, обращаясь к нему, сын Антипатра упоминает о благородстве, титулуя самого страшного врага своего наравне с самим собою. Доныне, и в письмах, присылаемых через верных людей в Тимфейские горы, и в указах, рассылаемых по городам Эллады, самым мягким из величаний было «пес, сын пса, порождение тьмы Эреба и всяческой скверны Полисперхонт, лжеименующий себя наместником Македонии». На сей раз Кассандр пишет учтиво, но и теперь он не смог отказать себе в удовольствии намекнуть, что у потомка тимфейских царей не осталось в этом мире постоянного пристанища. И он, Полисперхонт, сын и внук повелителей здешних мест и сам былой их властелин, ныне скитается от башни к башне, вместе с внуками и немногими дружинниками-тимфеями, связанными кровавой клятвой с домом Карнидов… – Продолжай! Грамматик, знающий уже, в каком месте надлежит прервать чтение, встрепенулся. – Повинуюсь, светлый царь… Гм-м… «Не как к сопернику своему обращаюсь я к тебе, Карнид, ибо жизнь расставила все по местам и соперником мне ныне ты не являешься, но как к воину, доблестно служившему Македонии три десятка лет и тем самым заслужившему право на снисхождение…» Еще одна ядовитая капля, подслащенная словесным медом! Тоном победителя пишет злобный юнец! Впрочем, он имеет на это право… – Дальше! – «Ты уже стар, Полисперхонт Тимфейский, ты уже слеп, и дни твои сочтены. Не устал ли ты бесприютным скитальцем блуждать по горным тропам? Стыть на ледяных ветрах, не зная, где завтра придется преклонить усталую голову? Не утомлены ли юные внуки твои жизнью столь скудной и дикой, что в Пелле ровесники их, уступающие им знатностью, уже и не насмехаются над ними, но лишь скорбят? Не горестно ли видеть тебе, полагающему себя отцом Тимфеи, как пылают села, приютившие тебя хотя бы на ночь? Нет! Не могу поверить, что дряхлая старость вместе со зрением отняла у тебя и рассудок! Не могу допустить, что ты враг себе самому и потомкам своим…» Грамматик умолк. И правильно сделал. Уже дважды обрывал старец его на этом самом месте. Что поделаешь? Как ни горька правда, но лишь враг себе самому станет подменять ее сладенькой ложью. Все, что сказано в письме, целит не в бровь, а в глаз! В слепой глаз беспомощного и побежденного старика, забившегося в снежные ущелья, словно подраненный, истекающий кровью волк! Вместе с волчатами, уже и не помнившими, что они – тоже волки! – Читай! – «В посланиях своих, над которыми смеется вся Македония и вся Эллада, смеешь ты именовать себя наместником Македонии, ссылаясь на старшинство свое и древний закон, отдающий посох наместника старейшему из вождей! Но хотя бы себе самому признайся, Полисперхонт: разве не утратил ты права стоять во главе Македонии в тот час, когда возмечтал развалить страну, созданную Аргеадами, и во исполнение этой мечты, поправ волю всей страны македонской, призвал в Пеллу проклятую Олимпиаду-упыриху?!» – Замолчи! Боги, боги! Десять лет уж тому, а помнится все так, словно было вчера! Закрыл глаза навсегда старик Антипатр, побратим хромого Филиппа и наместник Македонии по праву старейшего. И подшутила над Македонией судьба! Ибо ее же собственный, македонский, обычай предписывал принять посох и печать наместника старейшему по возрасту из вождей, а старейшим из царского Совета был не кто иной, как он, тимфеец Полисперхонт, давно уже не царь, но полководец македонских базилевсов! Но так случилось! И он, последний Карнид, носитель диадемы независимой Тимфеи, стоял, выпрямившись, и смотрел тогда еще зрячими глазами, как присягают ему чистокровные македонцы! Многие из них делали это через силу, скрежеща зубами, но таков был обычай, и не в их власти было что-либо изменить! И только этот заносчивый мальчишка Кассандр за день до принесения присяги покинул Пеллу и удалился в Элладу, к войскам, навербованным его отцом, сославшись на необходимость принять командование, ибо, мол, негоже армии оставаться надолго без стратега! Нахальный сын Антипатра сделал вид, что забыл македонский закон: войско не принадлежит никому в отдельности, а командующий назначается по воле наместника и Совета. Но, избежав присяги, даже он не стал оспаривать прав Полисперхонта на посох и печать наместника Македонии! – Ну-ка, паренек, повтори. Сам знаешь откуда… И писаришка послушно зачастил, безошибочно угадав пожелание господина. – «…и разве не утратил ты права стоять во главе Македонии в тот час, когда возмечтал развалить страну, созданную Аргеадами?..» Ложь! Нет, не ложь. Но и не правда. Не вся правда! Он не сразу позволил себе решить, что настал тот миг, когда справедливость, попранная бесстыжим Филиппом, может быть восстановлена. Когда-то давно учитель-эллин говорил ему, подростку: в одну и ту же реку нельзя войти дважды. И хотя ревность и обида не угасали ни на мгновение, но думалось: жизнь уже прожита, прошлого не вернуть, и да будет так! Конечно, хотелось бы вновь ощутить на голове благородную тяжесть прапрадедовской диадемы! Хотелось бы снова увидеть над царским дворцом Тимфеи веселое знамя с круторогим быком. Но… Полисперхонт недаром прошел с сыном Филиппа почти до Инда. Он понимал: сила, покорившая пол-Ойкумены, сомнет и растопчет любого, кто осмелится встать против нее. И, понимая, готов был править Македонией от имени несмышленого мальчишки, сына Александра от персиянки, и заботиться об этой ненавистной, но все-таки уже немного и своей стране, как заботился бы о любимой Тимфее… Он уже тогда был стар и мудр. Но ведь они начали первыми! Все эти алчные волчата, которых он помнил эфебами, все эти Птолемеи, и Селевки, и Лисимахи! Мало того, что они стали рвать державу сына Филиппа на куски, так ведь и всех, кто пытался спасти ее, лихие парни просто убирали, не тратя времени на плач о былой дружбе. Верховный правитель Пердикка, который хотел и мог укрепить рыхлое еще государство, нашел могилу на нильском дне. А храбрый и удачливый гречонок Эвмен, объявивший себя защитником прав молоденького Царя Царей, был объявлен всеобщим врагом, и по следу его пошел, не отставая ни на миг, беспощадный и непобедимый Антигон Одноглазый… И македонцы, плюнув на Азию, завели себе отдельного царя, слабоумного Арридея – Аргеада, конечно, не способного даже сесть на коня. Что им держава?! Они мечтали о Македонии! Пусть маленькой, но своей, собственной! Но если так, то чем хуже Тимфея? И Орестея? И Линкестида?! Если уж делить награбленное, то прежде необходимо отдать законным хозяевам неправедно нажитое! Так сказал он на Совете. И многие, очень многие из архонтов склонили седые головы, выражая согласие и полное одобрение. Лжет Кассандр! Он, Полисперхонт, не разваливал страну. Справедливое и мудрое решение об автономии – автономии, а не отделении горных царств! – было принято и утверждено большинством имевших право голоса в Совете. И если это оказалось не по нраву коренным македонцам, хотя бы и тому же Кассандру, прикрывавшимся, как тряпкой, злосчастным Арридеем, то и на них была управа! – А теперь, сынок, повтори о царице. – Повинуюсь, господин… «Поправ волю всей страны македонской, призвал в Пеллу проклятую Олимпиаду-упыриху…» Снова лжешь, сын Антипатра! Законной женой Филиппа, родной матерью сына его была Царица Цариц, и кто, если не она, имела право стать опекуншей своего внука?! Да, он провел через Совет решение вызволить ее из изгнания, отменив незаконный приказ покойника Антипатра, а она, в благодарность за верность, утвердила закон об автономии Тимфеи. Не в чем тут каяться и не о чем жалеть! Хотя… Старик горестно скривил губы. Он не так уж часто ошибался в жизни, иначе его не называли бы мудрым, но это решение, надо признать, было ошибочным. Царица Цариц и впрямь была ведьмой! Упырихой или нет, не ясно, но, несомненно, кем-то сродни жуткой нежити, подстерегающей путников на полуночных перекрестках. Она ничего не забыла. И сидя в изгнании, ничему не научилась! И в Пеллу она вернулась не для того, чтобы _править_, а чтобы _мстить_. Тяжкий стариковский вздох всколыхнул тишину присвистом. Конечно, он поторопился тогда с поездкой в Тимфею. Не терпелось поднять над дедовской башней быкоголовый стяг! Проехать по знакомым с детства местам, куда, согласно воле хромого Филиппа и сына его, наследникам Карнидов строго-настрого запрещалось наведываться! Полисперхонт тридцать лет мечтал о встрече с Родиной! Но знай он, на что способна Олимпиада, – не покинул бы Пеллу ни на день! Пока последний Карнид наслаждался серебряным воздухом Тимфеи, Олимпиада развернулась вовсю. Она, опекунша Царя Царей, прежде всего позаботилась о несчастном царе Арридее. Если есть Царь Царей, – недоуменно заявила ведьма Совету, – то зачем нужен отдельный царь Македонии? Впрочем, заколотому копьями дурачку еще повезло. Олимпиада колесовала, четвертовала, варила заживо, сдирала кожу, и те, кто был приговорен к обезглавливанию или удавке, шли на казнь, повизгивая от счастья, а с высоких кольев на них, везунков, завистливо глядели медленно умирающие неудачники, в том числе и члены Совета, посмевшие воспротивиться воле Царицы Цариц… Следует ли удивляться тому, что, когда пришел Кассандр, страна приняла его как освободителя?! А Полисперхонту оставалось лишь, проклиная все на свете, встать на защиту Царицы Цариц, старой ведьмы и безумицы, поскольку их имена были связаны неразрывно, а хитрый Кассандр ни за что не пошел бы на мировую с наместником… Вот так и рухнуло все, словно кровля, лишенная опоры. И родные горы Тимфеи, ее непроходимые ущелья, поросшие лесом, приняли Полисперхонта – уже не главу Совета, но жалкого, отвергнутого и проклятого страной беглеца… Тогда-то он и начал слепнуть. Напоминая о своем существовании, деликатно кашлянул писарь, и слепец слабым кивком дозволил: продолжай. – «Справедливые боги покарали тебя по заслугам, Полисперхонт Тимфейский! Но нет справедливости без милосердия, и проступки твои искуплены слепотой, изгнанием и крахом надежд! Былые же твои заслуги перед Аргеадами и всей страной неоспоримы. Посему извещаю тебя, что я, Кассандр Антипатрид, исполняющий обязанности наместника Македонии и опекуна Царя Царей Александра, сына Божественного, внука Филиппа, с согласия Совета, разрешаю тебе вернуться в Пеллу, где ты найдешь встречу и обращение, соответствующее твоей знатности. Хотя ни о какой автономии Тимфеи не может быть и речи, ибо любая автономия областей пагубна для единства державы, но тебе и роду твоему будет обеспечено право получать половину доходов, собираемых с наследных земель. Кроме того, ты и наследники твои сохраняете за собой почетный титул тимфейских царей. Пребывание впредь в Тимфее вам будет запрещено, но твой почтенный возраст не располагает к переездам, а твои достойные внуки, смею полагать, найдут в Пелле много более привлекательных занятий, нежели прогулки по диким горным склонам в компании безграмотных пастухов…» Грамматик на краткое мгновение притих, ополоснул горло глотком воды и забубнил снова. – «Если такие условия устраивают тебя, спускайся с гор немедля! Предложение мое действительно в течение десяти дней, начиная с того часа, когда доверенный мой человек оставит в селении, снабжающем твое убежище хлебом, это послание. О прибытии своем извести, дабы могли мы организовать должную встречу. Что же касается юноши, именуемого Ираклием, или Гераклом, то с ним поступай, как сочтешь нужным в известных тебе обстоятельствах. Убежден, что твой опыт, знание жизни и политическая прозорливость подскажут тебе наилучшее решение. Если же по стариковскому упрямству или бессильной ненависти ты поступишь вопреки интересам Македонии, то знай: ни тебе, хоть для тебя это уже безразлично, ни семье твоей не будет места под македонским небом…» – Хватит! На сей раз старик не сумел скрыть волнения. И писарек, споткнувшись на полуслове, отправился на прежнее место, в уголке, поодаль от очага. Бельма, затмевающие свет, не мигая, уставились в пляшущее пламя. Что ж, все ясно. Сын Антипатра предлагает сделку. И скорее всего не лукавит. Если подчиниться его требованиям, он сдержит слово. Будет дворец в Пелле, и, возможно, место в безгласном, во всем покорном Кассандру Совете, и будут доходы с прадедовских владений, и титул тимфейского царя, пустой, мишурный, но от этого не менее почетный. Не стоит обманывать себя. Согласие означает конец скитаниям и достойную старость. Чего еще желать слепцу, пережившему собственные мечты?! А для внуков дедовское «да!» – распахнутая дверь в настоящую жизнь, как они ее понимают, в жизнь яркую, блестящую, залитую солнцем, безоблачную, как свершившаяся мечта, в которую уже и не верилось. Приходится ли удивляться, что они, то втроем, то поодиночке, то все четверо, уже который день приходят, и просят, и пытаются убедить, и вымаливают, и взывают к богам, и даже позволяют себе кричать, настаивая: соглашайся! Они свято уверовали в благосклонность Кассандра и уже заранее приговорили себя к вечной признательности этому жалкому самозванцу, отпрыску худородного выскочки Антипатра. Нынешний правитель Македонии не прогадает, приняв их дружески, ибо служак, более верных, чем внуки Полисперхонта, ему не найти во веки веков! Глупые дети, уставшие от скитаний! Даже если объяснить им все, они вряд ли пожелают услышать и понять, а будут повторять снова и снова: соглашайся, дед!.. и хныкать: подумай о нас!.. и, забывшись, попрекать: тебе-то, дед, все равно, ты старый, а мы – молодые, мы хотим _жить_, а не _прозябать_ до седых волос в стылых горах… Больно признать это, но внуки не любят Тимфею. Обидно. Горько. А что поделаешь? И ради них, только ради них, чтобы прекратился этот постыдный скулеж, Полисперхонт готов спуститься со своих неприступных вершин, где достать его не по силам даже тому, перед кем пресмыкается вся Македония. Эх, будь живы сыновья! Ведь сейчас наступил тот самый миг, в который уже и не верилось. И письмо Кассандра – подтверждение тому… Сын Антипатра всерьез напуган. Полисперхонт, хоть и запертый в тимфейских ущельях, знает, что происходит в долинах. И происходящее там вовсе не радостно для Антипатрова отпрыска. Войска Антигона под командованием бешеного Деметрия, боящегося не столько умереть, сколько огорчить отца, высадились в Элладе, и полис за полисом открывают перед ними ворота, изгоняя македонские гарнизоны. Наивно полагать, что Одноглазый демон не попытается вступить и в Македонию. Тем паче, что законное право у него есть. После Полисперхонта именно он – старейший из вождей. Единственный претендент на посох наместника, если Полисперхонт покинет этот мир, чего, как ни жаль, ожидать осталось недолго. Вот почему Кассандр приглашает слепого и беспомощного старика в Пеллу! Вот почему угрожает вечным изгнанием роду Карнидов, если приглашение будет отвергнуто! Полисперхонт в Пелле! Это значит, что право Кассандра на власть признано наместником, пусть изгнанным, но от этого не менее законным!.. Это значит, что древний посох, подаренный некогда первому Аргеаду, Карану, Олимпийцами – вот он, этот посох, стоит в углу! – станет достоянием Антипатрова сына, и он, именующий себя всего лишь исполняющим обязанности наместника, получит право на власть вместе с посохом из рук послушного Совета… Если же Полисперхонт предпочтет явиться в ставку Деметрия… О! Положение Кассандра осложнится многократно. Ведь у него достаточно врагов и в Македонии, и в Элладе, а болтовня о законности, пустопорожняя в спокойные дни, становится подчас смертельно опасным оружием в период кризиса! И, кроме того… Сын Антипатра называет себя опекуном юного Царя Царей. По какому праву? Он взял его в плен, это верно, и ныне вся Ойкумена шушукается о том, что наследник Божественного – бесправный узник в руках у подданного. Не позавидуешь Кассандру: тяжкая ноша, этот мальчишка! Нести – непосильно, бросить – страшно! Законная же опекунша, родная бабушка несчастного мальца, завещала воспитание внука, в случае своей гибели, двоим: своей дочери, Клеопатре Эпирской, и наместнику Полисперхонту. Ну что ж! Клеопатра давно уже обитает в Сардах Лидийских, под опекой Одноглазого, и по слухам, хворает. Полисперхонт же – здесь, в заснеженных тимфейских ущельях. Что, если вдобавок к заветному посоху и единственной родственнице Царя Царей Антигон заполучит еще и законного опекуна бедного мальчика, чье право на престол узурпировано Кассандром?! Кто-кто, а уж Антигон умеет выжимать масло даже из жмыха. А тут и подавно не упустит своего! Так что не зря засуетился Кассандр! На кратчайшее мгновение ноздри слепца хищно напряглись, заострились. И тут же опали. Нет. Стар он уже для этих игр. Если бы хоть немного раньше, когда глаза еще видели свет! А теперь осталось только думать о внуках. Их вполне устраивает золотая клетка, обещанная Кассандром. По сути дела, это – предел их мечтаний. А что ждет их при дворе Антигона? Одноглазый суров. Он не любит роскоши и не терпит изнеженности. Деметрий же, хоть и прослыл первым щеголем Ойкумены, но возвышает людей не по родовистости, а за отвагу и талант. Увы, ни тем, ни другим боги не одарили наследников тимфейской диадемы. Им, балованным и много о себе мнящим, будет плохо и неуютно под знаменем Антигона… Много хуже, чем в Пелле… Итак, решено? Пусть подавится Кассандр посохом наместника! Пусть хоть подотрется завещанием Олимпиады! Не о чем было бы и думать… Если бы в цену, оговоренную Антипатридом, не входила голова Ираклия! Геракла… – Паренек! – негромко позвал Полисперхонт, и грамматик, чутко дремлющий в уголке, встрепенулся. – Я здесь, господин! – Вина! Шаги. Шорох. Плеск. Морщась, слепец пригубил кисловатую, много больше положенного разведенную ключевой водой, влагу. Горло защемило от вкуса диких яблок, но спустя несколько мгновений боль, сжавшая сердце, ослабла. Геракл… Словно в насмешку дали мальчугану это громкое имя! Ни в раннем детстве, ни теперь, в юности, не подходило и не подходит оно худенькому тихому книгочею, разумному не по годам и ласковому, словно глупый, доверчивый теленок, чье появление на свет не только никого не обрадовало, но, напротив, озадачило многих. Когда после Исской победы Божественный, наотмечавшийся уже до зеленых слонов, явился поглазеть на захваченный гарем персидского шахиншаха Дария и, протрезвев несколько от созерцания цветника красавиц, насиловал одну за другой жен побежденного, разве мог кто-то предположить, что красавица Барсина, первая супруга шахиншаха, не только понесет, но и сумеет родить мальчишку? Ребенок еще не дососал впервые поднесенную грудь, а судьбу его уже решал Военный Совет, и далеко не все стратеги полагали, что новорожденному есть смысл жить. Впрочем, последнее слово, разумеется, оставалось за отцом. «Как бы то ни было, – сказал Божественный, выслушав всех, – а в нем течет моя кровь. Пусть живет. Может быть, на что-то и сгодится. А воспитателем пускай будет… – Он обвел лица стратегов мутным, еще не прояснившимся после очередной попойки взглядом и хмыкнул: —…Ну, скажем, ты, Полисперхонт! Ты и сам царек ублюдочный, вот и воспитывай ублюдка!» …Пожалуй, стоит сделать еще глоток. Побольше, чтобы проняло! Да, Ираклий… Геракл. Прихоть судьбы, сирота, считающий Полисперхонта родным дедом и любящий его так искренне, как может любить только ребенок, никогда не видевший ласки ни от кого, кроме как от этого сурового, но умеющего быть и нежным деда. Никогда не задающий вопросов об отце, но плачущий, когда заходит речь о матери. Смешной мальчишка, с детства мечтающий быть кифаредом* и не любящий крови. Однажды ему сделалось плохо, когда, забредя на поварню, он случайно увидел, как режут кур к вечерней трапезе… Бесценное сокровище, бережно хранимое в самой отдаленной из башен горной Тимфеи, без игр, без сверстников. Сокровище, само не сознающее, скольким взрослым и серьезным людям мешает самим фактом своего существования в этом мире. Подумать только! Сын Божественного! Пусть и зачатый в насилии, но признанный отцом во всеуслышание! Да еще и прямой отпрыск шахов из рода Ахемена, законный наследник тройной тиары* Востока! При удачном стечении обстоятельств права его на державу отца, причем – всю, без исключений, от македонских гор до берегов Инда, – потянут, пожалуй, покрепче, чем права юного Александра, внука Олимпиады! Тот ведь, если судить по чести, хотя и рожден в браке, заключенном по всем правилам, но Роксана, выносившая его в чреве, – всего только дочь захудалого согдийского сатрапа, ни с какого боку не причастная к сиятельному роду Ахеменидов… На вес золота оценит Ираклия Одноглазый. Понятное дело, живого. И уже назвал свою цену за мертвого – Кассандр. Подленько свалив решение на плечи Полисперхонта: «поступай, как считаешь нужным». Но, не забыв добавить: «в известных тебе обстоятельствах…» Менее всего нужен сыну Антипатра Ираклий здравый и невредимый. И так уже Кассандра именуют «тюремщиком царя». Еще меньше нужен Антипатриду Ираклий в ставке Антигона. …Еще глоток вина! Чтобы почти забытый хмель пробил до самых глубин! Ах, Ираклий, Ираклий… Геракл… Ласковый. Добрый. Нежный, словно девушка. Он так тоскует в отдаленной башне, так страдает от одиночества и студеных ветров! Но никогда ни одной жалобы не слышал от него Полисперхонт! И даже теперь, почти эфеб, он бежит к воротам, заслышав голос Полисперхонта, и обнимает его крепко-крепко, и гладит седые волосы, и целует в невидящие глаза… Почти внук. Но только _почти_. В нем не течет кровь тимфейских Карнидов. А жаль… Яблочное самодельное вино – откуда тут, в горах, взяться другому? – хоть и нещадно разбавленное, сделало свое дело. Тяжкие, недобрые мысли превратились в легкие, шаловливые, вовсе не давящие усталую душу. О чем, собственно, думать? В чем сомневаться? На том берегу Ахерона, куда скоро уже доставит его ладья сумрачного Харона-перевозчика, ему, Полисперхонту, предстоит держать ответ за внуков перед своими сыновьями. А Божественный?.. Что ж, если он и вправду сейчас на Олимпе, пусть докажет это хоть раз. Если же не пожелает, то какой спрос с Полисперхонта? Худые ладони едва прикоснулись одна к другой, хлопок вышел почти неслышным, но этого хватило. Тяжкие шаги за дверью. Сопение. И густой, чудовищно низкий, похожий на рык медведя, голос: – Я здесь, светлый царь! Никак иначе не именует слепца вождь тимфейской дружины. Для этого крутоплечего, звероподобного горца нет иных повелителей, и Тимфея для него по-прежнему независима, а македонцы – лютые, смертельные враги, топчущие родную землю. Этот – не изменит. И не удивится никакому приказу. – Карраг! – Повинуюсь, светлый царь! – Возьми трех-четырех своих людей, кто понадежнее. И немедленно отправляйся в Волчью башню. Заберешь Геракла. Доставишь сюда. Иди! – Повинуюсь, светлый царь! Шаги. – Постой, Карраг! Может статься так, что по возвращении ты не застанешь меня здесь. В таком случае, передашь Геракла молодым господам, на их попечение. Ты понял меня? – Повинуюсь, светлый царь! – Иди! Шаги. Скрип двери. Тишина. – Паренек! – Я здесь, господин… – Письменные принадлежности с тобою? – Разумеется, господин. – Тогда – садись. И пиши. Готов ли? – Сейчас, господин, сейчас… Да, готов! – Хорошо. Я, Полисперхонт Тимфейский, передаю все права на владения предков моих моим возлюбленным внукам в безраздельное пользование… записал?.. Также передаю я им посох наместника Македонии. Надеюсь, что они сумеют распорядиться им достойно и разумно… Равным образом возлагаю я на внуков своих бремя и почет опекунства над царевичем Ираклием, именуемым также Гераклом, сыном Александра, внуком Филиппа, и прошу их быть к сему юноше столь же внимательными, сколь был внимателен к нему я… Записал?.. Дай сюда! Печатка с изображением крутого быка на мгновение прижалась к папирусу, оставив четкий оттиск. – Теперь иди, паренек. Отдыхай! – Но… – Я сказал: иди! И отдыхай! Шаги. Шуршание. Недоуменный вздох. Скрип дверей. Тишина. Тонкие пальцы старика скользнули по вороту, проникли под теплые одежды; немного упорства – и нагрудная цепь с медальоном в виде бычьей головы легла на колени. Вот так. Видимо, время пришло. Когда-то, приказав открыть ворота родовой башни перед дружинами хромого Филиппа, Полисперхонт, тогда еще зрелый муж, полный сил и задора, точно так же держал на коленях этот медальон, доставшийся от предков. Все было решено: если честь тимфейского царя, сдавшегося не из трусости, но во спасение Тимфеи от бесполезных жертв, хоть как-то пострадает от македонцев, он стерпит. Но после того нажмет на левый глаз быка, чуть более выпуклый, нежели правый… Тогда не пришлось. Филипп был умен и принял сдавшегося с истинно царским почетом, как младшего брата, взявшегося наконец за ум. Теперь ждать нечего. Того, что хранит бык, достаточно лишь для одного, но этот медальон Полисперхонту некому завещать. Внукам он вряд ли понадобится. А сыновей нет… Что ж. Слабым пальцам снова пришлось приложить некоторое усилие. Так. Еще сильнее. Ну же! Правый глаз быка утонул в медальоне, и левый рог слегка приподнялся, выпустив из себя тоненькое короткое жало иглы. Немного помедлив, тимфейский базилевс поднес к медальону большой палец и с силой прижал иглу. Боли не было. Впрочем, ее и не должно быть: так сказал отец, передавая сыну оружие, спасающее от позора… Ничего вообще не было. Только мысли побежали вдруг с неожиданной прытью, торопясь, наступая одна на другую, но, странное дело, не путаясь. О чем необходимо подумать напоследок? Сыновья? Скоро они встретятся там, в Эребе, и они не смогут ни в чем упрекнуть отца… Геракл? Надо полагать, через реку забвения старик Харон повезет их вместе, а река широка, и будет время объясниться с мальчиком… Внуки? Он дал им все, чего они хотели, кроме прощального напутствия и благословения. Но едва ли они, все четверо, очень уж нуждаются в этом… Тимфея? Она оплачет его. Базилевс Полисперхонт прожил жизнь, ни в чем не согрешив перед Отчизной… Кассандр?.. Плавно покачиваясь на ласковых волнах реки, уносящей его вдаль, Полисперхонт улыбается… Сыну Антипатра тоже не на что пенять. Он хотел заполучить посох наместника? Он получит его. Но от этого Одноглазый не перестанет быть старейшим из македонских архонтов… Он требовал голову Ираклия? Наверное, вскоре ее поднесут ему на блюде. Но единственная родственница юного Царя Царей, имеющая право передавать опекунство, Клеопатра, пребывает в твердых руках Одноглазого… Он желал, чтобы Полисперхонт прибыл к нему и тем подтвердил законность власти Антипатрида? Что ж, Полисперхонт искренне желал этого. Увы, в его годы не стоит загадывать далеко. Танат, владыка смерти, приходит нежданно и к тем, кто моложе старого слепца… А яд, хранимый заветным медальоном, не оставляет пятен на теле, и даже лучшие из лекарей подтвердят ненамеренность ухода неукротимого слепого горца. Ах, Кассандр, Кассандр, трудно же придется тебе! Волны качают, качают, качают… Укачивают… Глаза смыкаются, и слепые бельма скрываются под синеватыми веками. Живи, Тимфея! – Господин! – учуяв нечто, писаришка, отправленный прочь, но до сих пор топтавшийся по ту сторону дверей, осмелился заглянуть без стука. – Господин! Ответом ему был беззвучный смех, застывший на лице последнего тимфейского базилевса. Первый свиток Эписодий 1 Диадема в пыли _САРДЫ ЛИДИЙСКИЕ._ _СЕРЕДИНА ЛЕТА ГОДА 468 ОТ НАЧАЛА_ _ИГР В ОЛИМПИИ_ Белое небо. Желтые скалы. Серая пыль. Это внизу, в долине. А здесь, в башне, венчающей отвесную скалу, куда не добраться иначе, как одолев полторы дюжины сужающихся извивов змеевидной тропы, тенисто и прохладно… Ветерок взметает ветви в саду, шелестит листьями, невинно резвясь, – и посылает легкое дуновение в настежь распахнутое окно. Для него нет преград. Не помеха и тонкая, узорчатая решетка, намертво вмурованная в стену… Худенькая фигурка, сгорбившаяся в глубоком кресле, слегка шевельнулась, и из-под края низко надвинутого, почти до бровей укрывающего лоб вдовьего платка на краткую долю мгновения выглянули зеленоватые выцветшие глаза. Что… это… что?.. ве… ве-те… вете-рок… Ветерок. Хорошо… Она… вспомнила… слово… Хо-ро-о… Что это… а-а?.. Реееее… ааа… Что это?.. Она не помнит. Там, внизу, совсем невдалеке от скалы, вокруг которой раскинулся город, почти сразу же за стенами, плавно течет мутноватая неширокая река (рееее… ааа…), златоносный Патмол. Если проехать вверх по течению полдесятка стадиев от городских ворот, можно легко добраться до густых, заповедных плавней, неисчислимо богатых дичью. Когда-то, давно, женщина, сидящая в кресле, любила промчаться по узеньким улочкам, смерчем вылететь из ворот и, рывком плеча поправляя сползающий ремень колчана, погнать коня туда, на север, не дожидаясь отставшей свиты. Так было. А ныне: реее… ааа… Она уже много лет не выезжала из сардских ворот, украшенных оскалившимися головами грифонов. Там, внизу, не надо и ездить далеко, гудит не засыпающий ни на миг рынок, дневной и ночной, знаменитый оптовый рынок, обогативший Сарды более, нежели золотые крупинки, затерянные в патмольском песке. Там шумно, грязно, нелепо, восхитительно! Там интересно! Войди – и окажешься в переплетении дивных запахов мяса, подрумянивающегося на дымных мангалах, свежих ароматов еще не остывших от росы фруктов и резких, раздражающих ноздри духом пряностей, продающихся по щепотке за статер. Там кривляются шуты, и чародействуют факиры, и звенят струны облупившихся сазов под быстрыми пальцами слепых певцов. Раньше, не так уж и давно, женщина частенько приказывала отнести себя туда. Ей нравилось, чуть отдернув завесу паланкина, разглядывать кипение жизни, цветастые краски и многоликие гримасы торговой площади. Ноги уже отказали тогда, но разум был светел. А теперь:…ыыыы… о… оооо… Рррлрллр… ыыы-н… ооо… оок… Что… это?.. Над женщиной колеблются, колышатся, изгибаются неясные тени… дымки… облачка… Они то ближе, то дальше… Они шуршат и рокочут, мешая ветерку отвлечь внимание недужной; не разум, путешествующий где-то в самых темных глубинах мозга, но кожа, тело, дряблые мышцы узнают тепло рук, от которых хорошо… руки нежны, как всегда, ласковы… сейчас не будет мокро… сейчас будет сухо… а непонятные звуки, отдаленно докатывающиеся до потемок души… это не важно… если суууу… Седовласый, юношески-румяный евнух, личный терапевт и фармаколог стратега Азии, обменивается понимающим взглядом с лечащим врачом той, что полудремлет в кресле. Диагноз очевиден. Болезнь, а вернее говоря, целый букет болезней, застарелых и запущенных. Их распознал бы и желторотый птенец, лишь готовящийся сделать первый самостоятельный шаг по благороднейшей из благородных стезе Гиппократа. Ему, приглашенному консультанту, не в чем обвинить уважаемого коллегу. Лечение было организовано безукоризненно, это совершенно очевидно, но и самому умелому служителю Асклепия не одолеть в битве с Роком, простершим свои крылья над пациенткой! – Ну-с, почтенный сотоварищ! – Холеная, лилейно-белая ладонь евнуха совершает плавный, отстраняющий жест. – Благодарю вас. Довольно. Эпикриз составлен совершенно правильно. Добавить практически нечего… Морщинки вокруг глаз лечащего врача собираются в пучок. Он непритворно рад. Еще бы! Похвала этого тонкоголосого, единодушно признанного лучшим целителем эллинского мира со времен почившего почти три десятка лет тому Филиппа из Акарнании, лестна любому, кого кормят чаша и скальпель. Тем более что евнух скуп на слова одобрения, и это общеизвестно. Сухопарый старик в лидийском колпаке церемонно кланяется, беззвучно выражая признательность. – С точки зрения физики организма, – писклявый, но вовсе не противный голосок, обращенный теперь к третьему, стоящему чуть в отдалении, прозвучал несколько иначе, без снисходительности, напротив, подчеркнуто-уважительно, – патологий не наблюдается. Да, слабость. Да, дряблость, как результат малоподвижного образа жизни. Но дело, в сущности, совсем не в этом. Да будет прославлено имя Асклепия, нынче на дворе не троянская эпоха, и наукой систематизированы методы восстановления органики. Телесный недуг уважаемой госпожи мой почтенный собрат в служении благой Панакее, будучи блестящим физиологом, сумел бы излечить без посторонней помощи. Увы, состояние больной обусловлено иными причинами. Позволит ли, могущественный, уточнить? В ответ короткий, нетерпеливый кивок. – Уважаемый собрат не позволит мне скрыть: истоки болезни кроются в области психики. То есть – в пределах, наименее изученных даже и самыми искушенными из знатоков. Патологии психики, безусловно, бывают излечимы, если они благоприобретены. В таких случаях больному бывает порою показана даже и операция. Но и без вмешательства хирурга, режимом, травами и приемами, основанными на внушении, достаточно часто удается вернуть пострадавшего, хотя бы частично, в состояние дотравматического тонуса. Позволю себе быть не вполне этичным, но и ты сам, господин мой, недугами своими подтверждаешь сказанное мною. Ведь твоя головная боль – следствие травмы черепа, и снадобья, прописанные моими предшественниками и мною, оказывают благотворное воздействие, не так ли? Возражений нет. Лишь шумный, поторапливающий вздох. Врачей бесполезно просить о краткости! – Спешу завершить, господин! В данном случае патология психики несет явно выраженный наследственный характер… – Мать страдала видениями, психозами, приступами буйной истерии, – воспользовавшись паузой, позволил себе поддержать корифея молчавший до сих пор лечащий врач и расцвел улыбкой, вознагражденный поощрительным взглядом. – Именно так, коллега! Проследив заболевания, свойственные семейству уважаемой пациентки, можно констатировать, что недуги имеют систематическую окраску. Брат, как общеизвестно, обладал комплексом фобий, включая синдром величия, синдром преследования, а также и тягу к аутотанасии… – Две попытки самоубийства за полтора года, – вновь заполнил паузу лечащий врач. – Благодарю вас, коллега. Наконец, сын высокочтимой госпожи, согласно имеющимся данным, является идиотом… – Клиническим. – Помолчите, коллега. Итак, основываясь на учении отца медицинской науки, богоподобного Гиппократа… Далее пошло то, что отличает врача от нормального человека. И длилось дольше, чем способен выдержать человек нормальный. – Довольно! – Антигон шагнул вперед резче, чем следовало бы, и евнух понятливо умолк на полуслове, а врач-сардиец пугливо охнул, отшатнулся, едва сумев устоять. – Я все понял. Краниопатия, эпилепсия, аутопсия – чего уж тут не понять, в самом-то деле? Мне не ясно одно: она понимает нас? – Увы, господин! – На сей раз евнух был краток. – Почему? – Амнезия. Осложненная алексией, – неправильно истолковав замешательство скопца, поспешил блеснуть талантом диагноста сардиец. И зря поспешил. – Ма-а-лчать! Рык стратега Азии всколыхнул тяжелую дверную завесу. – И вообще, вон отсюда… клинический! Чем-чем, а чувством юмора Олимпийцы не обделили Антигона Одноглазого. – Отвечай, кастрат, только попроще: она сможет говорить? – Нет, – покачал головой евнух. – Ни в коем случае. Не было сейчас в тихом, но твердом голосе обычной лекарской уклончивости. Так, спокойно и убежденно, выносят приговоры, которые заранее решено не смягчать. – А если очень нужно? – Нет. Медицина бессильна. – А если очень-очень?.. Скопец замялся. Клятва, завещанная последователям своим великим Гиппократом, связывала уста, но лучший терапевт Азии, не исключая и Египта, начинавший еще в помощниках великого Филиппа-акарнанца, по слухам, сумевшего однажды воскресить мертвеца, хорошо знал нрав своего господина… – Есть определенные методики, величайший. Не всегда результативные, но весьма действенные в подобных случаях. Но… – Что – но?.. – На виске Антигона запульсировала набухшая голубая жилка. – Но применение их чревато смертельным исходом для пациентки. В лучшем случае, неизбежным ударом и неизлечимым параличом. – Ну и что?.. – Но я думал… – Думать здесь не твое дело! – Стратег Азии грузно опустился на скамью, давая отдых звенящей после двухдневной непрерывной скачки спине. – Приступай! – Как будет угодно господину… Теперь, когда все возможное было сделано, указание дано и ему следовало лишь претворять в жизнь высшую волю, евнух стал быстр, точен в движениях и немногословен. С помощью вызванного из коридора врача-сардийца, все еще нервно подрагивающего подбородком, он задернул шторы, насыпал в курильницы, стоящие по углам, пригоршню крупномолотого порошка, установил около кресла недужной маленький столик о шести гнутых ножках. Подумал. Поставил чуть ближе. Расстегнув медную застежку, добыл из маленького кожаного сундучка, с которым не расставался ни на миг, две овальные пластины идеально отполированного серебра, прочно укрепил их одну против другой, на уровне взгляда безразлично глядящей в пустоту пациентки… – Коллега, будьте любезны… Торопливо кивнув, сардинец протянул скопцу два изящных светильника, недавно наполненных маслом, с высокими, на три ночи рассчитанными фитилями. Приладил их меж серебряных зеркал. Погасил десяток остальных, ненужных. И забился в угол, в сгустившуюся, почти ночную тьму. Более всего страшило сардийца, что о нем вспомнят и вновь прикажут удалиться. Он не имел бы ничего против того, чтобы оказаться подальше от бешеного стратега, но приготовления евнуха заинтересовали врача чрезвычайно. И даже более того. Ревностный и знающий, признанный всеми сардами наилучшим из городских лекарей и благодаря этому приглашенный комендантом башни в лечащие врачи знатной узницы, он всеми силами поддерживал и укреплял свою репутацию среди сограждан. Но в глубине души сардиец умел оценить себя по достоинству. И неимоверно страдал, сознавая, что он, прекрасный физиолог, не последний в Ойкумене фармакевт, знающий толк в анатомии и не боящийся хирургической работы, остается всего лишь никому не известным лекаришкой из захудалого, давно утратившего былой блеск малоазиатского городка. Втайне сардиец жил верой в тот день, когда, покинув постылую родину, он явится ко двору кого-нибудь – разве это важно, кого именно? – из великих и, произведя должное впечатление ученостью, четкостью руки и точностью диагноза, будет принят на службу, достойную его, и оценен в полной мере. Не обязательно – преходящим золотом, но непременно – уважением и почетом… Однако для того, чтобы мечта стала явью, необходимо знать и уметь многое, гораздо больше, нежели он знает и умеет сейчас. И если уж выдался случай понаблюдать, а возможно, и понять один из самых тайных, ревниво оберегаемых от посторонних методов псюхэатрии, то случай этот упустить нельзя. Сардиец почти не дышал, мысленно благодаря Асклепия, сосредоточившийся евнух, кажется, забыл о его существовании, а жуткий стратег вообще не посчитал нужным обращать внимание на нечто, ненавязчиво присутствующее в уголке. – Попрошу господина соблюдать полную тишину… – почти скомандовал, а вовсе не попросил евнух. И застыл напротив недужной, медленно раскручивая в россыпях отблесков, источаемых серебряными пластинами, круглый шарик синего египетского стекла, прикрепленный к витой нити. – Ты слышишь меня? Слышишь?.. Слышишь?.. Слышишь?.. Никакой писклявости нет сейчас в этом гулком, вползающем в самое сердце голосе. Испещренное желто-красными отсветами, изможденное лицо женщины дрогнуло, ожило, легчайший намек на улыбку приподнял уголки сухого, обметанного лихорадкой рта, щеки налились румянцем, а полуприкрытые водянисто-зеленые глаза тихо закрылись, веки их затрепетали редкими ресницами… И распахнулись, озарив мглу вспышкой юного, радостного изумрудного сияния! В темном углу возник и тотчас умер сдавленный вздох. А Одноглазый отшатнулся, едва не потеряв равновесия. Он знал эти глаза! Когда-то, очень давно, они даже нравились ему, и он, безусый эфеб, мальчишка из царской стражи, не выбившийся еще и в гетайры, плакал от зависти под окнами опочивальни, до рассвета подслушивая хриплые рыки царя и счастливые стоны зеленоглазой… – Ты слышишь меня? Слышишь?.. Слышишь?.. Конечно, слышу, – хочет ответить та, которую призвали из небытия, и не может. Она не видит вопрошающего. Голос звучит везде и нигде, вокруг, всюду, а сама она стоит, озираясь, посреди огненного коридора, меж двух серебристо-зеркальных стен, уходящих в поднебесье, и ей невыносимо страшно, ей страшно и одиноко… Но ее зовут! Она не одна! Ей помогут!.. Нужно только понять, откуда идет зов, и ответить… – Если ты слышишь меня, ответь: кто ты?.. Да, я отвечу, – пытается выкрикнуть та, которая вернулась, – я скажу! Я – Клеопатра, македонская царевна, царица молоссов, я – мать царя, и жена царя, и дочь царя, и мне плохо здесь!.. Заберите меня отсюда!.. Но безмолвный крик гаснет, коснувшись зеркальных стен, и покоряется силе зеркал, большей, чем сила ее отчаяния… Недаром она ненавидит зеркала… Особенно такие, громадные, идеально отполированные, прозрачные, словно родниковая вода… Бесценные серебряные озера… Почему они целы?.. Как не удосужились повалить их и разломать на доли лихие на добычу воины брата?.. Не может быть, чтобы они не побывали здесь… Брат достиг всех пределов… но отчего же он не позаботился снять редкостные диковины, чтобы порадовать мать подарком? Ведь мать любила большие зеркала, а брат любил мать, а мать – брата, и никто иной, третий, не нужен был им, они ненавидели всех вокруг, кроме друг дружки, и она, Клеопатра, тоже отвечала им тайной нелюбовью, потому что знала: придет день, и они не помогут ей здесь, в этом коридоре пламенного блеска… И муж не поможет, но на него она не в обиде. Он просто не успел ее полюбить, не имел времени, он сделал ее женщиной, посеял в лоно ее свое семя и ушел сражаться. И погиб, и не придет помочь, потому что не любит ее… Помогитеееееее!.. И сын не спасет, не протянет руку… Но он не виновен, он просто не умеет любить, не может… Но никто, кроме любящего сердца, не способен выручить, не сумеет спасти… Ах, если бы рядом была Чешмэ!.. Я слышу! Слыыыыыыышуууууу! Услышьте же меня и вы! – Она слышит, господин, – мертво-бескровные губы евнуха едва шевелятся. – Но ответить не может. Ее психэ слишком слаба. Необходим посредник, и побыстрее. Времени немного. – Кто?! – Посредник. Человек, которому она верит. Которого любит по-настоящему. Как родную мать, скажем… В уголке, припав к полу, дрожит согбенная тень. – Она не любила мать, – содрогаясь от собственной отваги, лепечет сардиец. – Она никогда не звала ее в бреду. Ни мать, ни брата, ни мужа, ни сына… Она звала только Чешмэ!.. Никто на сей раз не осаживает врача, никто не кричит на него, не унижает, и сардиец спешит доказать свою нужность, свою полезность, свою готовность услужить великому Антигону, стратегу Азии, при пышном дворе которого, уж наверное, найдется местечко для знающего, опытного медика. – Чешмэ, эфиопка, лесбийская подруга, – захлебываясь словами, разъясняет он, осмелившись, наконец, выползти из укромной темени. – Они не расставались, пока госпожа сохраняла рассудок… Чешмэ помогала мне в уходе за госпожой… Антигон одобрительно похлопывает сардийца по плечу. – Так что ж ты, любезный? Распорядись-ка! И окрыленный провинциал кидается сквозь тьму к дверям: распорядиться. Спустя совсем немного времени рабыня Чешмэ, совсем еще молоденькая эфиопка, поджарая и гибкая, как юная кобылица, увенчанная пышной копной мелкокурчавых волос, усажена в кресло напротив госпожи. Эбеново-черная кожа ее словно сплетается с рукотворной ночью, и лишь белки глаз да жемчуг зубов указывают на ее присутствие. Девушке страшно, она дрожит и тихонько хнычет, но евнух уже раскрутил вновь свой шарик, и ларчик захлопывается, спрятав от нескромных взоров ровный ряд жемчужин, а черные точки перестают сужаться и расширяться, замерев посреди молочных озер. – Ты слышишь меня? Слышишь?.. Слышишь?.. Чешмэ! Она пришла!.. Она услышала и откликнулась на зов!.. Сорвавшись с места, та, которая молила о помощи, бежит вперед по зеркальному коридору, туда, откуда донесся голос любимой… Самой любимой… Единственной, достойной любви… Она бежит, и ноги ее легки и послушны!.. Чешмэ не предала! Она здесь! Она заберет!.. Она всегда была самой верной и преданной, нежнее матери, заботливее брата, жарче и властнее, чем забытый, грубый, ненужный супруг… Сперва просто диковинная игрушка, затем подруга, понимающая с полуслова, и наконец, не сразу, нет, не сразу, – возлюбленная… Женщина мчится, раскинув руки, и кричит: «Чешмэ!!!»…А издалека откликается, отзывается родной голос… Ах, Чешмэ!.. Никому не понять, какой крепости цепь соединила нас, только нам, тебе и мне, известна ее прочность… Лесбийская любовь, воспетая великой Сафо, – вот истинная страсть, и настоящая нежность, и полное, тихое всепонимание, угадывание с полуслова, без скотства, без боли, без горьких слез, пролитых в спину храпящему, дурно пахнущему, насытившемуся мужику… Чешмэ! – Ты слышишь?! – резко, словно плетью поперек лица. И в тот же миг происходит то, что в первый и последний раз в жизни заставляет Антигона узнать, что же такое это неведомое чувство, называемое страхом. Глаза укутанной вдовьим платком начинают медленно выцветать, гаснуть, подергиваться сизой поволокой… Зато меж век эфиопки, каменно застывшей напротив, резко, без малейшего перехода, вспыхивает изумрудное пламя. – Я, Клеопатра, дочь Филиппа, слышу тебя! – едва разжимая стиснутые губы, говорит чернокожая рабыня. – Каково тебе там, где ты есть? – бесцветным голосом спрашивает евнух. – Плохо. Страшно. Одиноко… Странно и страшно слышать жалобу, высказанную бесстрастно, даже равнодушно. – Забери меня отсюда, Чешмэ… – Я заберу тебя, госпожа. Но Харон не повезет нас бесплатно. Сможешь ли ты уплатить? – Всем, чем укажешь… Чуть покосившись в сторону Антигона, евнух торопливо прошептал: – Требуй, что нужно тебе, великий. И скорее, скорее… На миг Антигон заколебался. Он не ждал подобного. Он надеялся на беседу. Но шестое чувство, не раз выручавшее в сражениях, не подвело и сейчас. – Ты, клинический! Папирус! Стилос! Чернила! Живо! И, убедившись, что все необходимое подано («Не ей! Этой! Черной!» – шипит сардийцу бледный, усыпанный каплями пота евнух), быстро, торопясь, ибо и сам чувствует: времени нет, диктует, стараясь не пропустить ничего важного. Фраза за фразой, не размышляя. Все? Кажется, да… Пальчики девушки резво водят стилосом по желтоватому, прекрасно выделанному папирусному листу. Не обученная грамоте эфиопка выводит буквы эллинского альфабета бегло, не задерживаясь ни на миг, словно прилежная ученица вслед за учителем. И ставит подпись. Не глядя. А зеленые огни в ее глазницах, изумруды, не ей принадлежащие, начинают вдруг пульсировать, и дыхание эфиопки становится тяжким… – Господин! – взвизгивает евнух. – Свет! Нужен свет! Антигон взлетает со скамьи, не сознавая, что впервые за последние годы подчинился чьему-то приказу. Но окно распахивается раньше: это услужливый сардский лекарек среагировал на вопль. Ворвавшись в зарешеченный проем, солнце мгновенно разгоняет тьму, и крылья ветра, гулко шурша, влетают вместе с ним, выметая прочь изгибы лилового дымка. Тихо. Морщась, массирует виски евнух. Потрясенно мотая головой, пытается осмыслить увиденное и услышанное лечащий врач недужной. Бывший. Потому что некого ему больше лечить. Запрокинулась в кресле, свесив неестественно вывернутую голову пациентка. Грудь ее неподвижна… – Что с нею? – Удар. Кровь разорвала мозг, – пожимает плечами сардиец. – А с… этой? – Не знаю, великий… Бессмысленно улыбаясь, эбеновая статуэтка раскачивается взад-вперед; слюна пузырится на чувственных, вывернутых губах, а глаза подернуты мутной, невыразимо противной зеленью, похожей на липкую жижу патмольских болот. – С нею кончено! – Пошатываясь, евнух приблизился к несчастной и провел ладонью перед ее лицом. – Да. Ее психэ иссякла. Она мертвее своей хозяйки, господин… – Да ну? Ну что ж. Бывает. Щелчок пальцев – и на пороге возник плотный широкобородый азиат. Здешний гармост, командир гарнизона Сард. Глядит на стратега раболепно. На врачей безразлично. Комнату осматривает взором удивленным, но не слишком. Ему-то что? Его дело солдатское. Начальству виднее. – Приказываю! – Одноглазый подпустил в голос бронзы, и гармост подтянулся, расправив плечи. – Гостью мою, почтенную Клеопатру, завершившую земной путь свой, подготовить к погребению. Рабыню Чешмэ, в припадке безумия отравившую госпожу, как уже наказанную богами и людскому суду не подлежащую, передать в распоряжение лечебницы при храме Асклепия, дабы использование ее послужило на благо науки. Исполняй! Гармост исчез. Одноглазый, не обращая внимания на копошащихся около тел, неживого и заживо мертвого, прошел к окну, подумал, развернул свиток, выпавший из ослабевшей руки эфиопки, и негромко, внятно, с выражением, не скрывая удовольствия, прочитал: – «Я, Клеопатра, дочь Филиппа, находясь в здравом уме и твердой памяти, не имея в силу как обстоятельств, так и недуга возможности осуществлять обязанности опекунши при родном племяннике моем, царе Александре, сыне Александра, базилевсе Македонии, монархе Ближних, Средних и Дальних сатрапий Востока и Верховном Правителе Эллады, по праву старшей в роду Аргеадов из Пеллы, добровольно и без принуждения, передаю права и обязанности опекуна царя Александра старейшему из соратников брата моего, высокочтимому Антигону, сыну Антигона, дабы воспитывал он племянника моего, оберегал и наставлял во всем, что необходимо знать властелину мира. Указываю Кассандру, наместнику Македонии, незамедлительно передать царя Александра под опеку и заботу вышеупомянутого Антигона, архистратега Азии. Дано в Сардах и подписано мною в присутствии свидетелей собственноручно: Клеопатра». Подпись перечел дважды. Покачал головой. – Ее подпись. И почерк ее. Пускай теперь попробуют отвертеться. А, кастрат? Не переставая возиться со своим кожаным сундучком, евнух нахмурился. Сказанное не в гневе, меняющем суть слов, а просто так, шутливо, нехорошее слово показалось особенно обидным… Врач достаточно уважал себя, чтобы терпеть издевательства, даже и за баснословное жалованье, получаемое регулярно. Гримаса не укрылась от глаза стратега. Э! Обиделся. Нехорошо. Нельзя ссориться с личным врачом, тем более незаменимым. Если кто-то считает, что незаменимых не бывает, то он ошибается, и такому человеку нечего делать при власти. Сам полетит и людей погубит. – Прости, почтенный. Ну что, ты готов? – А я? – несмело подает голос лекаришка из Сард. Антигон останавливается. Он уже забыл о бедняге, его значительно больше интересует, как отреагируют на подписанный нынче документ друзья-приятели. Птолемей. Селевк. Кассандр. Вот именно, Кассандр! – А что, почтенный? Не нужен ли тебе помощник? Лекаришка замирает. Неужели? – Нет, – подхватив сундучок на плечевой ремень, евнух направляется к выходу, проходя мимо сардийца, словно мимо пустого места. – Коллега, безусловно, вполне компетентен, но, увы, излишне любознателен и многословен. К тому же, видимо, не в ладах с клятвой Гиппократа. В частности, с положением о врачебной тайне… Он удаляется, не простившись с собратом по ремеслу. – Вот такие-то дела, – улыбнувшись едва ли не дружески, Антигон разводит руками. Ему, в сущности, глубоко безразличен местный коновал, сходящий за врача разве что для захудалой сардской аристократии. Он чуть не забыл о его существовании, но лекаришка сам напомнил о себе, и правильно сделал. Он многое видел нынче, пожалуй, чересчур многое… – Ну, что поделаешь, брат, не повезло! Бывает. Так как же все-таки нам с тобою быть, а? Стратег Азии хмурится, демонстрируя работу мысли, затем, с просветлевшим лицом, торжественно поднимает к потолку указательный палец. – Послушай-ка! А не удавить ли тебя, клинический? Предложение, сопровождаемое ободрительной усмешкой, звучит забавно, и сардийский целитель позволяет себе несмело хихикнуть в ответ, еще не понимая, что это вовсе не шутка… _ГОРНАЯ МАКЕДОНИЯ. АМФИПОЛЬ._ _НАЧАЛО ОСЕНИ ТОГО ЖЕ ГОДА_ – Искандарью-ууш! Искандар-джан! Перегнувшись через тесаные перильца балюстрады, дородная черноволосая женщина, нарумяненная так, что алые пятна различались даже сквозь кисею вуали, нависла над двориком. – Аристех, Искандар! Досадливо поморщившись, смуглый подросток передвинулся поглубже, к самой стене, чтобы зовущая с балкона при всем старании не сумела бы углядеть. – Вай ме, Искандар! И где есть ты, йакненок мой? Воины, примостившиеся в тени, переглянулись. Один из них, тощий, жилистый, на вид постарше прочих, собрав в горсть рассыпанные в пыли кости, осторожно кашлянул. – Откликнись, государь. Мать зовет. Нехорошо. – А ну ее! – взметнулись и сверкнули небесным блеском странные на чуть горбоносом, немакедонском лице удивительно македонские глаза, и пухлые губы капризно изогнулись. – Пускай по-человечески зовет, тогда и откликнусь. А то заладила: Искандар, Искандар… Перс я, что ли? Стоило мальчишке, вспылив, ускорить речь, как в ней внезапно прорезался и заиграл гортанными отзвуками легчайший персидский выговор. – Ты македонец, государь. Однако она – мать! – с ласковой непреклонностью повторил гоплит. Судя по всему, слово его имело вес для подростка с капризными губами, и бляха десятника на груди лишь укрепляла авторитет. Нахмурившись, юнец хмыкнул и прокричал в ответ зовущей нечто протяжно-напевное, непривычно звучащее под ярко-синими, цвета его глаз, небесами Македонии горной. На балкончике, выслушав, горестно вскрикнули. Но тотчас овладели собой. – Алксан! Алкса-аан-джан! Пистча дневной имеет остыть, когда ты не есть пойти до мама скоро! Вай, какой пистча совсем остыть! – Погоди, мама, – специально для окружающих повторил мальчишка. – Сейчас иду! И, жадно глядя на сжатый кулак десятника, азартно ощерился. – Ну?! Я послушался! Значит, давай еще раз! Тощий согласно кивнул. – Изволь, государь. Да только так ты всю державу проиграешь… – Ничего! У тебя теперь сколько сатрапий, Ксантипп? Пряча ухмылку в завитках густой, цвета темной меди бородки, десятник закатил глаза, вытянул ладонь. Начал загибать пальцы. Хмыкнул. – Та-ак. Фригия, Армения, Согдиана, Парфия… Нет, господин, прости! Парфия нынче снова твоя, вчера отыграна… – И Фригия тоже, Ксантипп! – Э, повелитель, сколько ее, той Фригии! Ты Царь Царей, а я жалкий десятник, станешь ли ты отнимать у бедного человека землю, где геройски пал его отец, сражаясь под знаменами твоего Божественного родителя?.. – Нуууу… я не знаю, – явно смущенный юный любитель метать кости покраснел. – Ладно, оставь себе Фригию, Ксантипп… Ставлю Египет против Армении! Десятник прищурился и хмыкнул вновь, на сей раз куда выразительнее, чем раньше. – Пол-Армении против Египта. Не больше. Идет? – Почему? – Горбинка на носу юнца стала еще жестче. – Э-э, видишь ли, господин, мне ведь еще придется отнимать свой выигрыш у Птолемея! Какое-то время эхо здорового солдатского хохота металось по круглому дворику крепости. – Ну что, повелитель, согласен? – Кидай! Три кубика взлетели, перекувыркнулись в воздухе, рассыпались в очерченном на утоптанной земле круге. Замерли. – Три. Пять. Пять. Большая Афина! Везет же тебе, Ксантипп! Моя очередь! Мальчишка торопливо подхватил с земли костяшки, долго грел их в ладонях, шепча что-то невнятное. Подул в кулак. Зажмурился. Метнул. – Пять. Пять. Два. Малая Афина! Вах, педер сек Анхро-Манью! – Не сдержавшись, он выругался по-персидски, да так громко, что с балюстрады тотчас отозвались: – Алксан! Это сказать хорошо не есть, так ария бозорг говорить не можно! И, шумно вздохнув, уже совсем просительно: – Иди пистча принимай, мама очен просить, Алксан! Пронзительная синева глаз подернулась, словно туманом, пеленой невыносимой, как зубная боль, скуки. – Ну все, началось, уже не замолчит, пока не увидит, что поел. Я потом приду, а? – Почтем за честь, господин, – почтительно наклонил голову, по случаю жары и мирного времени не отягощенную шлемом, Ксантипп. – Пол-Египта еще твои! Наградой за шутку – широкая мальчишеская улыбка. – Обо мне не тревожься, Ксантипп! Выигрывай, сколько угодно. Македонию я все равно не отдам никому! И потом, разве мы с вами не завоюем для меня новые сатрапии?! Гоплиты шумно одобряют прекрасный ответ, украсивший бы речь и взрослого мужа… Всплеснулась короткая туника, обнажая в беге загорелые ляжки. Простучали по лестнице, навстречу радостному кудахтанью персиянки, быстрые шаги. – Хороший мальчишка, – проводив взглядом скрывшегося в здании отрока, задумчиво промолвил Ксантипп, ни к кому особенно не обращаясь. – Толковый царь растет… – Уже подрос, – поправил десятника гоплит постарше, коротконогий и крутолобый, немного смахивающий на тяжеловесного критского быка. – Отцу-то его сколько было, когда Букефала объезжал? Пятнадцать? Ну вот! А нашему до пятнадцати и трех месяцев не осталось… – Букефал, Букефал… – Еще один воин, на вид ровесник Ксантиппа, обладатель величественных, закрученных в кольца усов, как принято это у горцев Линкестиды, скептически поцокал языком и послал в самую середину утомленного полуденным солнцем дворика смачный плевок. – Ежели хотите знать, братья, так не было никакого Букефала, вот что я вам скажу… Усач умолк, блаженно потянулся, наслаждаясь всеобщим вниманием, хрустко вытянул ноги. Цыкнул зубом. – Нет, ну, то есть коняга, конечно, был, да только объездил-то его царский конюх, скиф, а не Олимпиадин выродок… – Что, что?! – негромко, с очень нехорошим интересом встрепенулся крутолобый. – Как это ты сказал о Божественном?! В левой руке его возник, словно сам по себе, ниоткуда, узкий клинок, похожий на слабозасоленную сельдь. – Ну-ка, повтори, тараканище! Круг распался. Нрав «бычка» был достаточно хорошо знаком гарнизону Амфиполя. Связываться с ним не хотелось никому, в том числе и владельцу моментально обвисших усов. – Да ладно, чего ты! – примирительно пробурчал ниспровергатель мифов. – Я ж от покойника-отца слыхал, а отец-то мой, между прочим, при Антипатре в дружине был, вашего… ну, этого… Божественного во-от с таких лет видал. Что он врать бы стал, что ли? – Оно и видно!.. Слегка покачиваясь на коротких упругих ногах, «бычок» некоторое время, казалось, раздумывал: пускать ли в ход нож? Конечно, за драку положены плети, это не так уж и страшно. За пролитую кровь – пару дней в колодках, тоже можно потерпеть, не впервой. Но у ножа – свой нрав, а платить высшей мерой за смертоубийство, пусть и случайное, себе дороже… В конце концов, поучить болтуна уму-разуму никогда не поздно. Решив так, «бычок» небрежно подбросил тускло сверкнувший клинок почти под опоры балюстрады, не глядя поймал в подставленные ножны и вновь опустился на корточки. – И за что ж вы, линкесты, царя-то нашего не любите? На сей раз тон его был ворчливо-примирителен. – Верно! – поддержал крутолобого доселе молчавший гоплит, поигрывая вросшим в узловатый палец богатым, не по чину, перстнем, украшенным дивной чистоты сапфиром. – Чем это вам Божественный так уж досадил?.. Усач, упорно разглядывая собственные ногти, промолчал. – То-то! – наставительно заключил обладатель сапфира. – Твой отец, понимаете ли, при Антипатре крутился, из дому носа не высовывал, а мой братан старший аж до Тигра дошагал, ну, правда, вернулся без руки, так зато теперь вся семья по-людски живет! Дом, сад, рабы… Ну, все, как положено! А раньше жили хуже некуда, я хорошо помню… Несмотря на все желание, промолчать усатый не сумел. – Фу-ты ну-ты! По-людски! А руку свою братишка твой, часом, не вспоминает, а? А сколько совсем не вернулось?! А сирот, что побираться пошли, ты считал? Ишь, Божественный! За что, скажи на милость, он верным-то людям головы рубил?! Сапфироносец вскинулся было, но «бычок», видимо, вовсе и не думавший дремать, просто сидевший с закрытыми глазами, властным жестом оборвал усатого. – Ты, парень, говори, да не заговаривайся! Цари, они люди не простые, без вины головы не рубят. Рубил, значит, было за что! Не тебе судить! Уразумел? Прозвучала тирада миролюбиво, но и не без предупреждения, и встопоршившиеся было усищи линкеста тут же опали. Что толку спорить одному сразу со всеми?! И все же отступить не позволила гордость. В конце концов, он был единственным линкестом среди равнинного сброда, единственным сродственником, пусть и в мельчайшем колене, наместника Македонии Кассандра. – Без вины не рубят, говоришь? А я вот сам видел, с месячишко тому: этот-то, персюк малолетний, – последние слова линкест выцедил с очевидным презрением, – пошел на задний двор, выставил поленья, написал на каждом по букве, и ну рубить! Только щепки полетели! Это как? – Что? – А то, – усач понизил голос, – что буквы-то были не простые. Альфа, дельта, сигма, пи, каппа… – Ну и? – «Бычок», глядя исподлобья, ждал пояснений. – О! – Линкест значительно подкрутил усы. – Сперва и я так подумал: «Ну и?», мол. А после смекнул. «Альфа» – не иначе как Антигон, «Дельта» – ясное дело, Деметрий, «Пи» и «Сигма», коли так, Птолемей с Селевком, ну, а «Каппа», выходит… Плоский, покрытый черными трещинами ноготь выразительно вонзился ввысь. – Понимай сам, кто есть «Каппа». И еще скажу, все полешки персючок расколол, да и оставил, а вот «Каппу» как раз и рубил, пока в труху не насек. Оратор обвел взглядом приумолкнувших собратьев по мечу: – Так ведь это он сейчас, пока еще в силу не вошел, с деревяшками балуется! А что после будет, а?! Чем ему, спрашивается, Кассандр не угодил? Воспитывает как родного, кормит-поит, оберегает, ровно ценность какую… Ух, гаденыш! «Бычок» вскинулся, словно бы даже радостно. – Заткнись, козел горный! Уже и сам сообразивший, что сболтнул лишку, усач беспомощно огляделся. Нарываться он вовсе не желал, но и пропустить оскорбление мимо ушей никак не мог. Среди солдат гарнизона было еще три горца, пусть не линкесты, но близко живущие паравеи, и спусти он «бычку» непереносимое для мужчины словцо, возврата в родные места не будет. – За козла ответишь… – затравленно прошипел он, вытаскивая кривой тесак-махайру. – Только не тебе, – с готовностью разгибаясь, усмехнулся «бычок», весьма довольный, что на сей раз первым обнажил оружие не он. Если прольется кровь, это сойдет за смягчающее обстоятельство! Воины притихли. Слишком явственно повеяло убийством. – Хватит! – Ксантипп, еще миг тому мирно посапывавший носом, раскрыв колючие глаза, огладил серебряную бляху, знак власти над десятком. – Оба сели! Быстро! Спорить с десятником подчиненные давно уже не решались. Несколько попыток выпячивать грудь дали понять солдатам, что рука у командира надежна, а нрав нелегок. Это признали все, даже крутолобый, а признав, с удовольствием подчинились не только бляхе, но и ее носителю. – Р-раскудахтались… По всему было видно, что Ксантипп не в духе. – Чего спорить-то. И так все ясно. Царь есть царь, хорош он или плох, а сын за отца не ответчик. Вот и наш подрос, скоро небось Кассандр его к себе вызовет, венец передаст, чтоб все, как полагается. Тогда и посмотрим, как да что… Воины заухмылялись. Верно рассудил Ксантипп. К чему чубы друг дружке драть, ежели все само собою решится, и скоро уже!.. А мальчонка, даром что персюк – в этом линкест, как ни кинь, прав! – неплохой, привык к ним, небось не забудет, отблагодарит чем за ласку… – Что да, то да, старшой, – согласился «бычок». – Парнишка у нас неплохой, свойский… Глядишь, и впрямь тебе Фригию отдаст… А скажи, старшой, он на родителя своего похож хоть сколько, иль как? – Не знаю, – Ксантипп насупился. – Кто видел того, говорят, похож. Вот на бабку – не похож точно. И звонко хлопнул ладонью о ладонь. – Хватит прохлаждаться, лодыри! По местам! Потом вновь прищурил глаза, прислушался к негромкому топоту сандалий и вновь задремал. Сна не было. Были раздумья. Тихие, ленивые, как и вся амфипольская жизнь, размеренная, сытая, безопасная и, откровенно говоря, изрядно поднадоевшая. Жизнь, как говорят жители побережья, удалась. Еще нет и тридцати, а уже десятник гвардии стратега Македонии, считай – сотник обычной пехоты. Отец тянул лямку двадцать лет, прежде чем получил сотничью бляху, да еще перед самым увольнением по выслуге. Ему есть отчего гордиться сыном, который к тому же еще и полемарх, заместитель коменданта-гармоста Амфиполя. Должность не десятничья. Недолго, надо думать, и ждать повышения. Стратег Кассандр памятлив, хотя и не любит спешить. Со времен Пидны приметил он тех, кто распахнул его войскам городские ворота. И не обижал вниманием. Правда, и проверял в деле, но тут уж нельзя иначе: лишь дурак способен доверять кому попало… Ксантипп не в обиде на стратега. Он и сегодня бы поднял руку, голосуя за казнь упырихи, и совесть десятника чиста перед богами, а страшные сны давно уже перестали мучить его. Раньше – бывало: Олимпиада входила неслышно, клубок гадюк шипел и клубился у нее на голове, словно корона, и она грозила костяным пальцем, напоминая: ты в ответе передо мною за внука! Ты!.. И змеи, шелестя, тянулись ядовитыми клыками к его беззащитному горлу. Глупая ведьма! Она всех мерит по своей мерке, даже бродя по анемоновым лугам послежизненного мира; ее не смирили тихие туманы царства Аида… Так ей же хуже! Всего лишь за двух ягнят и отрез полотна старенький жрец из захолустного храма Персефоны прогнал недобрые сны, а совесть Ксантиппа спокойна: молодой царь в твердых, надежных и добрых руках! Стратег Кассандр строг, справедлив и осмотрителен. Может быть, даже излишне осмотрителен… Черная тень пронеслась в синеве, и десятник не сразу сообразил: сонное наваждение это или явь… протер глаза… и негромко рассмеялся. Всего лишь голубь! Черный голубь с мохнатыми лапками и встопорщенным хохолком топочет по краю окошка покоев гармоста. Вестник из Пеллы, седьмой уже за последнюю декаду. Странное дело: то один голубок за полторы сотни дней, а сейчас, словно из мешка… Неужели верны слухи, что одноглазый азиатский сатир потребовал отдать ему молодого царя?.. Сощурив разомлевшие веки, Ксантипп сардонически усмехнулся. Не слишком ли жирно? Не Одноглазый, и не остальные воры, обобравшие сиротку, а стратег Кассандр, строгий и справедливый, уберег мальчишку, укрыл от напастей, вырвал из лап безумной упырихи… Кому же, как не ему, Кассандру, сыну Антипатра, стоять рядом с престолом вошедшего в годы царя?.. Так полагает не только он, десятник Ксантипп, нет, такова воля всей Македонии… И если пожелает Антигон со своим придурковатым сынишкой оспаривать права Кассандра, извольте: он, Ксантипп, готов без промедления встать в первую шеренгу фаланги, и пусть Олимпийцы решают, на чьей стороне правда! Хоть будет повод поразмять заплесневевшие кости… М-да. Пора бы! Чем плох стратег, так разве что тем, что излишне скучен! Изо дня в день, из года в год – тихо, спокойно и размеренно, безмятежно, но что с того, если ты не старик?! Порой Ксантипп готов даже завидовать серой пехоте, стоящей по воле наместника Македонии в греческих городах: там время от времени бунтуют, там хоть какое-то дело!.. Что и говорить, закисла Македония в истомной тиши. Ох и закисла же! Ну, ничего, недолго уже осталось ждать… Подрастает, наливается силой истинный царь, Александр, четвертый владыка Македонии, носящий это имя. И уже вслух, с предвкушением звучат в гарнизонах разговоры о грядущих великих походах, о новых землях, о золоте, золоте, золоте! И так будет! Ему ли, Ксантиппу, не знать, каким властелином станет мальчонка, выросший на глазах, можно сказать, сыном амфипольского гарнизона?! Так что, вполне может статься, и выигранные сатрапии не останутся пустой ребячьей забавой… А безумия в царевиче ни на медяк, это так же точно, как то, что перед отправкой в дальний поход Ксантиппу нужно будет навестить стариков в их захолустье, жениться, наконец, и обрюхатить супругу, чтобы была у родителей забава на старости лет, а может случиться, что и кормилец… Тем паче, что отец писал недавно: мол, вошла в расцвет дочь Креонта, пятая, и-де никак не хуже второй, что когда-то так нравилась Ксантиппу… Резкий медный звон разбил медленные мысли, призывая десятника прервать отдых. Гармост кличет! Поправляя на ходу широкий кожаный пояс, Ксантипп скорым, но без излишней торопливости, шагом направился к лестнице. Медлить нельзя, но и бежать ни к чему. В конце концов, гармост хоть и дальний родич стратега, но лицо гражданское, следовательно, низшее, нежели он, командир гвардии… И не было никаких предчувствий, пока не сообразил, стоя перед плотно восседающим за рабочим столом гармостом: нечто случилось. Нечто скверное. Очень, очень скверное. Настолько неожиданное, что вальяжный, обычно более чем уверенный в себе комендант, гордый своим родством с семейством наместника, морщит лоб и хмурится, словно бы не решаясь заговорить. И немой прислужник его, умеющий ходить неслышнее кота, тоже необычно хмур, и чаша, поданная им с учтивым поклоном, горчит, застревает в глотке, отдает прелью… А по столу, среди небрежно разбросанных свитков, поклевывая крупные зерна, рассыпанные поверх документов, бродит, изредка отряхивая перья, вестеносная птица – и Ксантиппу внезапно становится не по себе, потому что он соображает, отчего перехватило дыхание. Впервые за столько лет – черный голубь. Черный! – Полемарх, – говорит гармост Амфиполя, стараясь не глядеть в глаза Ксантиппу, – приказываю вам сейчас же, не медля, – он осекается, не сумев с ходу подобрать нужное слово. – …Ну, скажем, проверить, отчего бы это недавно скончался сын персиянки?! Брови коменданта внезапно подскакивают, словно на родича наместника снизошло озарение. – Говорят, они с матерью сегодня поели жареных грибов?! Ай, как неосторожно!.. Ай-яй-яй… Ксантипп пытается вникнуть. И не может. – Почтенный гармост, – отвечает он, облизывая мгновенно высохшие губы, – молодой владыка жив и благополучен. Он играл с воинами менее часа назад… – Играл с воинами?! Гармосту прекрасно известно, чем, как и когда занимается подросток. Он никогда не возражал против детских игр. Но в этот миг на лице его возникает возмущение, кажется, даже не наигранное. – Вам еще придется ответить перед стратегом, полемарх Ксантипп, за то, что вы – да-да, именно вы! – потакали персидскому выродку в его заигрываниях с солдатами… Он взвизгивает и бьет кулаком по столу. – С македонскими солдатами! Потревоженный грохотом и встряской, черный голубь вспархивает со столешницы, суматошно мечется по кабинету, вылетает в окно и, совершив плавный, успокаивающий круг там, на воле, как ни в чем не бывало возвращается к прерванной трапезе. Ему не о чем беспокоиться. Он свое дело сделал. Гармост проводит ладонью по лицу, сверху вниз. – Все, полемарх, разговор окончен! Идите и делайте, что приказано! Немедленно! Возможно, это в какой-то степени смягчит вашу вину в глазах наместника. Со своей стороны, могу гарантировать, что замолвлю слово в вашу пользу… Он очень неглуп, гармост Амфиполя, и он прекрасно сознает абсурдность своих слов. Действительно, если Кассандр – наместник, то чей? Нет в Македонии иных претендентов на престол, кроме юнца, объевшегося, как решено только что, грибами. По приказу собственного наместника? Но кем же тогда будет Кассандр?.. На миг действительность расплывается перед гармостом. Но черный голубь – вот он, клюет зерно. Вестник без письма. Глашатай воли, высказанной ему некогда грозным родичем из уст в ухо, после назначения в Амфиполь. В груди гармоста – человеческое сердце. Ему чудовищно страшно. Но не он же, в конце концов, виновен, что так все окончилось, а проклятый Антигон, везде и всюду распустивший молву о злом Кассандре, удерживающем без причин законного царя в крепости! Да! Гнусный Антигон, сумевший, неведомо как, вытянуть полномочия опекуна из рук совсем обезумевшей, если верить слухам, Клеопатры. Все это так. И все же гармост нисколько не сомневается: сегодня уснуть ему не придется. А тут еще этот тощий тупица, вылупивший глаза и не желающий понимать самых элементарных вещей. – Вы еще здесь, полемарх? Вы что, плохо слышите? – Я хорошо слышу, уважаемый гармост, – сухо отвечает десятник. – Прошу предъявить письменный приказ наместника. Что?! – Вы с ума сошли, – неожиданно для себя самого, не кричит, а шепчет гармост. Ксантипп сухо качает головой: – Нет. Это вы сошли с ума. И я, в соответствии с уставом гарнизонной службы, принимаю на себя полномочия гармоста. Сдайте оружие. Вы арестованы. Жесткая улыбка на миг обнажает желтоватые зубы: – Не бойтесь, гармост, я не стану кормить вас грибами. Но все, сказанное здесь, вам придется повторить в Пелле, перед благородным Кассандром. И… Договорить он не успевает. Удар, пришедшийся точно в затылок, не защищенный шлемом – зачем шлем в мирное время? – опрокидывает Ксантиппа на пол, и глухонемой раб гармоста ловко и умело скручивает полемарха по рукам и ногам, а комендант Амфиполя, обойдя стол, присаживается на корточки над лежащим, и в глазах его нет никакого злорадства. – Простите, Ксантипп, – впервые он, чопорный и церемонный, называет подчиненного так, без чинов, – но мне и так придется держать ответ перед наместником. Перед всей Македонией. Перед историей, наконец. За то, что проглядел врага в гарнизоне и позволил наймиту Одноглазого подло расправиться с законным господином нашим и его почтенной матерью! Вы предстанете перед судом! И я не завидую вам, цареубийца!.. Сорвав с груди связанного серебряную бляху, он поднимается на ноги, направляется к двери, жестом приказав немому следовать за собой. На самом пороге гармост останавливается. Оборачивается к лежащему, и сквозь легкую дымку, заволокшую глаза, Ксантипп видит: подбородок гармоста дрожит, а руки трясутся. – Простите, полемарх, – очень тихо повторяет гармост. – Вы храбрый человек, а я нет. Мне тоже страшно. Но у меня дети. Семеро. Шесть девочек и сын. А вы ведь, кажется, одиноки, Ксантипп? Мне, право же, очень жаль… Прикусив дрожащую губу, он трудно, с захлебом втягивает воздух. – И все же я завидую вам, Ксантипп. Дверь бесшумно затворяется. Тишина. Только мерный, невероятно громкий перестук сердца. И гулко бродит по столу, поклевывая зерно, черная птица смерти… Все кончено. Ничего не будет. Ни свадьбы с пятой дочерью соседа Креонта, ни похода в Азию под знаменами молодого царя, ни Фригии!.. Вообще – ничего… А будет только дорога и боль – о, какая боль!.. Все знают, как страшно казнят цареубийц!.. И хмурый Харон-перевозчик в утлой ладье… А там, за Ахероном, его встретит страшная тень упырихи… Будь ты проклят, Кассандр-клятвопреступник! Исступленный женский визг, ворвавшись в невысокое окно, вновь спугнул глупую птицу, и над головой затрепетали бестолковые крылья. Еще один крик, потише, словно бы взбулькивающий. Теплая капля упала на щеку. Больше – ни звука. Конец. Обрывки мыслей ползают внутри черепа, странные, непривычные, словно бы и не принадлежащие ему, десятнику Ксантиппу, не привычному к цветастым словам. Десятник думает: прощай, мальчик Искандар, не пожалевший своему воину Фригии… прощай, базилевс Александр, сын Александра, так и не успевший стать Великим… до скорой встречи, мой государь! Спазм удавкой перехватил горло, накидывая на сознание покрывало блаженного забытья. Бросил во тьму. И откатился, выпустил обратно, в день, в свет, ошпаренный волной ослепительно-жгучей боли. Над приоткрывшим глаза полемархом – тяжелое квадратное лицо с крутым лбом. Невыносимо, режуче ноет голова слева, чуть дальше виска. В руке крутолобого гоплита – нож, измазанный кровью. – Слушай, начальник, – торопливо, вперемешку с каплями слюны выбрасывают слова тугие губы «бычка», – он пока еще там, у персов… Но он скоро придет! Помнишь: ты бил меня по щеке? Взамен я взял твое ухо. Мы в расчете. А теперь – беги… Нож, похожий на жирную сельдь, вспарывает путы. Это, оказывается, не так уж трудно: Ксантиппа вязали неумело, чем под руку попадется. Попался шнур от звонка. Повезло. С сыромятиной пришлось бы повозиться. – Прыгай в окно, начальник! – «Бычок» резко, но с расчетом полосует себе грудь крест-накрест. – Беги к коновязи! И дуй отсюда! Наши не заметят, не бойсь, даже Таракан! Ну же!.. Сейчас я закричу!.. Он осторожно заваливается на бок, поудобнее укладывает голову и откидывает руку, изображая верного присяге воина, увы, не сумевшего пресечь бегства преступника… – Почему вы не?.. – Отчего-то Ксантиппу очень важно понять это, он готов даже промедлить пару бесценных секунд. – Ну-у… мы люди простые. Кассандр неплохо платит… А мальчонка все-таки был перс… – Но почему же тогда?.. – Ксантипп все еще медлит, уже перекинув ногу через карниз. – Со мной?! Почему?! – Мы, как и ты, присягали царю, а не наместнику. А потом… беги же!.. – Ответь, прошу тебя! – Ты не поверишь, начальник, – в выпуклых глазах «бычка» бродит такая обида, такая злоба и ненависть, что Ксантиппа – именно теперь! – пробирает дрожь, – ты не поверишь, но Царь Царей, пухом ему земля, подарил мне Вавилон, и он сдержал бы слово, если бы его не убили!.. _АФИНЫ._ _КОНЕЦ ВЕСНЫ ГОДА 469 ОТ НАЧАЛА_ _ИГР В ОЛИМПИИ (307 ГОД ДО Р.Х.)_ Македонцы покидали город, пытаясь сохранить лицо. Под грохот меди и переливчатое пение флейт. Под шелест боевых знамен, гордо плещущихся в порывах ветра на высоких, пурпурных, увенчанных лавровыми венками и оскаленными медвежьими мордами древках. Идеально ровная колонна, издали удивительно похожая на тускло серебрящуюся в лучах рассвета змею, чеканя шаг, спустилась с Пникса, оставив ворота Акрополя распахнутыми настежь, четко промаршировала по узеньким улочкам, ухитряясь не ломать строй даже там, где переулки изгибались под самыми причудливыми углами? – и замерла у городских ворот, ожидая дозволения победителя следовать восвояси. Сверкая начищенными доспехами, каменея тяжелыми, схваченными натуго ремешками шлемов подбородками, воины стояли по шестеро в ряд, а по обеим сторонам колонны, улюлюкая, плюясь, выкрикивая проклятия и грязные пожелания, бесновалась афинская чернь, дождавшаяся, наконец, своего часа и сполна наслаждающаяся кратковременной вседозволенностью. Гнилые фрукты, тухлые яйца, даже дохлые крысы, специально со вчерашнего полудня, когда было извещено о предстоящей забаве, выдерживаемые запасливыми афинянами на солнце, – тучи всей этой мерзости летели в македонцев, и стаи жирных мух с недалекого мясного ряда уже жужжали свои нудные песни, усаживаясь на испятнанную бронзу и все наглее пытаясь заползти под металл, туда, где пованивало и подрагивало теплое, мокнущее, доступное укусу живое тело. И это было невыносимо. Руки воинов тянулись к рукоятям мечей, согласно договору о сдаче оставленных им победителями, и сариссы* подрагивали, готовые опуститься. Казалось, еще всего только миг продолжатся издевательства толпы – и бронзовая змея вздрогнет, раскинется веером, рванется вперед, круша, давя и преследуя без пощады вопящий, топчущий друг друга комок обезумевшего двуногого зверья. Ничего не стоило бы разогнать скопище охлоса, распаленное мнимой беззащитностью тех, перед кем вчера еще оно пресмыкалось, но пальцы закаленных бойцов бессильно замирали, так и не сомкнувшись вокруг роговых рукояток. Союзники победителей праздновали победу, и ничего иного не приходилось ждать от тех, кто не способен сам освободить себя. Непреодолимая мощь четырехтысячного строя была лишь видимостью, не более того, яркой заплатой, с позволения победителей нашитой на рубище капитуляции. Все, что позволяло македонцам высоко держать головы – мечи, и сариссы, и прочее оружие, и высокие прямоугольные щиты, аккуратно сложенные в подводах обоза, и кони, следующие за колонной, и конюхи, и знамена, прославленные в десятках боев, и флейты оркестра, и прилагающиеся к флейтам круглощекие музыканты, и разбитные, сговорчивые торговки, бредущие за войском с походными детишками на руках, и даже армейский лекарь, – все это осталось при побежденных лишь благодаря доброй воле великодушного вождя тех, кто освободил Афины, не пожелавшего топтать гордость врагов, которым, право же, было чем гордиться. Было! Год без одного дня удерживал македонский гарнизон неприступный Акрополь, и пристани Мунихия, и Пирейскую гавань, удерживал вопреки угрозам и посулам осаждающих, смеясь над лживыми слухами, день за днем урезая пайки, жаря кошек, а затем и крыс, удерживал, раз за разом отбрасывая вспять идущих на приступ, теряя подчас до трех десятков убитыми под пугающе регулярно обрушивающимися шквалами камней и зажигательных стрел, посылаемых в скрежещущий зубами город десятками огромных, незнакомого вида катапульт и баллист. Год без дня, вы слышите?! Но все имеет предел, даже мужество, особенно если подмоги нет, море замкнуто вражеским флотом, на Родине – смута, а вождь победителей не жаждет ни жизни македонцев, ни имущества их, ни поругания чести. Ему необходимы только Афины, и вот он получил их в целости, без спора предоставив сдавшимся, но не разгромленным врагам почетный выход, провизию на дальнюю дорогу и свободный путь на север… Что же до толпы, то пусть ее! Это ведь, в сущности, просто сонмище тех же мух, только в ином обличье. Они трепещут перед силой и способны проявить отвагу лишь тогда, когда обидчик повержен, связан и прижат к земле тремя-четырьмя, а еще лучше, пятью дюжими головорезами. _«Мы – вот! Мы – тут!»_ – звонко и гордо пропела медь. Вогнутый полумесяц, замерший напротив ворот, чуть дрогнул, и мириады солнечных бликов ослепили македонцев. Колыхнулись вражеские стяги, приветствуя покидающих город. Сейчас ряды разомкнутся, образуя коридор почета, и четыре тысячи непобежденных, расправив плечи, пройдут сквозь двадцативосьмитысячную громаду, мимо вскинувших копья в приветственном жесте гоплитов. Так гласит договор. Значит, так тому и быть. Но безмолвно нависает над горсткой истощенных людей чудовищный полумесяц, и медлят расступаться первые ряды, закованные не в привычную бронзу, но в неприятно-белесую, неживую халибскую сталь. Тот, кто набрал и снарядил войско, пришедшее под Афины, не экономил на своих воинах. Безмолвие. _«Что-что? Где путь?»_ – заинтересовались трубы. И безо всякого приказа, единым движением, свидетельствующим не о блестящей выучке даже, но о том, что достигается чем-то большим, нежели выучка, левые колени стоящих в первой шеренге колонны чуть согнулись, принимая тяжесть тел, а на наплечники передовых легли разом опущенные сариссы. _«Бой? Бей! Бой? Бей!»_ – подбодрила бронзу медь. Разошедшаяся толпа умолкла вся, мгновенно. Подалась в стороны, готовая в любой миг обратиться в бегство. Под медными козырьками македонских шлемов не было видно лиц, и зеленые волчьи огоньки мерцали там, где у людей обязаны находиться глаза. Напряжение нарастало, и кто-то из четырех тысяч уже втянул в легкие побольше воздуха, чтобы медвежьим рыком увлечь синтагмы* в последнюю, не на прорыв, а на убийство, атаку, и, почувствовав это, сариссы третьего ряда легли на плечи стоящим в ряду втором, и много бы крови пролилось в этот безмятежно-светлый утренний час… …если бы на поле неизбежной битвы не появился Бог. Бог был неописуемо прекрасен и величествен! Впрочем, чего еще можно ждать от Олимпийца, по странной прихоти сошедшего на землю? Алая с золотой каймой одежда из невиданной ткани отсвечивала на солнце, словно расплавленный металл, высокие шнурованные башмаки из чистого пурпура, обильно расшитые золотой канителью, соперничали с одеянием в блеске, а плащ, небрежно переброшенный через левое плечо, не мог быть изготовлен в мастерских Ойкумены, ибо не в силах человеческие руки столь точно передать резкость всхлеста молнии, и прозрачное безмолвие льда, и звонкое дыхание ветра… Сознавая силу величия своего, восседал Бог на громадном снежно-белом коне, похожем скорее на дивную птицу, ловко спрятавшую сложенные крылья, и плыл чудо-конь медленно и величаво, парил в безмолвии, рухнувшем на поле, и ветер шелковистой гривы стлался облаком, касаясь вызолоченных копыт… – Аполлон! – выдохнул кто-то в глубине толпы афинян, обретших человеческие черты при виде явленного Олимпом чуда, и соседи откликнулись согласным ропотом. Им, выросшим у подножия Пникса, не нужно было объяснять, как выглядят небожители, – великий Фидий, ставший бессмертным больше ста лет тому, подсмотрел однажды купание богов и воплотил увиденное в паросский мрамор изваяний Акрополя. – Аполлон! Аполлон! Аполлон!.. – покатилось в глубь колонны, и воины задних рядов, помягчев лицами, потянулись на цыпочках, стараясь разглядеть источник занявшегося далеко впереди золотисто-алого сияния. Всякое доводилось видеть македонским гоплитам за последние годы. Не смогли бы уже удивить их ни мертвые, но одновременно и живые старцы, живущие не дыша, – таких немало в Индии! Ни возжигающие из пустых ладоней белое пламя высокоголовые маги, какие не редкость в кумирнях Согдианы! Ни звероголовые говорящие истуканы, обильно обитающие в Египте. Но Бога живого, снизошедшего до людских дел, не встречал доселе никто!.. Ни один! Даже седобородые ветераны, доживающие свой век в строю, вне которого уже себя не мыслили, в ожидании последнего боя… Вот стоят они, четыре тысячи готовых ко всему мужчин. Впереди – почти тридцать тысяч воинов, не расступившихся, вопреки статьям договора. Позади – шестьдесят тысяч ненавидящих, озлобленных, утихомиренных на время, но готовых в любой миг вновь взорваться визгом и гибельным градом уже не мусора, но камней… Какое же слово скажет склонившим копья для последнего боя ало-золотой небожитель? Короткое, почти незаметное движение, алая вспышка рукава – и Бог взметнул в синюю высь, едва не задев случайно задержавшееся в небесах облачко, прозрачную, слегка изогнутую ледяную ленту меча, рассыпав перед македонцами новые мириады скачущих лучей. – Приветствую вас, братья! – звучно кричит он. Эхо обегает поле, отскакивает от стен, и этот голос, невероятно красивый, глубокий, почти нечеловечески благозвучный, но только почти, не более того, срывает с людских душ жесткие ремни оцепенения. Пожилой таксиарх-македонец делает полшага вперед, и монолит колонны смыкается у него за спиной. – Ты решил взять свое слово назад, Полиоркет? – спрашивает он спокойно, не зная еще, что словцо, нежданно возникшее на языке, с сегодняшнего дня прилипнет к всаднику на белом коне, и станет гордостью его, и спустя годы, через долгие сотни лет, вспоминая этого человека, потомки станут называть не имя, данное ему при рождении, но лишь прозвище, не позволяющее ошибиться: «Покоряющий города». – Я никогда не давал повода считать меня подлецом! – отзывается Деметрий, обиженно хмурясь, и белоснежный нисеец встряхивает гривой, осуждая мелодичным ржанием чудовищное предположение македонца. – Я хочу просить вас, братья, о милости! Выслушайте меня, прежде чем уйти! Вздох удивления и восторга проносится из конца в конец колонны, похожий на гул морского прилива. Бог просит о милости. Возможно ли, представимо ли – отказать Богу в подобной малости: выслушать?! Даже если Бог этот смертен, как и все люди?! Ведь не может же человек, чье сходство с Олимпийцами заставило окаменеть на время македонские синтагмы, не быть хоть немного сродни Зевсовым детям?! Безошибочно истолковав молчание, сын Антигона подъезжает ближе, и каждому, стоящему в первых рядах, кажется: это к нему, именно к нему и ни к кому иному, обращается стратег. И хотя с близкого расстояния отчетливо различимы и нездоровая одутловатость мясистых щек, и тяжелые мешки под глазами, проступающие даже сквозь густой слой притираний, – ни для кого не секрет, что в последний год сын Антигона много и жестоко болел, – но, странным образом, знаки недуга не ослабляют восхищенного внимания, напротив, лишь добавляют восторженного блеска в тысячах широко раскрытых глаз. Ведь Бог, изведавший хворь, стократ человечней своих безмятежных собратьев, высокомерно избегающих общества смертных… – Дорогие братья мои! В голосе Деметрия мед, бархат и металл. Он взывает, и убеждает, и нежит, и бьет наотмашь. Его хочется слушать всегда. – Зачем уходить братьям от того, кто любит их больше, нежели себя самого?! Что ждет их там, за рубежами Эллады, в родном краю, опозоренном цареубийством? Оставайтесь! Оставайтесь со мной! – ласкает души голос, которому нельзя не верить. – Мы все одной крови! Вы, и я, и мой отец, пославший со мною для вас свой привет и любовь! Если мы вернемся домой, братья, то только вместе, искупив вину и грех презренного клятвопреступника Кассандра… Солнце восторга в голубых македонских глазах затмевается тенью недоверия. Кассандр – клятвопреступник? Цареубийца?! Гарнизон Афин почти год был отрезан от мира, и новости доходили редко, и трудно было смириться с мыслью, что юный Царь Царей погублен черной немочью. Но – Кассандром?! Нет! Это невозможно, просто потому, что этого не может быть… – Ты… Тебя обманули, Полиоркет, – отвечает пожилой таксиарх, еще не вернувшийся в строй, и шеренги поддерживают старика согласным ропотом. – Тебя обманули! Он едва не сказал: «Ты лжешь!», но в последний миг не сумел. Можно ли заподозрить божество во лжи? Горестная улыбка появляется на устах Деметрия. Холеная сильная ладонь медленно поднимается, вызывая кого-то из сияющего полумесяца, застывшего за его спиною. Отделившись от войска, на зов стратега спешит всадник. Натягивает повод. Не торопясь поднимает забрало. – Есть ли среди вас знающие меня? Стоящие в задних рядах вытягивают шеи. Простое грубоватое лицо, обрамленное плохо расчесанной рыжей бородкой, длинные тощие ноги, не очень умело охватившие конские бока, медный комок непослушных волос. – Ксантипп?! – узнает кто-то в строю. С десяток голосов поддерживают узнавшего: – Ксантипп!.. Ксантипп! Откуда ты здесь, Ксантипп?.. – Расскажи им все, соратник! – печально приказывает Деметрий. – У них нет права не знать правды! И Ксантипп рассказывает. Как умеет. Кратко и четко. Только о том, что видел. Ни о трясущихся руках амфипольского гармоста, ни о больной ярости в выпуклых глазах крутолобого гоплита не упоминает он. К чему? Этого слушателям не понять. – Это было! – завершает он. – Клянусь местом, откуда я вышел на свет!.. Ровный ряд сарисс вздрагивает. Такой клятвой не бросаются рожденные под македонским небом, ибо нет ничего священнее материнского лона! Но и без клятвы нельзя не поверить услышанному: слишком многие из шеренг знают Ксантиппа, никогда и никому не позволявшего оскорбительно отзываться о Кассандре. И в тот миг, когда молчание делается гуще смолы, шлемоблещущий полумесяц, подчиняясь неслышному сигналу, распадается, наконец, надвое, образуя широкий проход. – Идите, братья! – мягко, задушевно говорит Деметрий. – Но прежде чем идти, подумайте: для чего наместники убивают царей?! Он бьет без промаха. Недаром эту сцену продумал и расписал досконально сам Эвгий, лучший из рождавшихся в Ойкумене постановщик трагедий несравненного Софокла. Никто не отвечает ему, потому что слова излишни. Монолит дает трещину. Пожилой таксиарх, тщетно пытаясь унять бессильную злобу, делает полный шаг, безусловно и навсегда отделяя себя от македонской колонны. – Я дошел до Инда, – спокойствие его обманчиво, но голос тверд. – Я помню еще Филиппа. Я не буду служить убийце моего царя!.. Выдернув из окольцованных бронзой македонских ножен кривой персидский меч, он на вытянутых руках подносит его Деметрию. – Мы оба, я и он, твои, господин! И на глазах у тысяч неслезливых мужей происходит нечто, заставляющее многих – впервые в жизни! – ощутить на ресницах странную, непонятную влагу, от которой хочется моргать. Легко перенеся ногу, Бог в золоте и багрянце спешивается и крепко, искренне, от всей души обнимает седого ветерана, склонив на плечо старика завитую, украшенную венком на тщательно уложенных локонах светлокудрую голову. И нет больше смертоносного монолита! Есть кучка песка, от которой, подхваченные порывом ветра, одна за другой отделяются и уносятся вдаль песчинки… Спустя недолгое время менее половины спустившихся с Акрополя отправляются в путь. Среди них не найти тех, в чьих кудрях серебрится седина: прошедшие за Божественным по дорогам Востока остались здесь все, как один. Нет и многих, рожденных в равнинной Македонии, родовом гнезде потомков Филиппа. Уходят линкесты, паравеи, иные горцы. Они связаны клятвой и кровными узами с домом Антипатра, и им нельзя оставаться. Уходят те, кто истосковался по давно не виденным семьям. Уходят немногие, утомленные войной и мечтающие о покое, будто есть в Ойкумене спокойные места. Но в глазах уходящих на север – тяжелая, тоскливая муть. И губы искусаны, и ноги идут вразнобой. Не медночешуйчатый змей ползет меж торжественно вытянувшихся шеренг победителей, не войско, грозное даже в поражении, – а кучка растерянных, утративших веру людей. – До скорой встречи, братья! Я буду ждать вас! Прощальным жестом поприветствовав уходящих, Деметрий окидывает оставшихся долгим, исполненным любви, уважения и благодарности взором и молча вспрыгивает на Буривоя. Пусть знают эти, весьма кстати пришедшиеся дополнительные мечи: у него нет слов, чтобы выразить всю полноту искренних и неподдельных чувств. Эвгий может быть доволен: сын Антигона исполнил положенную ему роль, ни в чем не отойдя от многочасовых разъяснений хорерга. Эвгий и будет доволен: вознаграждение, оговоренное им, увеличится вдвое! На предвратной площадке, откуда недавно убрались решившие уходить на север, – группа людей, изящно задрапированных в простые, но не без изыска гиматии. Лишь афиняне умеют одеваться так: вроде и небрежно, даже чуточку неряшливо, но при этом вызывая жгучую зависть и желание подражать принятой в их городе моде. «Обязательно нужно научиться такому», – думает Деметрий, но тотчас представляет себя в чем-то белом, полотняном, без золотого шитья, даже без пурпурных каемок, и в сомнении щурится. А может, не обязательно?.. Ладно, с этим можно и обождать. Там будет видно. – Величайшего из великих, сына триждынаивеличайшего, приветствует город Девы Паллады, названный фиалковым венцом Греции, и просит благородного господина войти в ворота без лести верного ему полиса друзей… Речь возглавляющего делегацию плавна и выверенно-отточена. Пауза – период – пауза. Восклицание. Пауза. Период. Очень похоже, что этот румяный, держащийся с подчеркнутым достоинством, тоже учился у Эвгия. Впрочем, рожденных в этом городе не нужно обучать лицедейству. Поймав внимательный, не соответствующий словам взгляд оратора, Деметрий понимающе подмигивает, и тот на миг сбивается, но тотчас вновь ухватывает путеводную нить речи. – Пусть же господин наш… – Ни слова больше! – восклицает Деметрий. – Нет над Элладой отныне господ! Он перехватывает паузу. Пусть поймут почтенные граждане афиняне, пусть уразумеют раз и навсегда: гибель рода Филиппа разорвала договор, заключенный с царской семьей Македонии полисами Эллады. Не с Македонией, но с Филиппом был подписан этот акт, и не с Македонией, но с Божественным Александром подтвердили эллины союз после гибели Филиппа. Отныне все возвращается на круги своя! У тех, кто ныне правит в Пелле, нет никаких прав на покорность греков, на деньги греков, на корабли греков. Кассандр – не владыка, не наместник, ибо наместником можно быть лишь при царе, а царя нет. Кассандр – тиран, поправший законы Олимпа и Ойкумены. Прихвостни же его, разжиревшие на македонских подачках, – враги греческой независимости и свободы, жалкие аристократы, полагающие власть богатства выше власти большинства. Не быть больше такому! И пусть знают благородные граждане Афин, что не ради власти над ними пришел под стены города сын Антигона, но с единственной целью: вернуть исстрадавшейся Элладе свободу и демократию… – И я не войду в ваш город, ибо в свободном городе нечего делать вооруженным, не состоящим у него на службе! – возвышает голос Деметрий, с этого дня ставший Полиоркетом. Исчерпывающее всепонимание возникает и тотчас пропадает без следа на выражающем одну лишь почтительность, однако и не лишенном чувства собственного достоинства румянощеком лице афинянина. – Разве умные люди не сумеют понять друг друга?! – Даже не взглядом, нет, всего лишь выразительным изгибом брови отвечает он ало-золотому всаднику. – И разве мы с тобою не умные люди, сын Антигона? Да, свобода имеет цену, как и всякий товар, но город Девы Паллады готов оплатить счета… И даже с охотой! Ведь флотилии Полиоркета с недавних пор господствуют на море, вдребезги раздробив неопытных мореходов Кассандра и даже – кто бы подумал?! – сумев оттеснить к Саламину Кипрскому эскадры Птолемея. Бесспорно, Египет – старый и надежный партнер, союзник, можно сказать, друг. Но у Афин нет друзей! У Афин есть интересы! Именно поэтому они и стали Афинами. Друг афинян каждый, кто контролирует моря! К тому же Деметрию нужны новобранцы, а в Аттике накопилось достаточно голытьбы, готовой хоть сейчас сесть за весла триер или встать под знамена. Содержать собственный сброд все же менее обременительно, нежели выплачивать «дружеские взносы» гарнизону, набранному из плевать хотевших на нужды Афин македонских пахарей и козопасов… Так размышляет вождь афинских демократов, владелец пяти кожевенных, трех гончарных, трех оружейных мастерских Стратокл, обладающий паем в корабельной компании «Кудри Посейдона и сыновья», и лучезарность улыбки на полных губах способна соперничать с ясным явлением розовоперстой Эос в час погожего рассвета. – Свобода, ныне возвращенная городу нашему победоносными войсками не знающего поражений героя и полубога Деметрия, сына благородного Антигона, – никак не мешая мыслям, льется плавная речь, – предполагает и право на добровольное ограничение суверенитета. Настаиваю и прошу, господин наш и друг! Войди, и стань пленником аттического гостеприимства! Увы! Минули и канули золотые деньки Перикла, когда афинские пентеры* держали под контролем Великое Море, собирая с островов налог за спокойствие. Славное было время, но прошлого не вернуть даже тем, чьи изваяния украшают Парфенон… Без покровителя не обойтись. И нет варианта лучшего, нежели этот напыщенный павлин, напяливший на себя столько блесток, словно он – наложница персидского шаха, тщащаяся прельстить стареющего владыку!.. Кто, хотелось бы знать, думает Стратокл, писал сценарий сему лишенному элементарного вкуса болвану?! Ксенофил?.. Нет, ни в коем случае! Постановки Ксенофила отличаются благородной умеренностью. Горгиппий? Похоже, но вряд ли. Он помешан на серебряных побрякушках, а на одеяниях Антигонова сына не видать ни единой серебряной блестки. Кто же? Созон? Мнесикл?.. Эвгий?.. Да, скорее всего Эвгий! Старик так долго прожил на Кипре, что эстетика его, ранее безупречная, оставляет желать лучшего… Однако же: без покровителя не обойтись. Без Деметрия. Потому что никто из хозяев Македонии, будь то Кассандр или кто угодно иной, не откажется от власти над Элладой, в первую очередь – над Афинами, ибо эллинские кошельки, и только они, питают запустевшие казнохранилища Пеллы! А далекий, нынче здесь, а завтра там, вождь, бьющийся за власть над всей Ойкуменой, вполне способен облегчить не кошельки, но как раз наоборот – бремя налогов… В самом деле, что на фоне Ойкумены жалкая Эллада? Владыка мира – или соискатель сего звания – забудет о ней, как забыл некогда этот, в рогатом шлеме, возомнивший себя сыном Зевса!.. Ах, какие тогда были дни для морской торговли!.. …И не стоит забывать, что опасная голытьба, завербовавшись в войско, уйдет прочь, перестав давить на демократически избранные городские власти. Это отнюдь не маловажно, и в этом тоже достоинство союза с Деметрием. Ибо, в отличие от кочующего Полиоркета, ни один македонский правитель ни за что не станет вооружать греков и комплектовать из них гарнизоны. Отсутствие же в городе голытьбы – наилучшая гарантия демократии, и за это Стратокл, как убежденный демократ, может поручиться чем угодно, вплоть до собственных мастерских… Отвесив ало-золотому всаднику изящный поклон, демагог выжидающе замирает. Он не сомневается, каким будет ответ. Его, завзятого театрала, мучит иное: кто же хорерг у Полиоркета? Сейчас все станет ясно. Если сын Антигона, помолчав, мило смутится и пожмет плечами, значит, без Эвгия тут не обошлось… Мило смутившись, сын Антигона пожал плечами, и душа афинянина возликовала. – Не скрою, дорогой друг, ты убедил меня! Я готов. Но… Легкая, извиняющаяся улыбка. – Но я слышал, что есть среди афинян и такие, кто не рад моему прибытию?.. Стратокл всплескивает руками. О! И среди пчел есть трутни! К сожалению, нельзя отрицать: какое-то количество горожан, очень, очень незначительное, и впрямь противилось торжеству демократии, цепляясь за антинародный договор с наместником Македонии. Но беспощадная рука народных масс ниспровергла тиранию сразу же после капитуляции гарнизона Акрополя, и ныне Афины бросают к ногам Полиоркета врагов народа, как искупительную жертву на алтарь богини Согласия! К копытам пугливо прянувшего скакуна швыряют семерых скованных по рукам и ногам бедолаг. Волосы их встрепаны, в прорехи туник глядит желтоватая, испятнанная кровоподтеками кожа. В глазах – страх и покорность судьбе. Ничего хорошего афинские аристократы для себя не ждут. И правильно делают, злорадно думает Стратокл. Им, обладающим наследственными землями, да еще и прикупившим усадьбы разорившихся соседей, македонские сариссы казались удобными насестами. А морская торговля, перерезанная эскадрами Полиоркета, волновала их куда меньше, если волновала вообще. Тихий застой под защитой Кассандровых вояк был им милее бурной, изменчивой деятельной жизни, без которой невозможна демократия. И потому демократия тоже не станет церемониться с ними! Но и пачкать белоснежные ризы свои кровью народная власть тоже не станет!.. Слишком долго оскорбляли они с Акрополя Деметрия. Всем известна обидчивость Полиоркета. Внимательно, с укоризной, озирает Деметрий жалких, готовых к наихудшему пленников, посмевших хулить его и, что еще хуже, Антигона. И улыбается. – Скажите, милые, а как поступил бы с вами Кассандр? Несчастные содрогаются. Молча втягивают головы в плечи. Стратокл, полагая неучтивым не отвечать, когда спрашивают, сообщает все, что может быть интересным Освободителю. Ему есть что поведать вождю демократов, загнанных в глубочайшее подполье не любящими шутить македонцами. С каждым словом афинянина лоб блистательного всадника сморщивается все сильнее. Ничего не скажешь. Этим парням, что недавно ушли на север, нельзя отказать в изобретательности… – Довольно! – Во вскрике Деметрия едва ли не ужас. – Уже, выходит, и заживо варить додумались?! Да что мы, звери, что ли?! Встаньте с колен, друзья! Деметрий не называет скованных «дорогими», но это – он уже решил! – единственная кара, ожидающая их. – Мы не Кассандровы изверги, – мягко говорит победитель. – Боги учат прощать, и я вас прощаю. Не нужно благодарности! Большая ладонь, украшенная переливами десятка драгоценных перстней, взмывает в запрещающем жесте. – Воздайте у домашних алтарей славу кроткому стратегу Антигону, воспретившему проливать кровь эллинов, пусть и недостойных его милости!.. Веди нас в город, дорогой Стратокл! Он отъезжает, не оглянувшись на рыдающих от нежданного счастья аристократов, и это еще один, дополнительный знак неодобрения и немилости. Зато оглядывается Гиероним. Как биограф, он обязан запомнить все, в мельчайших подробностях – для «Деметриады». Пусть узнают потомки, как радостно кричали помилованные, вытягивая вслед Богу земному молитвенно сложенные руки. Попозже он найдет время переговорить со счастливцами. Ведь не так сложно, наверное, выяснить, где расположены их жилища? Хотя бы у Стратокла… Оборачивается и Зопир. Ему тоже необходимо хорошенько запечатлеть в памяти эти лица. И не забыть уточнить у Стратокла: где обитают, с кем общаются? Приказа нет, ну и что? Цари могут позволить себе великодушие. Начальники «бессмертных» – никогда… Сгусток пурпура и золота неторопливо ползет во главе синтагм по пыльным улицам, изукрашенным гирляндами цветов и пирамидоподобными венками из пряно пахнущих ветвей лавра. – Зопир! – Деметрий чуть скашивает глаз. – Как думаешь, Антигон будет доволен мною?.. – Шах будет тобою горд! – мгновенно откликается перс, ловко отшвыривая летящий откуда-то сверху букетик фиалок обрубком изуродованной левой руки. – А что скажешь ты, Гиероним? Снова этот вопрос! Как всегда, с надрывным беспокойством. Память о Газе не смыта временем! Она запеклась в душе и навсегда затмила того, прежнего, лучащегося светом Деметрия. – Стратег будет счастлив! – искренне отвечает биограф, озираясь по сторонам. – Но погляди, как ликуют Афины! – Эти скоты визжали бы не тише, если бы нас везли на казнь! Благостное лицо полубога передернула короткая гримаса, отучить от которой, как ни старался, так и не сумел благородного заказчика великий Эвгий… Эписодий 2 Молосский орленок _ДОДОНА._ _СЕРЕДИНА ЛЕТА ГОДА 469 ОТ НАЧАЛА_ _ИГР В ОЛИМПИИ_ Тот, кому довелось побродить по распахнутым вширь вавилонским улицам, потолкаться в пестрой, суетливой, на ходу режущей кошельки и не верящей слезам сутолоке, неподражаемо-восхитительной, пряно-восточной, может навсегда прислонить к стене верный, окованный медью посох и отряхнуть пыль с заскорузлых сандалий. До конца жизни хватит счастливцу неспешных воспоминаний у домашнего очага. Ему некуда больше спешить, ибо он видел Столицу Мира! Тот, кто стоял на балюстраде Акрополя, наслаждаясь пронзительным белоснежием исступленно-ледяного мрамора, окутанного нежной зеленью весенней листвы, напоенной ароматами недалекого моря, не соблазнится уже ни поездкой в изящный Коринф, ни путешествием в загадочную Спарту, ни созерцанием достославного рынка на веселом острове Родос. Тщетно станут друзья звать его в путь. Ему нет смысла утруждать себя, ибо он повидал сердце Эллады. Тот, кто восходил по ступеням краснокаменного храма Живого Огня на окраине Персеполиса, невольно сжимаясь в комок под тяжелыми взглядами мужеголовых, украшенных курчавыми бородами гранитных быков, вряд ли позволит прельстить себя медовым рассказам о чудесах Востока, не имеющих ни пределов, ни объяснений. Он лишь улыбнется тихой, необидной усмешкой и пожелает доброй дороги тем, кто не сумел усидеть на месте. Ему нечего уже смотреть, ибо он заглянул в глаза Азии. Так думал доныне Киней. И все же сейчас афинянин ощущал мелкую, тянуще-сладкую, давно уже, казалось, позабытую дрожь предвкушения, словно прыщавый юнец, затаившийся в прибрежном кустарнике на месте скорого девичьего купания. Нетерпение всадника передавалось покладистому мерину, и буланый, встряхивая коротко подстриженной гривой, то и дело норовил нарушить чинное движение процессии, перейти с неторопливой трусцы на бойкую рысь и, опередив иных, вырваться на откос. Раз за разом всадник, очнувшись от дум, сдерживал излишне понятливого конька, но рука, вопреки разуму, спустя мгновение-другое вновь забывалась и предательски приослабляла витой шнур повода. Там, совсем уже недалеко, лежала Додона. Город Великого Дуба. Загадочная столица молоссов, увидеть которую воочию доводилось немногим, даже из тех, кто сменил покой на познание и не одну сотню ночей пролежал у костра, любуясь непривычной эллинскому глазу яркостью звездной россыпи в иссиня-черном вине, заполнившем чашу азиатского неба. Город Отца Лесов ждал своего царя. На два корпуса вырвавшись вперед, ехал впереди кавалькады Пирр. Неестественно пряма была его спина, и короткий белый плащ, не успевший еще покрыться пылью, красивыми складками ниспадал с плеч юноши, почти полностью скрыв высокую луку деревянного иллирийского седла. А справа от грека, почти касаясь голенью колена Кинея, покачивался в такт мерному, выверенному конскому шагу Аэроп, и кажущиеся сомкнутыми дремотой глаза Пиррова пестуна изредка приоткрывались, добавляя в полуденную ярь ликующие блики. Долго, очень долго ждал великан этого дня, подчас и не веря в его приход. И нынче он пил этот день медленно, мельчайшими глотками-мгновениями, смакуя и придерживая на языке терпкий, яростный вкус свершившейся мечты. Чуть отставая от старших, с любопытством поглядывая по сторонам, придерживал мохноногую горскую кобылку Леоннат. Право царского друга и побратима отвело ему это почетное место. А далее, по трое в ряд, как только и позволяла ширина тропы, – шли знатные мужи Эпира, цвет гор и соль долин, ведущие родословную от птенцов, вылупившихся из яиц, принесенных в скалы Первой Орлицей. Одетые в лучшее, сообразно поводу, крепко сжимая заскорузлыми пальцами древки, увенчанные родовыми значками, они хранили строгое, торжественное молчание с того самого часа, когда на рассвете крохотный отряд всадников, перейдя вброд порубежную с иллирийскими землями речку, осадил коней у заждавшегося лагеря эпиротов. Молчание, предписанное вековым обычаем, в этот миг спасительно для самолюбия многих, следующих за Пирром… Это не относится к молосским вождям. Им просто ни к чему тратить лишние слова там, где пояснения не нужны. Радость молоссов столь полна и ярка, что никакие восторженные клики ничего не добавят к ликованию, начертанному на суровых, выдубленных студеными горными ветрами лицах кряжистых бородачей. Девять лет – девять! – жировали в поселках Молоссии македонские дармоеды. Нельзя сказать, чтобы они вели себя чересчур дерзко, нет, напротив, они подчеркнуто соблюдали учтивость и приносили должные жертвы духам-покровителям окрестных скал, но для молосской гордости унизительна чужая речь, по-хозяйски звучащая в родных ущельях. А еще оскорбительнее – преклонять колени в праздничные дни перед слюнявым, таращащим пустые глаза недоумком, криво нахлобучившим серебряную, с вкраплениями горного хрусталя диадему молосских владык. Ибо царь – предстатель пред богами за всю Молоссию, и непорочность разума царского и тела – залог удач, ожидающих страну. Недаром же завещано предками: когда спина царя сгибается под грузом лет, ему должно уйти! Некогда ослабевших владык почтительно провожали к месту второй жизни, накинув на дряблую шею надежную, прочную ременную петлю. В нынешние просвещенные времена такой обычай отошел. Но и теперь состарившийся царь обязан прилюдно передать венец, посох и секиру, символы власти своей, юному преемнику… И пусть из пяти владык, чье правление предшествовало лишенному разума Неоптолему, ни один не сподобился дожить до густых седин, обычай от этого не изменился. Нечего делать на престоле Молоссии дурачку, в чьих жилах течет отравленная кровь македонских варваров. Отныне не будет больше позора и бессильного гнева! Македонцы ушли, забрав с собою Неоптолема, и Молоссия без крови пропустила их через ущелья. Никому не нужна лишняя кровь, и пусть живет в изгнании сын Клеопатры, если кто-то, кроме кровной родни, готов кормить бесполезного. Что случилось там, на востоке, за Тимфейским перевалом? Отчего усталый гонец привез додонскому гармосту приказ Кассандра: уйти немедля? Молчаливым старейшинам нет до этого дела! Главное – то, что с этого дня и впредь селения молоссов не станут кормить пришельцев, а вербовщики Кассандра прекратят возмутительные поездки в горы, перестанут смущать умы незрелых юнцов щедрым жалованьем, блестящими доспехами и дальними странами… Слишком красивы посулы македонских умников! И уже начала молодежь прислушиваться к ним, огрызаясь на справедливые упреки вождей. А это недопустимо, ибо лишь по приказу того, кто возглавляет род, должен молосский юноша становиться в строй вооруженных! Прошло. Кончилось. И не вернется больше! Порукой тому – Пирр, этот юноша! Почти мальчишка… Молчат молоссы. Безмолвствуют и остальные. О чем говорить в этот день сухопарым, дочерна загорелым князькам хаонов, обитающих на побережье? Уход македонцев огорчителен для них, с давних пор привыкших к морской торговле. Правда, хаонские суденышки утлы и непригодны к гулким волнам открытого моря, но ближние плавания, от залива к заливу, и еще к заливу, и еще, а затем – обратно, давно уже не страшат лихих кормчих эпирского прибрежья. Селения их богаты. Не диво встретить под хаонской крышей искусно расписанную чернолаковую вазу, отличный, городской работы меч, лемех для плуга из твердой бронзы, секрет изготовления которой никак не могут разгадать упорные хаонские кузнецы. Хаония богата, и вовсе не зря иные из вождей в последнее время повадились выписывать для своих отпрысков наставников-греков из недалекой Амракии. Грамота не помешает хаону, коль скоро главный поселок Хаонии, Фойнику, заезжие торговцы все чаще и чаще называют, вовсе не льстя хозяевам, городом!.. Тем унизительнее для хаонов зависимость от глупых и вспыльчивых горцев, поколение назад спустившихся со своих нечесаных склонов на благодатное побережье и обложивших работящих поморов данью, пусть и необременительной, но невыносимой для их достоинства. Тем более благодарны были хаоны мудрому и справедливому вождю македонцев Кассандру, обуздавшему молосских дикарей. Хорошие люди македонцы! Немало юношей уплыло на их крутоносых кораблях добывать славу и желтые, полезные и необходимые монеты, без которых подчас так трудно жить, если ты не молосский разбойник!.. Нечему радоваться пахарям мелководья. Чужие, немакедонские корабли, расписанные не черно-белым узором, но женскими, ало-золотыми цветами, появились не так давно у побережья Хаонии. Шлемоблещущие люди, преодолев кромку прилива на маленьких лодках, вышли на шершавую гальку и сказали хаонским старцам: кончилось время Кассандра, присягайте законным владыкам! И не пожелали слушать объяснений. Не стали разбираться, насколько законны для помора пожелания живущих среди скал. Они просто заперли море, не пропуская к берегу черно-белые торговые суда. А когда торговцы пришли в сопровождении большой триеры под флагом с головой македонского медведя, новые корабли окружили неповоротливую громадину там, где начинается настоящая глубина, и, заклевав жалами таранов, отдали Старцу, обитающему на дне. Гребцов же и воинов, сумевших выбраться на сушу, собрав, связали и увели, выкрасив им ноги сажей, как водится поступать с отправляемыми на рабский рынок. Обдумав случившееся, хаонские вожди перестали спорить с пришельцами. И в должный день избранные от них отправились в горы, подтверждать присягу, данную некогда дедами их деду мальчишки, едущего впереди, и неосмотрительно нарушенную рано обрадовавшимися внуками… И вовсе уж не о чем болтать пахарям-феспротам. Один у них с молоссами язык, один уклад, и речь тоже неотличима. Закрой глаза – и не поймешь, феспрот перед тобою или молосс… И от веку повелось так, что доля молосса – сражаться, а доля феспрота – делиться с братом своим, живущим в скалах, ячменем, и рожью, и иными плодами щедрых феспротских полей. За это никто, даже греки из Амбракии, жадные до чужих угодий, не обижает миролюбивых феспротов… Им все равно, чья власть в Додоне. Но если молоссы рады переменам, это не плохо. Быть может, на радостях братья скостят размер отнимаемой у беззащитных феспротов доли?.. …Круто уйдя влево, тропа вскинулась, словно изогнувший спину лесной кот, и Киней не удержал разочарованного вскрика. Неужели это – и есть Додона? Сотня, возможно и меньше, крохотных домиков, сгрудившихся в кучку на берегу чахлого ручья, строение побольше – не царский ли дворец, Боги?! – и рассыпанные в беспорядке по зеленой лужайке груды темного, обычного для здешних мест камня, судя по всему, валунного, даже не тронутого рукой человека, привычной хоть сколько-то к теслу и резцу. – Аэроп! _Это_… Додона? – Да, – кажется, великан не заметил растерянности спутника; лицо его выглядело сейчас много моложе обычного, и тон грубого голоса был почти благоговейным. – Это Додона, столица моих царей… – Но разве у молоссов нет иных городов, больших? – Есть… – Впившись взглядом в раскинувшееся под обрывом зрелище, седоголовый отвечал машинально, воспринимая краешком разума лишь внешний смысл слов. – Есть Орфа, где я увидел свет, есть Контания, есть Пассарон. Там народу больше даже, чем в Фойнике, у рыбоедов… Почти как в Амбракии… И тут лишь нечто осознав, развернулся едва ли не с возмущением: – Ты что, грек, спятил?! Это же город Дуба!.. Спустя мгновение Киней увидел. И понял. Ибо даже издалека величие священного древа подавляло и ослепляло, заставляя дыхание трусливо замереть в груди. Ни громады вавилонских башен, вознесшихся ввысь волею и трудом человека, ни быкоголовые мужи, с тщанием и упорством изваянные умельцами Персеполиса, ни даже ослепительное сияние построек Акрополя не могли бы пойти в сравнение с этим нерукотворным чудом, последним, что осталось в Ойкумене от времен, когда боги спускались к смертным, поднимая с ними круговые чаши на пиршествах равных… Киней готов был поклясться: эта крона раскидывалась на солнце, предоставляя отдых в тени Персею, устало опустившемуся у ручья с мешком, таящим страшную голову Горгоны. Эти узлы и наросты на изжелта-серой коре уродовали неохватный кряж еще в дни славных сражений под стенами Трои… И как знать, не на одной ли из этих ветвей, тогда нависавших низко, а ныне вознесенных временем в неизмеримую высь, повесил посильную жертву утомленный путник, бредущий к родной Итаке, сын Лаэрта, не воспетый еще никем и даже не догадывающийся о посмертной славе, что подарит ему слепец Гомер, отдаленный от него пропастью не прошедших еще веков?.. Ускорив скок, пронеслись кони в лощину. И замерли перед тремя старцами, преградившими путь к Дубу. Нет сейчас дороги никому. Кроме едущего впереди. И Аэроп, с невыразимой радостью глядящий в глаза так давно не виденному другу и побратиму Андроклиду, в ответ на почти незаметное движение бровей чуть заметно кивает. «Вот и я». «Я рад тебе, Аэроп». Только глазами. Остальное – позже, за праздничным столом, когда отгремят здравицы. Подчиняясь не раз описанному, наизусть, до мелочей вызубренному ритуалу, Пирр спрыгивает с коня и неторопливо, с неюношеской заминкой переставляя ноги, идет навстречу томурам. Лишь один из сопровождающих следует за ним. Леоннат. Сегодня это его право. И долг. – Кто ты, пришелец? – ничуть не повышая голоса, спрашивает Андроклид, и эхо, неправдоподобно гулкое, разносится окрест, распугивая снующих в древесных ветвях птиц. – Я тот, кто вернулся! – звонко раздается ответ. – Что тебе нужно? – То, что принадлежит мне по праву… – Кто сможет подтвердить твое право? – Небо и горы, вот свидетели мои! Рассекая прозрачный воздух, из поднебесья падает тень, на мгновение почти скрывающая Пирра от сопровождающих. А спустя миг все, не лишенные зрения, видят: на мальчишеском плече, чуть опустившемся под немалой тяжестью, восседает, горделиво склонив увенчанную лохматым гребнем голову, огромный бело-черный орел – из тех, что вечно и неустанно парят в высоких небесах Молоссии. От Первого Орла, вестника и слуги вседержателя Зевса, от хищноклювого посланца высшего гнева, терзавшего некогда печень ослушнику Прометею, происходят эти орлы, невиданные в иных местах, и один из них, прельстившись некогда красотой смертной женщины, возлег с нею в облике человека, положив начало роду молосских владык. Так утверждают бродячие певцы-аэды, хранящие нетленную память предков, ушедших навсегда, но не оставляющих потомство свое неусыпной заботой… – Великий Дуб призвал названных тобою, – кивает Андроклид, – и право твое подтверждено свидетельством. Скажи мне теперь, известен ли тебе долг, налагаемый правом?.. Пирр, расправив плечи, поднимает левую руку и медленно сжимает кулак, словно забирая в горсть воздух Молоссии. Так, как делали это до него отец его, Эакид, и брат отца, Александр, и отец отца, Арриба, и дед Неоптолем, и легендарный пращур, золотоустый Фарип… Как сделал девять лет назад недоумок Неоптолем, на плечо которого так и не опустился из-под синего покрывала горных высот посланный Зевсом орел. – Перед светлым ликом Отца Богов, и перед листвой Великого Дуба, воплотившим его, и перед вами, святые томуры, слушающие волю его, и перед пришедшими со мною, урожденными племенами эпирской земли, я, Пирр, сын царя Эакида, клянусь!.. Чеканными словами древнего, не совсем и похожего на нынешний, говора предков присягает царевич, который сегодня станет царем, быть верным предстоятелем молосского племени перед своей бессмертной родней, и в первую голову – перед Отцом Олимпийцев, снизошедшим до воплощения себя в Дубе… – …и обращаясь к небожителям, никогда не обойдусь я без совета и помощи томуров Священной Рощи, и слово их станет для меня путеводной звездой! Если же нет – пусть отвернется от меня Додонский Зевс, покровитель рода моего!.. Гортанно выговаривая намертво вбитые в память фразы, дает клятву Вернувшийся, сын Ушедшего, обещая честно и непредвзято судить провинившихся, беспристрастно рассматривать тяжбы, улаживать ссоры и на справедливом суде своем не быть глухим к мнению благородных вождей, среди которых он – всего лишь первый, и не требовать от них отчета за творящееся в селениях, им подчиненных, иначе как с согласия их самих… – …и праведно судя нарушивших обычаи предков, не покушусь на права старейших; не подвергну их ни каре, ни опале без согласия тех, кто им равен; если же нет – пусть откажут мне в праве судить!.. Почти не спотыкаясь на особо непривычно звучащих оборотах, клянется наследник венца Молоссии без страха и сомнений хранить и защищать священные рубежи отеческих земель, надежно оберегать поселки иных племен, исправно приносящих дань, и быть готовым в любой час обнажить меч, если встанет над границами тревожный дым… – …и никогда не объявлю похода, не испросив согласия вождей Молоссии; не призову добровольцев от их очагов в ополчения без их дозволения; не заключу союза с иноплеменниками – без их совета и не расторгну – без их одобрения; если же нет – пусть не окажут мне помощи в тяжкий час! «Боги! – подумал Киней, храня на устах приличествующую случаю почтительную полуулыбку. – Что же здешние обычаи оставляют царю?!» Клятва прозвучала вся, до последнего слова. Стихло, отбегав свое, неправдоподобное эхо, равного которому не отыскать в Ойкумене, и орел, цепко удерживающийся на плече Пирра, встрепенувшись, пронзительно заклекотал. – Великий Дуб, – теперь козлобородый, язвительный лик томура гораздо более почтителен, нежели ранее, – услышал тебя и счел достойным. По обычаю предков спрашиваю: привел ли ты с собою свою тень?.. – Да! – кивнул Пирр. – Тень моя со мною, и вот она! Шагнув вперед, Андроклид пытливо взгляделся в смуглое лицо Леонната. – Тот, кто просил и обретет, назвал тебя своей тенью. Его воля – воля Дуба. Но, как велят предки, спрашиваю тебя: готов ли ты?.. Это – единственный миг, когда еще можно отказаться. И Леоннату известно: в час, наистрашнейший для Посвященного, боги направят предназначенный ему удар судьбы именно в того, кто, никем не принужденный, дал согласие стать тенью. Так что же? Есть ли хоть что-то, чего не сделает ради Пирра Леоннат?! – Я готов! – не колеблясь, откликнулся подросток, тряхнув черными, словно косское вино, кудрями. – Тогда – идите. Отец Богов ждет вас! Резко выбросив руку в сторону Дуба, томур выкрикнул заклинание. И тотчас у самой земли словно бы разъехалась шершавая кора, открыв узкий проход в темную сердцевину Отца Лесов. И две черные тени, две укутанные в черное фигуры, с лицами, скрытыми темной тканью остроконечных колпаков, появившись из недр Дуба, склонились в приглашающем поклоне. Кони, встрепенувшись, заплясали на траве, и в ответ пронзительному ржанию донесся издали, со стороны додонских домишек, отзвук заполошного собачьего лая, срывающегося в тоненькие взвывы… И снова – пронзительный крик Андроклида. Взметнув крылья, сорвался с плеча юноши орел и пошел в небо, кругами набирая высоту. Невесть откуда потянуло туманом, мелким и затхлым, словно сама земля выдохнула сгусток воздуха, несметное количество веков комом стоявшего в ее необъятной груди. Всего лишь три шага навстречу черным фигурам без лиц. Сполох, ослепивший застывших людей. Все. Нет юношей – ни рыжего, ни смуглого. Только незатянувшийся узкий шрам на бугристой коре, похожий то ли на щель в скале, то ли на прорезанный вопреки природе рот, напоминал некоторое время о том, что в недра Отца Лесов только что шагнули люди. Потом затянулся и он, и никто не сумел заметить, когда щели не стало. А может быть, не посмел. И наступило томительное ожидание. При потускневшем в лохмотьях тумана свете полудня людские лица казались синюшно-сизыми, словно маски полуночных демонов, прислужников не поминаемой к заходу солнца Гекаты. Взгляды их, испуганные, потрясенные, благоговейные, метались по сторонам, избегая случайных пересечений. Туман курился вверх, цеплялся за ветви Отца Лесов, повисал меж листьев синеватыми клочьями, раскидывая по воздуху мелкую прохладную паутину и понемногу изменяясь. Влажная затхлость сменилась свежим, напоенным голубым жаром молнии запахом. Сквозь истончившиеся струи испарений проступили низкие плотные кусты, растущие в двух десятках шагов от Великого Дуба. Вот промелькнула зелень у ног… Пышный ковер травы из свинцово-серого стал белесым, а затем вновь налился пронзительно живым цветом… Рассекая морось, цепенящую души, радостно прокричала в высокой кроне незаметная глазу птица… И небо взревело, словно гигантский боевой рог. Мгновенно, как и явился, сгинул в никуда туман, открывая людям невиданное зрелище, равно сжимающее сердца тех, кто сподобился видеть обряд посвящения впервые, и тех, кто был свидетелем благословения Дубом Эакида… На широкой, негнущейся ветви, спиной к огромному, в полтора мужских роста дуплу появился томур Андроклид, лишь миг назад стоявший рядом с вождями, а плечом к плечу с клинобородым стоял молодой воин, сияющий начищенной медью кудрей. Левой рукой сжимал он высокий посох, оканчивающийся крючковатой загогулиной, а пальцы правой крепко удерживали странной формы, неудобный и чудовищно тяжелый даже на вид каменный топор, крепко примотанный к корявому сухому суку. Толпа ахнула, приветствуя Хозяина Посоха и Секиры. И Кинею, глядящему сквозь рассеивающиеся кольца тумана, на миг показалось, что он не стоит здесь, в диком варварском краю, у святилища знакомых по именам, но чужих и чуждых богов, а грезит у теплого очага, и в уши ему, навевая невозможные сны, вползает тихая песня аэда… Андроклид вскинул руки, и голос его, долетающий сверху до сжавшейся, замеревшей толпы, был пронзительно тонок, как одинокий птичий вскрик среди пасмурного утра. – Царь ушел, и Царь пришел! Примите Царя, о молоссы! В воздетых руках жреца, явившись неведомо откуда, вдруг полыхнул белым огнем витой обруч из серебра, украшенного осколками горного хрусталя. Во внезапно сгустившейся тишине было отчетливо слышно, как екает селезенка у трудно, словно после долгого бега дышащего коня того, кто стал Царем. Медленным движением томур опустил руки и, неслышно шевеля губами, надел обруч на рыжую голову молодого царя, сдвинув его низко-низко, почти по самые брови. Судорога восторга сотрясла толпу. Зародившийся шепот быстро перерос в нестройные крики, затем сгустился, потяжелел – и разрядился невыносимым грохотом. Молоссы, хаоны, феспроты, забыв о различиях, претензиях и обидах, ревели и размахивали руками, приветствуя Вернувшегося Царя. Когда шум утих, все увидели, что козлобородый Андроклид, устало улыбаясь, стоит вместе со всеми, вернувшись на землю так же таинственно, как и уходил. На ветви Дуба стоял молодой Царь молоссов Пирр, один среди обрывков тумана и шевелящейся беззвучной листвы, и только темное пятно тени, неотделимое от него, маячило за спиной Властелина эпирских ущелий. Вскинув голову, он повертел ею, словно проверяя, какова тяжесть древнего Венца Молоссии. И тень повторила движение. Царь легко спрыгнул на землю. И тень последовала за ним. Двое чуть согнули ноги, удерживая равновесие, и встали рядом: Пирр, сын Эакида, Царь молоссов и потомок царей, и Леоннат, сын Клеоника, отныне и навеки неразлучная с повелителем тень… – Я – Царь! – прогремело ясно и торжественно. И толпа вождей дружно отозвалась: – Ты – Царь! – Клянитесь же мне в верности! Тишина. Затем – негромко, нараспев: – Ты – наш царь! Ты – наша сила! Ты – наш царь! Ты – наша надежда! Ты – наш царь! Ты – наша судьба! Звездное небо тому свидетель, серое море тому порука! Ты – наш царь!.. Один лишь раз за все царствование повелителя молоссов вожди племен, во всем равные ему, преклоняют колени перед Избранником Дуба вот так, касаясь лбами травы, словно азиаты перед суровым сатрапом или эллинские рабы, застигнутые в миг безделья требовательным господином. Глаза их напоены еще не рассеявшимся туманом. Дыхание затруднено. На щеках – нездоровый румянец. Киней прикусывает губу, потрясенный внезапной догадкой. Неужели? Вот почему таким знакомым показалось ему все, что произошло у подножия Дуба. Давно уже там, на Востоке, приходилось видеть ему подобное. Служители Огня Живого, закутанные в багрово-желтые хламиды, тоже умели творить необъяснимое, и дым хаомы*, исходящий из незаметных глазу отверстий, наводил туман на разум преклонивших колена людей. Ни за какие посулы не согласились узкобородые мудрецы открыть наставнику Эвмену свою тайну; лишь искусству уходить из-под давления чужой воли обучили они стратега и учеников его, предупредив, однако, что начавший поздно не сумеет избежать внушения вовсе, но лишь быстрее иных вырвется из колдовских пут… В Эпире не растет хаома. Но ведомо ли кому-либо, что растет в Эпире?! Значит… Афинянин вздрагивает, обожженный колючим, все замечающим и понимающим взглядом Андроклида: молчи, чужак, – предупреждает бесстрастный прищур, – бойся догадываться о том, что запретно!.. Киней отвечает поклоном. Обидно признаваться, но еще несколько мгновений тому он едва не воспринял всерьез то, о чем нет нужды даже и писать Гиерониму… – Свершилось, эллин! – Аэроп дружески обнимает афинянина. – Пирр – царь! Отец Зевс принял его! Царь? На память приходят слова недавно прозвучавшей клятвы. Нет, варвар, ты ошибаешься! Мальчику еще только предстоит стать царем. Настоящим царем, а не бесправным вождем дикарей. Впрочем, этого Аэропу не понять… – Отлично! – отзывается Киней с улыбкой. – Теперь необходимо, милый Аэроп, чтобы царя молоссов поскорее принял стратег Эллады Деметрий! _ИЗ «ДЕМЕТРИАДЫ» ДОСТОСЛАВНОГО ГИЕРОНИМА КАРДИЙСКОГО_ _«…Вступив же в город после изгнания македонян, благородный Деметрий ни в чем не дал вольнолюбию афинян ощутить зависимость от него, но, напротив, проявил снисходительность и непритворное дружелюбие, снискав тем самым у вновь обретенных союзников не только благодарность, заслуженную им по праву Освободителя, но и искреннюю любовь, как верный друг и ревностный почитатель неувядающей эллинской славы. Те из афинян, что предрекали согражданам новое ярмо взамен старого, были посрамлены, и слово их утратило вес в глазах народа. Ибо Деметрий, желая пополнить могучее войско свое, объявил о наборе охочего люда, готового служить как в пешем строю, так и на флоте, однако, не желая обременять союзников своих и друзей, не сделал этого своей волей, хотя и имел на то бесспорное право, но обратился к Совету и Народу с просьбой посодействовать в означенном начинании. Нужно ли говорить о том, что подобная просьба, ясно указывающая на уважение высокого гостя к законам Города Девы, а кроме того, и украшенная всеми знаками внимания и щедрыми жертвами на алтарь Афины Промахос, не встретила отказа?! Более того, восхищенные скромностью наилучшего из вождей, Совет и Народ постановили содержать за счет афинской казны оставленный Деметрием после ухода его гарнизон, при условии, что он будет набран из афинских граждан и снабжен вооружением из арсеналов благородного Антигонида. Не было воспрещено ищущим славы и добычи афинянам и уходить вместе с Деметрием, однако жалованье таким добровольцам постановили Совет и Народ получать от стратега, не обременяя излишне городскую казну…_ _Отдохнув от тягот осады, по совету высокочтимого отца своего, заключил Деметрий договор с Афинами, соблюдя при этом все надлежащие обряды, и подтвердил свою приверженность договору немедленной передачей афинянам нескольких островов, издавна им принадлежавших, но утерянных в предшествующие годы в силу как македонских насилий, так и мятежей островитян, не желавших подчиняться воле Города Девы. Следует ли удивляться восторгу, неустанно проявляемому афинянами, воистину увидевшими после туч – солнце, после тьмы – свет, а после шторма – блаженную тишину?! Следует ли пенять им на неумеренность в проявлениях благодарности вождю, не только освободившему демократию от иноземного ига, но и способствовавшему возвращению хотя бы части исконно принадлежащего ей наследия?! Благодарность неотъемлема от благородства! И потому, вернувшись в Аттику из морского похода, подчинившего воле его Кикладскую цепь, Мегару, Эвбею и иные, менее значительные города, вплоть до Патраса в Ахате, встретил Деметрий прием, какого едва ли удостаивали афиняне и кого-либо из прославленных в золотую свою пору вождей._ _Иные, излишне склонные блюсти чистоту нравов, могут сказать, что почести, оказанные благородному Антигониду и в его лице – великому отцу его, не подобали смертному, ибо способны были вызвать ревность завистливых Олимпийцев. Возможно… Однако и то верно, что заслуга ценна наградою, и совершивший благое дело не может быть обойден почестями. Если же подвиг посилен лишь богам, но совершен смертным, то вполне справедливо и воздать смертному мерою, положенной Олимпийцам._ _Сказав перед Народом так, вождь демократии Афин, многочтимый Стратокл, внес на рассмотрение демоса предложение учредить ежегодные Игры, наподобие панафинейских, посвященные Деметрию и Отцу его, благороднейшему Антигону, и в виде вознаграждения за победу в сих Играх возлагать на атлетов венки не оливковые, как принято в Панафинеях, и не лавровые, какими увенчивают олимпиоников, но золотые, украшенные рубинами. И что же?! В едином порыве предложение мудрого Стратокла было поддержано разумно мыслящим демосом. Более того! Решено было воздвигнуть на Акрополе золотые статуи Освободителей, заказав изваяния Отца и Сына лучшему из ваятелей, и установить названные статуи близ Пропилей, неподалеку от прославленных изваяний Гармодия и Аристогитона, чьи кинжалы освободили некогда Афины от ига тирании. Лишь один голос прозвучал против. При этом почтенный, но излишне осторожный муж афинский отнюдь не возражал против оказания почета, но лишь высказал сомнение: допустимо ли оказывать тем, кто еще живет, знаки почитания, положенные богам? Услышав же разъяснения жрецов-феоров о полном согласии Небожителей с решением Совета и Народа, четко выраженном в знамениях, сей афинянин стал едва ли не первым, поднявшим руку в знак поддержки предложения._ _Нельзя умолчать и об учреждении в Афинах двух новых фил*, названных «Антигонида» и «Деметриада», причем в филы эти записаны были лучшие из граждан, снискавшие известность в искусствах и ремеслах, либо славные воинской доблестью, либо отмеченные Небом удачливостью в торговле и обладающие достойным уважения состоянием. В благодарность за оказанную честь, удостоенные зачисления во вновь учрежденные филы добровольно и без всякого принуждения объявили о готовности собрать и предоставить Деметрию средства на постройку четырех аттических триер с экипажем, набранным из лучших мореходов, чья служба будет оплачена на год вперед. Кроме того, вдохновленные выпавшим счастьем, вышеназванные граждане заказали златошвеям Парфенона вышить портреты Отца и Сына на покрывале, ежегодно посвящаемом Афине, поступившись обычаем изображать на ткани кого-либо из мифических героев, особо угодных эгидоносной Деве…_ _Что же касается Деметрия Антигонида, прозванного также Полиоркетом, то он от своего имени и от имени родителя своего душевно благодарил афинян за воздаваемые почести, и многие утверждали, что видели на щеках его румянец, изобличающий уязвленную скромность, готовую вот-вот воспротивиться неумеренным славословиям, звучащим ежедневно. Однако, не желая оскорбить лучшие чувства союзников-афинян, Деметрий удерживал себя от возражений и покорно подчинялся всему, что требовали от него Совет и Народ: присутствовал на жертвоприношениях в свою честь, освятил храм, посвященный себе, принял делегацию граждан фил «Антигонида» и «Деметриада» и стойко вытерпел нелегкий разговор с коленопреклоненными, хотя, как признавался потом, невыносимо ему было видеть свободолюбивых демократов, склонившихся до земли не перед бессмертным, но перед смертным вождем, хотя бы и другом Афин…_ _Вводя любителей Клио в намеренное заблуждение, иные из историков, кормящиеся из рук клятвопреступного Кассандра и архилукавого Птолемея, утверждают, что Деметрий лишь изображал себя скромником, на деле же занесся недопустимо и наслаждался происходящим, позволяя себе втайне издеваться над союзниками и друзьями. По праву очевидца, свидетельствую: ложь и клевета, оплаченные недоброжелателями! Если же и срывались с уст его порою насмешливые слова, то лишь в мгновения, украденные Дионисом, после ночных пиров, и не было в них умысла, и да будет стыдно тому, кто, злоупотребив доверием вождя, донес сказанное в узком кругу до ушей тех, кому не полагалось этих шутливых слов слышать… Наилучшим же свидетельством скромности великого сына величайшего отца стал отказ его от дара, превышавшего всяческое разумение, и каждый, знающий о том, не сможет не согласиться, что лишь Деметрий, бывший воистину самым человечным из смертных, способен был выйти из затруднительного положения именно так и никак иначе…_ _В один из дней группой афинян, особо приближенных ко двору стратега, в том числе, разумеется, и многочтимым Стратоклом, были поднесены Деметрию две короны, роскошью своей превосходящие все мыслимое и затмевающие, по слухам, венец Царя Царей Персии. Память не в силах воскресить этот дивный блеск золота, и электра*, и редкостных каменьев! Чтобы читающий представил без лишних пояснений, скажу лишь: в две сотни талантов каждую оценивали опытные ювелиры, и это без учета труда, затраченного наилучшими из афинских златокузнецов. И что же?! Восхитившись невиданно искусной отделкой корон, отдав должное и ценности металла, усугубленной каменьями, Полиоркет, пожав плечами, отказался, как ни молили о том дарители, увенчать себя тем, что, как выразился он, «достойно лишь царя, и никого иного». Когда же, решив, что он упорствует, лишь ожидая уговоров, афиняне принялись убеждать стратега, что если кто и достоин подобного дара, то только лишь он и его великий отец, Деметрий, впервые за время пребывания в Афинах, разгневался. Впрочем, тотчас на прекрасном лице его вновь появилась милостивая улыбка, и достойный сын достойного родителя счел нужным пояснить свой категорический отказ. «Вы, дорогие мои друзья, – сказал Полиоркет, сияя лучистыми очами, – верно, перепутали меня с Кассандром, не спящим ночей в мечтаниях о похищении не ему принадлежащей короны? Или же, не ведаю почему, решили унизить меня, сравнив с Селевком и Птолемеем, похитившими законное достояние македонских владык? Когда бы все было так, я б ничуть не замедлил снизойти к вашим просьбам. Но цель моя состоит лишь в том, чтобы вернуть Элладе похищенную свободу, Македонию же вручить законным повелителям, буде таковые найдутся. Если же нет, так пусть боги укажут достойнейшего! Притом, – продолжал Деметрий, – даже и согласись я принять венец, то этим был бы безгранично разгневан отец мой, для которого эллинская демократия и македонский обычай – священны, а память о Божественном Александре священна вдвойне…» Так устыдив опрометчивых и убедившись в том, что смущение их и раскаяние непритворны, Деметрий с ему одному присущей ласковостью попросил гостей забыть о случившемся разговоре и пригласил к пиршественному столу, за которым блистал остроумием и благожелательностью, подарив Стратоклу, автору идеи поднесения корон, двенадцать первосортных рабынь всех мастей, обученного соматофилака*-фракийца, фессалийского жеребца и золотой перстень, украшенный геммой со своим изображением в облике Гелиоса. Иным же из депутации преподнес дары менее ценные, однако тоже превышающие меру всякого воображения…_ _Таков был в Афинах Деметрий. Вопреки же утверждениям злоречивого Калликла Александрийского и не менее падкого на подарки Онесикрита-вавилонянина, а также и гадкоустого ругателя Аристокла из Пеллы, тщащимся, истине вопреки, изобразить, в угоду своим нанимателям, богоравного Полиоркета распутником, погрязшим в пороках и устрашившим благонравных афинских матерей дурным примером, подаваемым их детям, скажу: разве не есть доказательство истинного мужества и силы способность любить многих красавиц?! И разве не истинное великодушие в том, чтобы не заставлять прекрасноликих дожидаться ночи любви в постыдной очереди, но дать удовлетворение всем жаждущим одновременно?! Ведь не было ни единой, чьей благосклонности герой, равный Аяксу благочестивый Деметрий, добился бы вопреки ее ясно выраженному желанию! Как не было и ни одной семьи в Афинах, которой бы не по нраву пришлись дары, поднесенные щедрейшим Антигонидом в благодарность за доступ, открытый их дщерью в сад дивных радостей! Равным же образом и упрекать господина моего в излишнем пристрастии к дарам Диониса безумно и гадко. Ибо может ли кто оспорить, что отведать вина означает проявить почтение к тому же Дионису, а тем самым и благочестие в целом? Если возлияние есть жертва, а именно так говорят жрецы, то чем больше количество выпитого, тем угоднее веселому богу потребивший благоухающую влагу! И, наконец, отвечу мерзейшему из мерзостных, Филимону, коего по заслугам колесовал в Кизике великодушный, но и суровый в справедливости Антигон. Лжет Филимон, прелюбословя о несчитанном количестве мальчиков, якобы совращенных могучим Полиоркетом. Свидетельствую, и призываю подтвердить слова мои саму Артемиду Непрощающую: одиннадцать было их! Всего лишь одиннадцать! И можно ли забывать о высокой любви Ахилла к Патроклу, и Ореста к Пиладу, и Алкивиада к Сократу, и многих иных, не менее достойных? Персы же, почитающие мужество и целомудрие не менее эллинов, и по сей день не усматривают худого в однополой любви, коль скоро осуществляется она по взаимному согласию. Не отрекаемся же мы от наслаждения читать божественные строфы Сафо или Алкмеона лишь потому, что грезы, навеянные им капризным Эросом Гермафродитом, отличались от общепринятых! И Филимону-клоакоязычному, позорящему своими сочинениями всех собратьев в служении Музе Клио, следовало бы вспомнить – прежде чем браться за стило! – примеры истинного разврата. Ведь кому не ведомы нравы двора и опочивальни Филимонова покровителя, заказчика гнусных писаний Лисимаха фракийского?! Задуматься вовремя, вот главное правило историка! Не забудь о нем Филимон, и, быть может, не задавался бы он горестным вопросом: «За что?!», когда по воле не забывающего обид Антигона крутили его на шипастом колесе посреди казикской агоры, забив рот скомканным свитком его лживой книжонки…_ _Тогда же, поздним летом года 469 от начала первой Олимпиады, прибыл в Афины по приглашению Деметрия для знакомства и заключения дружеского союза юный Пирр, незадолго до этого воцарившийся в Эпире с помощью воспитавшего его иллирийского династа Главкия, не без оснований прозванного Филэллином, а также и при прямом содействии флота, посланного Деметрием по указанию Антигона и просьбам супруги своей Деидамии к эпирскому побережью. Тут надобно заметить, что означенный Пирр, как известно многим, приходится свойственником Деметрию, являясь родным братом госпожи Деидамии, добронравнейшей и достойной всяческих похвал женщины, достоинства коей оценил вполне даже и суровый Антигон, после рождения ею внука именующий невестку, и тому свидетели многие, не иначе как «доченька»._ _К слову, о Пирре. Судьба сего отрока, стоящего ныне лишь на самом пороге мужания, достойна отдельного описания, и можно быть уверенным, что в будущем найдется немало биографов, посвятивших себя созданию «Пирриады». С самого нежного возраста испытав невзгоды и гонения, он вынужден был спасаться на чужбине от козней Кассандра-клятвопреступника, опасающегося, и не без оснований, что, возмужав, юноша сей по обычаю своей суровой страны станет мстителем за погубленную родню Божественного Александра. Взрослея в окружении варваров-иллирийцев, хоть и тяготеющих к благам эллинской цивилизации, но неискушенных в обладании названными благами, отрок должен был бы, как полагали многие, и сам немногим от варвара отличаться. Афиняне сбегались поглядеть на то, как въезжал молосс в городские пределы, предвидя созерцание молодого дикаря и приготовив для такого случая наиязвительнейшие из насмешек, шуток и песенок, которым славится сей злоязыкий народ. И что же?! Ожидания их не оправдались, надежды их были посрамлены. Кровь Олимпийцев, текущая в жилах Пирра, обнаружила себя, проявившись не только в красоте лица и соразмерности тела, но и в истинно царской величавости, во властном взгляде, странном для вчерашнего мальчика, в разумных не по годам суждениях. Можно смело утверждать: немалая заслуга в том, что юный Пирр ныне таков, каков есть, принадлежит наставнику его и учителю во многих науках, почтеннейшему Кинею Афинскому, чьи познания в политологии, по общему признанию понимающих в этом толк, весьма и весьма высоки, логика безупречна, а этика превыше всяких похвал. Можно лишь сожалеть, что, избрав стезю педагога-практика, Киней отложил в сторону стило ученого, посвятив жизнь воспитанию юноши, коего, по его словам, мечтает вырастить «идеальным царем и наилучшим человеком». Что ж! Мечта похвальна, и плох тот педагог, что не лелеет подобных надежд в отношении своего воспитанника! Пройдут годы, и внуки твои, любезный читатель, по свиткам еще не написанных «Пирреад» оценят, преуспел ли в труде своей жизни благородный Киней. Ныне же, когда Мойры лишь прядут начало нити жизни юного молосса, нет нужды в излишних благопожеланиях. Ибо боги ревнивы!_ _Приняв юного гостя и родственника с полной мерой свойственного ему дружелюбия, Деметрий в короткое время стал для юноши истинным примером, в подражании которому царственный отрок упражнялся постоянно, стараясь не отходить от могучего покровителя своего ни на миг. Впрочем, и Полиоркет искренне привязался к юноше, видя в его чертах удивительное сходство с возлюбленным и единственным сыном своим от высокопочтенной Деидамии Молосской. Как известно, Антигон Деметриад, годами значительно младший, нежели Пирр, не сопровождает отца в его освободительном походе по Элладе. Не секрет и причина. Антигон Великий обожает мальчика, названного в его честь, и держит при себе неотступно, выполняя даже и обязанности педагога. Причем, нельзя не отметить, прекрасно с этими обязанностями справляется! Унаследовав истинную божественность отца, воспитанный могучим дедом, юный Антигон Деметриад, вне сомнений, вырастет мужем могучим, исполненным достоинств и величия, одним из тех, в чьих руках окажутся судьбы завтрашнего дня Ойкумены…_ _Весьма тоскуя по сыну, Деметрий излил нерастраченную отцовскую любовь на юного молосса. Особо же сблизились они после заключения дружественного союза, предоставившего эпирскому царю право в любой момент обращаться за поддержкой к Антигониду. В свою очередь, стратег Эллады получил возможность вербовать воинов в изобильных людьми, но далеко не процветающих поселениях Молоссии. Как известно, тамошние горцы весьма умелы в обращении с оружием, яростны в бою и славятся неуклонным соблюдением однажды данной присяги. Не было еще случая, чтобы воин-молосс изменил знамени, под которое встал…_ _Итак, выгода оказалась взаимной, и заключение договора стало крайне огорчительным для Кассандра известием. Отныне западные рубежи узурпированной им Македонии сделались для клятвопреступника источником непреходящей головной боли! Соседом его сделался тот, кто еще с пеленок привык ненавидеть македонского стратега, а ужаснейший из противников, Полиоркет, обрел неиссякаемый источник пополнений своего победоносного воинства. Покончив с делами и отпраздновав заключение союза, Деметрий не стал торопить юного гостя с отъездом, напротив, предложил ему задержаться и насладиться вволю пребыванием в искусительнейшем из городов Европы. С великой радостью владыка Эпира согласился, Деметрий же, видя искреннюю и с каждым днем все возрастающую привязанность к себе молосса, отвечал ему столь же непритворной приязнью. Скажу о том, что видел сам: когда они сражались в палестре, или мчались наперегонки вдоль городских стен, или, одевшись попроще, отправлялись в веселые кварталы искать мужских развлечений, казалось, что нет младшего и старшего, героя и эфеба, но – есть однолетки. До того увлеченно соперничали они, столь быстро, без споров, а порою даже и без слов приходя к согласию!.._ _Вот случай, представляющийся мне достойным упоминания в подробностях. Однажды, уже в пору осенних ветров, когда море кипело и гневалось, Деметрий и Пирр направились в Мунихий, где готовились к спуску на воду четыре триеры*, построенные афинскими корабелами по чертежам, выполненным лично Полиоркетом, весьма умелым в изобретении новых видов машин, усовершенствовании устройства судов и иных инженерных премудростях, описывать которые не возьмусь, ибо не одарен богами умением понимать технические озарения. Случилось так, что порывом ветра с плеч Деметрия сорвало плащ из тирийского пурпура, стоимостью в одну седьмую таланта. Взмыв ввысь, драгоценный гиматий потрепетал, подобно раненой птице, и опустился в кипящие под обрывом волны. «Жаль! – воскликнул Полиоркет. – Я его так любил!» – и тотчас пожалел о сказанном, ибо Пирр… прыгнул! Прыгнул, не раздумывая, не глядя на высоту обрыва (не менее десятка человеческих ростов!) и даже не пожелав вспомнить о неумении своем плавать! Когда его вытащили на берег, он дрожал в ознобе и почти лишился сознания, обожженный холодом осенней воды, но тем не менее так и не выпустил из рук пурпурный плащ, пока Деметрий сам не попросил его об этом со всей возможной ласковостью. Наиболее же удивительным следует признать то, что первым с обрыва на выручку безрассудному юнцу бросился не кто иной, как сам стратег Эллады, плавающий не хуже дельфина, однако ненавидящий студеную воду с детства! Объяснять причины такого поступка Антигонид не стал и даже запретил о нем упоминать, однако здесь я нарушаю запрет, ибо случай этот – наилучшая отповедь недобрым сплетникам, утверждающим, что великодушный Полиоркет старался очаровать молодого союзника не из искренней дружбы, но лишь ради соображений политических! Пускай же говорящие так представят бурлящее море и завывания ветра! Пусть представят тонущего юношу, крепко вцепившегося в бессмысленный клок пурпурной ткани! Пусть вспомнят, сколько стражников, и рабов, и афинян из свиты Деметрия готовы были кинуться на выручку глупому птенцу!.. И да будет сплетникам стыдно, если в их сердцах осталось еще место стыду!_ _Между тем из Азии, где находится стан победоносного Антигона, поступило сообщение о том, что Птолемей, сатрап Египта, устрашенный усилением отца и победами сына, решился, не дожидаясь дальнейшего их укрепления, разорвать перемирие и попытать военной удачи. Флот его выступил в поход и за короткое время принудил к сдаче немалое количество островов Великого Моря, где, благодаря восстановлению Полиоркетом демократии, властвовали союзники стратега Азии. Подчинение островов грозило нарушить прочность связей между армиями Деметрия и Антигона, более того, наносило урон снабжению войск продовольствием и присылке из Европы пополнений. В то же самое время и Селевк, подготовив немалое войско, главным образом из азиатов, предъявил Антигону требование очистить Сирию с Палестиной, обе Аравии, Атропатену и Ликию, подтвердив свои претензии вступлением в мидийские земли. Естественно, подобная дерзость не могла оставаться без ответа. И многославный Антигон предписал сыну своему выступить против Птолемея, сам взяв на себя труд обуздать Селевка. Момент благоприятствовал отцу и сыну. Ведь Кассандр македонский, утратив многие греческие земли, имея Эпир в недоброжелателях и столкнувшись с недовольством македонцев своими неудачами, не способен был оказать какую бы то ни было поддержку союзникам своим и охотно принял предложенное Деметрием перемирие, согласившись на все условия, выдвинутые Полиоркетом, кроме уступки Фессалии, на чем, впрочем, послы Деметрия имели указание не настаивать. Что же касается фракийского Лисимаха, то этот сатрап, несмотря на все уговоры посланцев хитроумного Лага, продолжал оставаться в стороне от событий, опасаясь закаленных войск Деметрия и покровительствующей Антигониду крылатой богини Победы Ники…_ _Таким образом Деметрий приготовился выступить из Афин во главе флота против Птолемея. Пирру же предписал отбыть на родину и сделать так, чтобы Кассандр, постоянно ощущая угрозу с запада, не решился вдруг нарушить перемирие._ _Не без слез простившись с Полиоркетом, а также и с афинянами, успевшими полюбить его, молодой молосс отбыл к себе, увозя немалое количество даров, а также и сопровождаемый некоторыми из опытных воинов, имевших указание Антигонида помочь юноше в организации войска его по современному образцу. Отмечу, что молоссы по сей день регулярных войск не имеют, сражаясь ополчением, как некогда наши предки._ _Уже готовый тронуться в путь, Пирр оглянулся и еще раз, никем не понуждаемый, принес клятву верности и вечной дружбы тому, кто, как он выразился, «так походит на Бога, что просто не может Богом не быть». Деметрий же, нахмурившись, как это бывает всегда, когда он чем-то смущен, попросил юношу не говорить так, ибо негоже природному базилевсу, потомку небожителей, произносить подобное в адрес обычного человека, хоть и обладающего немалым могуществом. И тогда Пирр, спешившись, подбежал к Полиоркету и обнял его, и оба они прослезились, удрученные неизбежной разлукой._ _Дальнейшие события да будут описаны мною после совершения их…»_ _ДОДОНА._ Конец ознакомительного фрагмента. Текст предоставлен ООО «ЛитРес». Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес. Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом. Читайте больше книг на сайте онлайн-библиотеки mir-knigi.org