Автор : Новодворская Валерия Ильинична Название книги: Поэты и цари Читать на сайте: https://mir-knigi.org/author/novodvorskaya-valeriya-ilinichna/poety-i-cari Валерия Новодворская Поэты и цари ЛУЧШАЯ ИСТОРИЯ РУСИ За свою многотрудную историю русский народ веровал во многих богов. Веровал плохо и нетвердо: Перуна утопили в Волхове, а в 1918 году с христианских храмов сшибали кресты, а священников сажали на кол. И только один Храм за долгие, темные и смутные века остался у нас неоскверненным, и один Бог всегда нам сопутствует. Это Храм великой русской литературы, а имя Богу – красота, искусство, идеал. То есть все тот же мандельштамовский девиз: «Россия, Лета, Лорелея». В нашем Храме – невиданное изобилие алтарей, часовен, икон, и везде есть повод преклонить колени и возжечь свечу: Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Чехов, Достоевский, Куприн, венок из поэтов Серебряного века, от Блока до Цветаевой, Бунин, Лесков, Шварц, Булгаков. Кончилась одна эпоха, началась другая, а в Храме возникали новые приделы, новые часовни: Андрей Платонов, предвосхитивший весь модерн и постмодерн, Андрей Вознесенский, Иосиф Бродский, Юрий Трифонов, Федор Абрамов… Русская литература – это главный предмет нашего экспорта, куда более насущный, чем нефть и газ. Мы несем человечеству боль, и тоску, и Несбывшееся, и свое вечно разбитое сердце, и холодное дыхание Вечности. Нам не дано жить, не дано преуспеть: нам дано мыслить и страдать. Историки могут написать всякое, могут и соврать: «Как Катюшу Маслову, Россию, разведя красивое вранье, лживые историки растлили, господа Нехлюдовы ее. Но не отвернула лик Фортуна, мы под сенью Пушкина росли. Слава Богу, есть литература – лучшая история Руси» (Е. Евтушенко). Русская литература – Храм. Убежище. Так поступали христиане в старину: разбитые, побежденные, все потерявшие, они затворялись от врага в храме. И ждали чуда или погибели. Избранник Света До Пушкина не было ни поэзии, ни беллетристики. Какие-то «lettres» (словесность), конечно, были, но уже никак не «belles». Литературу надо было брать приступом, как вражескую крепость. Древняя, неуклюжая, ископаемая, ржавая, как антикварные латы, и тупая, как древний тяжелый меч, отнюдь не волшебный, а просто забытый. Неуклюжий Княжнин, официозный Державин, техногенный Ломоносов, певший оды стеклу, как для журнала «Техника – молодежи»… Скелет поэзии с ужасными рифмами, без плоти, без красоты, как у Кюхельбекера, у Рылеева, у Тредьяковского… Мысль Радищева погребена в жутком стиле, колючем, как еж. Никто и никогда не полезет на этот чердак, в эти почтенные подвалы, не продерется сквозь паутину, распугивая сов и крыс. Одни только филологи будут бродить по этому «кладбищу погибших кораблей»; не подлежат реставрации эти обломки прошлого. Когда пришел Пушкин, как будто затмение кончилось. Солнце бессмертия и радости, невыносимой радости бытия, радости и печали (причем в одном флаконе и одном бокале, рождающем и искры, и хмель, и золотую струю, и игру смыслов) взошло и засияло над русской литературой, и до сих пор не кончился этот «вечный Полярный день». С тех пор у нас все ночи – белые, а если вдруг станет темно, то сразу зажжется Северное сияние. Пушкин стал нашим первым масоном: строителем литературного Храма. Не античного Храма, не византийского, не готического: Храма на все времена. Пушкин навсегда останется современником и Жуковского, и Александра Освободителя, и Салтыкова-Щедрина, и Анны Ахматовой, и нашим, и наших внуков. Угрюмый Писарев, как все фанатики, просчитался: Пушкин никогда не будет «сброшен с корабля современности», он навсегда останется его капитаном и лоцманом. И если в Евангелии от Иоанна сказано, что Слово – это Бог, то кто же он такой, Александр Сергеевич, Творец, владыка и Хранитель Слова? Повеса и мыслитель, сатирик и романтик, праведник и еретик, он оставил нам целый пучок Ариадниных нитей. Все темы, все великие находки, все Граали русской литературы на полтора века вперед – все это было намечено и посеяно им, и взошло в урочный час. Мы до сих пор разматываем его нити в нашем Лабиринте; и он первый назвал по имени нашего Минотавра и вызвал его на бой. Минотавр поежился и поморщился, но стихи и дар оценил. Этот Минотавр считает Лабиринт своей сферой и вотчиной, а население Лабиринта сортирует и оценивает. Пушкин получил высшие баллы. Минотавр его берег, но уберечь не сумел. Есть у Пушкина стихотворение, где он раскрывает все явки и пароли Минотавра; мы до него еще дойдем. У Пушкина вечно были проблемы с царями, он постоянно выяснял с ними отношения, в прозе и в стихах, устно и письменно. С царями и властителями. Петр I. Карл XII. Мазепа. Наполеон. Екатерина Великая. Царь Небесный. Александр I. Николай I. Робеспьер. Павел I. Аллах. Магомет. Христос. Юлий Цезарь. Марат. Сатана. Неплохая компания. И со всеми поэт разобрался (сальдо было в его пользу). Устоял только Христос. Потому что тоже был поэтом. И дальше они пошли вместе. На слово «длинношеее» приходится три «е», Укоротить поэта: вывод ясен, И нож в него, но счастлив он висеть на острие, Зарезанный за то, что был опасен! Высоцкий тоже был поэт и тоже не кончил добром. Из всех великих русских поэтов тюрьма, сума, беда, ранняя смерть, Голгофа миновали только Тютчева. Конечно, Пушкин держал в руках фиал со скандинавской традицией. Отсюда его вечные насмешки, подначки, ересь, диссидентство, тяга к вольности. Отсюда «Пир во время чумы» – месседж русского западника, почище Чаадаева. Но и славянское начало было сильно в нем, иначе не видать бы нам «Руслана и Людмилы», попов и их работников, стихотворных сказок, «Вещего Олега». Это не заемное, это органика. И традиция Дикого поля, хмельная, беззаконная, разгульная, разбойная, бурлила в его жилах. И дело даже не в разбойниках, и не в литвине Будрысе, посылающем сыновей пограбить, и не в живописных «бандюках» из песен южных славян (почему-то названных западными). Без Дикого поля было не создать «Капитанскую дочку», не понять Пугачева и не ужаснуться сродству. Отражением этой традиции в холодном зимнем небе России пролетели бесы: Мчатся бесы, рой за роем В беспредельной вышине, Визгом жалобным и воем Надрывая сердце мне… Но и темное золото византийской традиции не миновало его. Иначе не было бы «Полтавы», не было бы «Бориса Годунова», не было бы тех поощрительно-имперских стихов («Клеветникам России», «Нет, я не льстец, когда царю хвалу свободную слагаю»), которые вменяли ему в вину и Мережковский, и поляки, и литовцы, и нигилисты, и «современники» типа Белинского или Писарева, и, конечно, будут вменять потомки. Часто традиции хватают друг друга за горло прямо в его произведениях. В «Капитанской дочке» традиция Дикого поля идет с дубьем и вилами на византийскую и принимает от нее казнь; в «Медном всаднике» славянская гуманитарная традиция говорит «Ужо тебе!» в адрес коалиции скандинавско-византийских сил и лишается рассудка. И только ордынская традиция лишь чуть-чуть задевает Пушкина своим черным крылом. Традиция порабощения и диктатуры, она не для поэтов. Когда Маяковский понял, что она его подмяла, он не вынес и застрелился. А Пушкин был распят на кресте четырех традиций, и это в конце концов убило его. А вовсе не «самодержавие» и не «светское общество», как нас учили в школе. Стихи Пушкина прекрасны, но в них нет ни покоя, ни самодовольства, ибо они – поле битвы. Через них проходит нелегкая и неторная дорога Русской Судьбы. Но Пушкин не был карбонарием и не был приписан ни к какому полку, даже к декабристскому. Советское литературоведение, прямой наследник идеологических критиков вроде Белинского и Добролюбова (Павка Корчагин им товарищ), лет 70 выясняло, почему Пушкин не пошел к декабристам (вот и Мережковский в том числе его упрекал). Подумаешь, бином Ньютона! Не хотел идти, потому и не пошел. Заговорщик должен быть занудой, а Пушкин занудой не был. Его свобода – не бремя, а праздник. Для личного пользования. Он не мог спасать Россию дольше двух часов в день. Конечно, знакомства, честь, сочувствие к идеалам заставили бы его и впрямь выйти на Сенатскую, будь он в Петербурге 14 декабря. Здесь он Николаю I сказал правду. И Николай съел этот прикол и не наложил взыскания. (А представьте, что К. Симонов говорит даже не Сталину, а Брежневу, что он мог бы вступить в РОА, в армию Власова!) К счастью, его в Петербурге не было (заяц по дороге помешал: спасибо ему, косому! Не заяц, а дед Мазай). Представьте себе Пушкина на Сенатской. Сначала он бы наслаждался пафосом минуты и декламировал стихи. Через два часа ему стало бы холодно и скучно. Потом он бы пошел в ближайший трактир. Царя он бы поставил в очень неловкое положение. Как посадить Пушкина и как не посадить инсургента? Пушкин примеривал на себя роль Андре Шенье, он мог бы взойти на эшафот: Не слышат. Шествие безмолвно. Ждет палач. Но дружба смертный путь поэта очарует. Вот плаха. Он взошел. Он славу именует… Плачь, муза, плачь!.. Умереть в чистом поле – это нормально для дворянина, храбреца, повесы. В конце концов, Пушкин так и умер. Красиво умер. Но эшафот и дуэль – одно, «брань, сабля и свинец» – это тоже сойдет, у Пушкина в «Полтаве», в околобородинских стихотворениях и славянских песнях столько батальных сцен, что читателю так и хочется в гусары или уланы завербоваться. Но вот рудники и крепость – это было не для Пушкина, он бы не снес. Не вижу его даже на облегченной царской каторге, не вижу его в ссылке, не вижу его в каменном мешке. Его удел – красота, роскошь, бальные залы, шикарные ресторации, каменные кружева Петербурга, стихи, шампанское, театр, красавица Натали. Все-таки Николай I имел в себе нечто человеческое. Ему зачтется. Из ссылки вернул, деньги подкидывал, глаза на подрывные стихи закрывал, даже мундир пожаловал, чтобы Пушкиных пускали на придворные балы. О Натали советские литературоведы тоже много насплетничали: зачем, мол, Пушкин на этой кокетке женился? Конечно, ему надо было на будущей Верочке Засулич жениться. Но ведь в «Республике ШКИД» поют: «Не женитесь на курсистках, они толсты, как сосиски». Нет, великому поэту нужно самое лучшее, самое прекрасное. Натали была лучше всех, к тому же она оказалась умной и добродетельной. Великий поэт получил великую красоту. Пушкин не был богат, не был очень знатен, у него не было высокого чина. Но Натали, прекрасная шахматистка, оценила гения и его стихи. Она дала согласие некрасивому Пушкину, который вечно искал деньги, чтобы погасить долги. Она не ошиблась: луч бессмертия осветил и ее. Поэту нужно было и светское общество. И пусть Белинский и Добролюбов хоть застрелятся. В светском обществе порядочно говорят по-французски, носят хорошо сшитые фраки и знают, как обращаться с вилкой и ножом. Пушкин мог смеяться и издеваться над «светской чернью», но это была его единственная компания. Не в народ же было ему идти. Он сходил (в «Капитанской дочке»). Сильно не понравилось. Великий урок «Евгения Онегина»: наивная провинциалочка никому не нужна. А вот когда она познает скорбь, да станет личностью, да покорит высший свет, да будет в малиновом берете с послом испанским говорить, вот тогда Татьяна станет интересной и значительной. И недоступной. И Онегин полюбит ее. Так начнется Via Dolorosa русской классики: любовь не будет разделенной, любовники разминутся во времени, их чувства не совпадут; он умрет или уедет, а она разлюбит или уйдет в монастырь. Или отравится. Апогея это достигнет у Чехова, но и другим счастья не знать, чахнуть, стреляться. Гриневу Маша дорого достанется, а Онегин и Татьяна обречены на вечную разлуку. Пушкин был из редкого рода вольнодумцев, вольноопределяющихся, неподотчетных, слишком умных для «служения» народу или престолу. Таковым он себя осознает в 18 лет. Равны мне писари, уланы, Равны законы, кивера, Не рвусь я грудью в капитаны И не ползу в асессора. Ему хотелось «рукой неосторожной в июле распахнуть жилет». Но он опознает Минотавра, опознает в 19 лет. И «власть роковая» – это навечно, таково уж ее свойство в России, несмотря на флаги и гербы. И мечта тоже роковая, о крахе Минотавра: «И на обломках самовластья напишут наши имена!» Самовластье – вот Минотавр! Но что же, теперь всю жизнь так и смотреть в его тупую морду? И Пушкин займется своими делами, а заодно и глянет на народ. И что же он там увидит? Паситесь, мирные народы! Вас не разбудит чести клич. К чему стадам дары свободы? Их должно резать или стричь. Наследство их из рода в роды — Ярмо с гремушками да бич. За границу не выпускали; допущенный к царю Пушкин был первый в России «невыездной». Эту райскую птицу Николай предпочитал держать в золоченой клетке – птичка могла упорхнуть или что-нибудь не то и не там спеть. Пушкин был абсолютно неуправляем и абсолютно свободен и непредсказуем. Его критики не поняли поэта, они считали его льстецом, приспособленцем, плейбоем. Сегодня «Стансы» царю, завтра – пасквиль на державу («В России нет закона, есть только столб, а на столбе – корона»). Сегодня он пишет против поляков, грозящих России анафемой, а назавтра издевается: «…Когда не наши повара орла двуглавого щипали у Бонапартова шатра». Державник или изменник? Не то и не другое – поэт. Таков поэт. Как Аквилон, Что хочет, то и носит он. Как часто великая задача власти, ее поприще, ее месседж становится проклятием! Бремя власти. И вот Годунов тщетно пытается купить вестернизацию Руси ценой слезы невинного и убиенного по его приказу царевича Димитрия (узнали, откуда у Достоевского ноги растут в «Братьях Карамазовых»?), а в «Медном всаднике» трагедия и бунт маленького человека Евгения (вот еще одна вечная тема) жестоко попираются и подавляются Строителем с медным сердцем. И обращен к нему спиною в неколебимой вышине, Над возмущенною Невою стоит с простертою рукою Кумир на бронзовом коне. Это был Рок. И он почувствовал: «Последний ключ – холодный ключ забвенья, он слаще всех жар сердца утолит». Он хорошо жил и хорошо умер, а хоронили его жандармы. Они хотели, чтобы было тихо. Но тишины не было и на Страстном бульваре. С 1965 года к нему в 19 часов вечера шли диссиденты. Потому что «в свой жестокий век восславил он свободу и милость к падшим призывал». Новые жандармы диссидентов уволакивали, и Пушкин оставался с жандармами наедине: и 5, и 10 декабря. Жандармы хотят, чтобы было тихо, а народная тропа все не зарастает и не зарастает. Россия, Лета, Лорелея. Бессмертие. Ночь, фонари, Вечность. Игорь Свинаренко «НАШЕ ВСЕ» ПРО РУССКИЕ ПОНЯТИЯ С детства нам памятна история про ссору двух друзей-авторитетов. Одного звали Кирила, другого Андрей. Забавно, что микрорайон, который держал второй, имел вполне бандитское название: Кистеневка. У Кирилы была серьезная бригада – несколько сотен человек. У Андрея же пехоты было всего 70 человек. Как настоящие старинные воры в законе, были они людьми неженатыми, а для тех, кто не понимает, существовала версия, будто они рано овдовели. Кирила решил вопрос личной жизни и развлечений так: он вынудил 16 девиц заниматься проституцией и пользовался ими, держа их под усиленной охраной. Тех, которые ему надоедали, он отпускал замуж. Андрей в этом смысле, как почти во всем, обходился поскромнее. Несмотря на разницу в доходах и положении, по понтам друзья были одного уровня и общались как равные. Отношения у них были довольно тесные, они проводили вместе почти весь досуг. Оплату которого, деликатно не обостряя тему разницы их материальных положений, брал на себя старший партнер. Но проблема с этой разницей все же была. Она вышла на уровень конфликта, после того как один из людей Кирилы, человек по прозвищу Парамошка, позволил себе злую шутку в адрес Андрея (посмеялся над его бедностью). Тот как человек воспитанный не стал устраивать скандала в доме товарища. Но после в письме потребовал, чтоб товарищ выдал ему виновного насмешника с головой: «Будет моя воля наказать его или помиловать». (Эта мера наказания была вписана в русские понятия еще Ярославом Мудрым, см. его работу «Русская правда», тоже из школьной программы.) Кирила, однако, просьбы не выполнил, посчитав, что это подорвало бы его авторитет. И отношения друзей расстроились. Видя это, члены группировки Кирилы вторглись на землю Андрея и принялись там заготавливать лес. Но были пойманы и с полным правом наказаны. Кирила счел это оскорблением – как так, нижестоящий авторитет слишком много на себя берет – и в порыве гнева совершил ужасную для настоящего блатного, живущего по старым правилам, вещь. А именно: нанял (после их кинув) сотрудников правоохранительных органов, которые по его заказу сфабриковали документы и осуществили недружественный захват недвижимости Андрея, разом нарушив и законы, и понятия. Это была длинная история, там еще суд купили, переписка шла, и в принципе Андрей мог проявить активность и защитить свои интересы. Но ему не верилось, что Кирила пойдет в этом беспределе до конца. Да и уважения к суду у него, авторитета, не было. Вот Андрей и не утруждал себя объяснениями с продажными судьями. Дело кончилось плохо. От волнений Андрей заболел и умер. Конфликт по наследству перешел к его сыну Володе. Возможно, тот не стал бы действовать активно, но братва сказала: «Не выдавай ты нас, а мы уж за тебя станем». После расправы над сотрудниками правоохранительных органов (их сожгли живьем) банда ушла в леса. Кстати, восхищает эта легкость, с которой вчерашние мирные труженики сельского хозяйства грабят население и при случае убивают военнослужащих. Примечательно также, что автора текста это совершенно не удивляет. Меж тем обидчик, по своему обыкновению, жил весело, устраивал пиры, на которых, в частности, употреблял контрафактную продукцию: «Несколько бутылок горского и цимлянского громко были уже откупорены и приняты благосклонно под именем шампанского». От неминуемой гибели его спасает только то, что дети бывших друзей оказываются вовлеченными в любовную историю, и Володя прощает отца своей подруги. Но Маша в итоге досталась не ему, а другому авторитету – Верейскому, отчаянному парню, который не задумываясь хватается за ствол. После, как это часто бывало с выжившими руководителями разгромленных преступных группировок, Дубровский (вы давно догадались, что речь о нем) скрылся за границу. ЗАПОРОЖЕЦ ПИШЕТ РОССИЙСКИМ СУЛТАНАМ Николай Васильевич Гоголь создал трехслойную литературу, однако она была совсем не мармелад. Иногда может показаться, что мы имеем дело с двумя писателями. Миргородский «письменник», сочный, как арбуз, сладкий, как вишня, и самодовольный, как помидор, – это раз. При этом он незлобив и добродушен, как тыква. Вот вам весь украинский огород, играющий самую заметную роль в малороссийском творчестве Гоголя. В петербургском же своем творчестве он создает город черно-белый, серый, дождливый, а зимой – ледяной, безжалостный, бесчеловечный. Нигде и ни на ком так не виден процесс создания Российской империи, как на этом жизнерадостном парубке, явившемся покорять столицу, благоухающем горилкой и колбасой, но закончившем, однако, жизнь желчным неврастеником, в порыве стыда и отвращения к собственной и мировой лжи сжигающим свое творение, вторую часть «Мертвых душ». Кстати, это еще один парадокс его творчества. Души были мертвые, но литература – живая. Живая, великая, истинная литература о мертвых душах поколения, империи, страны. А вот когда нечистая сила подвигла бедного писателя (поскольку нечистый прикинулся попами, Синодом, клиром, ангелами-хранителями в виде слезливых дам-патронесс) создать ходульную ложь о живой якобы душе высокого начальника, который пожелал «воззрить» и печалиться о грешной душе Павла Ивановича Чичикова, который, однако, сам раскаялся и пал пред стопы Его, такое началось! Вот тогда-то и получилась настоящая мертвечина. Мертвая литература о том, что якобы не все потеряно, что какие-то души на этом кладбище уцелели. Сообразив, что он создал кадавра, бездыханный труп, писатель предал его кремации. Не все рукописи не сгорают. Трудно поверить, что этот полубезумный старик был когда-то веселым хлопцем. Вообще Малороссия у Гоголя – это альтернативный мир. В этом мире можно запросто, заготовив немного лапши для ушей доверчивых слушателей, есть даром вареники «величиной в шляпу», сало, курицу, галушки и прочие лакомства. Украинский мир беспечен, сыт, слегка ленив и слегка пьян. Это не очень похоже на Киевскую Русь, да и на Малороссию времен Гоголя – тоже. Похоже, что это гоголевское Несбывшееся, лирическое время, голубая мечта, попытка создать себе оазис, этакие вангоговские подсолнухи. И еще один парадокс: Ромео и Джульетта Гоголя, его идеал любви и верности, оказывается, вовсе не какие-то дивчины с черными очами и не хлопцы, добывающие черевички черт знает где, аж у самой царицы. Эта любовь преходяща, она зиждется на страсти, ей не хватает стажа. А вот старосветские помещики, два старичка, которые только и делают, что едят: завтрак, обед, ужин, ужин, завтрак, обед, – оказываются самыми пламенными любовниками, хотя давно уже отказались от супружеских объятий. Но именно глубокий старик, казалось, впавший в детство, умирает от любви. Петербургская скудость и бедность, так одолевающие Акакия Акакиевича, очень резко контрастируют с малороссийским щедрым изобилием. Багряное море вишен, яхонтовое море слив… И воровство, вполне уже не мало-, а великороссийское, которое все никак не может подорвать благосостояние наших милых старосветских помещиков, потому что благословенная земля всего рождает так много… Украинские сказки Гоголя (почти как итальянские у Горького, хотя у Гоголя они талантливы, а у Горького напыщенны и бездарны, но суть, кажется, одна: мечта, оазис, тоска по яркой, возвышающей романтике), в сущности, просты, как грабли. Ведьмы там – явление обыкновенное и даже весьма милое, если, конечно, по ним в церкви не читать Писание, как попытался сделать бедный Хома Брут. На них можно покататься, с ними можно потанцевать на лугу, на них можно заработать (как заработал бы Хома на отпевании панночки, если бы не растерялся и вовремя плюнул ей на хвост, как советуют у Гоголя другие хлопцы из бурсы – большие авторитеты по этим делам). Эка невидаль – ведьмы! Бурсаки утверждают, что в Киеве все бабы на базаре – ведьмы! У запорожцев тоже все очень несложно. Они плохо относятся не только к турецкому султану, но и к польским панам и даже к паненкам. Об отношении их к москалям в повести не сказано ничего: москали далеко, а поляки близко, и их можно бить и грабить всласть. Собственно, Тарас Бульба – не просто сепаратист, он еще и бандит, хотя очень колоритный. Старая песня: «Жили 12 разбойников, был атаман Кудеяр…» А насилия над ляхами, в том числе и над младенцами и девицами, бросаемыми в огонь (не миновать бы в наши дни романтичному Тарасу Гаагского трибунала), – это все дань очень старой и вечно новой моде: битве «за веру» с проклятыми католиками-ляхами, к чему так склонны у Гоголя (и не только) честные и прямые православные казацкие души. Да и евреям солоно приходится, Гоголь называет их так, как их называли казаки Тараса Бульбы, и так же их называли персонажи Бабеля в «Конармии». Тарас еще гуманист, он одного недобитого его хлопцами еврея употребляет культурно, в качестве лазутчика и проводника. Вот оно, лицо дикой и свирепой воли, лицо запорожской демократии: никаких оттенков и полутонов, никаких прав человека на выбор. Перебежал Андрий к полячке, так, значит, как в «Аиде» с Радамесом: «Tragitor, morro» («Изменил, умрет»). «Прекрасная панна тиха и бледна, распущены косы густые, и падает наземь, как в бурю сосна, пробитое сердце Андрия». Светлов оценил ситуацию. Интересно, что Гоголь, с потрясающей силой потребовав у «клятого Петербурга» (вот, кстати, и равновесие: поганые ляхи и «клятые» москали, а запорожцы сами по себе, вроде будущего батьки Махно с третейским лозунгом «Бей красных, пока не побелеют, бей белых, пока не покраснеют») милосердия для Акакия Акакиевича, никаких замечаний нравственного характера Тарасу не делает. «Люди длинной воли», запорожцы, пребывают вне христианской системы координат и вообще вне логики, и это и есть непричесанная воля. Продолжение истории Тараса в новые времена ищите у Эдуарда Багрицкого в его «Думе про Опанаса». «Не прощайся: за туманом сгинуло былое, только птичий крик тачанок, только поле злое, только запевают сабли, только мчатся кони, только плещется над миром черный рой вороний». Это детство, нерассуждающее детство. Красота, «крутизна», отсутствие рефлексии. Гоголь повзрослеет, уйдет от малороссийских соблазнов. Хотя сегодня его украинские сказки вполне актуальны, актуальны, как никогда. Андрий посмертно победил и увел-таки Малороссию к польским панночкам. И я знаю российских депутатов, которые хоть сегодня подпишутся под тем, что в Киеве все бабы – ведьмы, и не только на базаре, но даже на Майдане, и готовы попробовать старый бурсацкий рецепт: плюнуть ведьме на хвост. А Гоголь, оказавшись в Петербурге, попадает в созданное Пушкиным мощное силовое поле русской литературы. Он войдет в Храм искусства и уверует, и не будет больше ни просто, ни красиво, а будет навеки заплаканная российская действительность, и придется уже не воспевать, а отпевать. Да, Пушкин был воистину ловцом человеков. Он поймал Гоголя на лету. «Шинель» – это продолжение «Медного всадника», но только еще ближе к земле, только «один из малых сих», чиновник Акакий Акакиевич, совсем уж жалкая и мелкая канцелярская крыса, последний из департамента, и никакой Параши у него нет, никакой любви, никаких идеалов. И так мало нужно бедняге: теплая шинель на вате, с кошкой, которую издали всегда можно принять за куницу. И даже этой малости он не получит. После единственного счастливого дня какой-то усатый бандит (и даже не Медный всадник, а просто мазурик) хищно сорвет с него долгожданную шинель. И только после смерти бедного чиновника он преобразится в грозного мстителя и начнет срывать шинели – со всех подряд, даже и с отказавшего ему в помощи генерала. Да, у гоголевской шинели было два рукава, и мы вылезли на свет из обоих сразу. Гоголевская Россия – это Россия чиновников. И это еще один слой гоголевского пирога. Тупых мздоимцев, непроходимых воров, жалких лакеев своего босса: генерала, тайного советника, столоначальника. Как это в «Мертвых душах» называется? Орел – для посетителей (без трешки в рукаве) и для подчиненных, куропатка – для начальника. И даже рост и комплекция, тембр голоса и цвет лица меняются при обращении к начальству. Унтер-офицерские вдовы сами себя секут, а городничие все берут и берут, и попечители богоугодных заведений берут тоже. И берут так, что даже Хлестакова могут за ревизора принять. А храбрость если и проявляется, то спьяну или сдуру. Куражится храбрый хам Ноздрев, сует нам брудастую суку с усами, сильно напоминая иных думских реакционеров. Вздыхает томно мечтатель Манилов, решительно думающий только о том, что реализовать никак невозможно, сильно напоминая со своим мостом и чаепитиями бывших думских демократов, любителей обещать «социально ориентированную рыночную экономику»; строит свою пирамидку Павел Иванович Чичиков, предшественник «Властилин» и Мавроди; ругается Собакевич, прототип национал-патриота, который якобы любит Россию, но всех россиян находит мошенниками и христопродавцами, кроме одного порядочного человека, который, увы, свинья. Но все эти хари из Иеронима Босха, включая Плюшкина, полного деграданта, – это только один рукав и один слой. Да, русская литература, с Гоголя начиная, будет презирать и ненавидеть чиновника, «крапивное семя», хапугу и мздоимца; будет презирать городничих и губернаторов, которые тоже «берут» и тоже заедают обывателя; обывателей, трусливых и невежественных, тоже не уважит русский писатель. Русская литература будет хлебать тоску, стыд и печаль полными ложками. Но есть и другой рукав у шинели, последний гоголевский слой, и, жалея бедного Евгения, мы станем жалеть акакиев акакиевичей за их бедность, несчастья, ничтожество и беззащитность. Великий насмешник Гоголь, наш российский Мольер, научил нас жалеть униженных и оскорбленных, бедных людей, без вины виноватых, пьяненького Мармеладова, путану Сонечку, «убивца» Раскольникова. Без Гоголя не было бы у нас ни Чехова, ни Достоевского. Полноводные реки их творчества берут начало от пушкинского водопада и гоголевского родника. В бедном Акакии Акакиевиче мы увидим своего брата. Это христианская традиция, доведенная в гоголевском творчестве до надрыва. У Гоголя была к этому предрасположенность, и это стало его посланием к российским султанам: к городничим, к чиновникам крупного калибра, к сильным мира сего. Ведь что объединяет печальную Русь и веселую Украину? Да Миргород Иванов Ивановичей и Иванов Никифоровичей, где имеется лужа, удивительная лужа, прекрасная лужа, красоте которой дивятся домики, похожие на копны сена и которая занимает почти всю площадь. Лужа да свинья, из-за которой поссорились два приятеля, – это объединяет, и еще как объединяет, по Гоголю, и Малыя, и Великыя, и Белую Россию. Почитаешь про Миргород с его лужей и свиньей и не скажешь, что Украина – не Россия. И при этом становится понятно, почему птица-тройка тире Русь так бешено мчится и не дает ответа. Пустое пространство без всяких красот и достопримечательностей, занимающее полмира, движение без смысла и удержу, и ответа не знает никто, а может быть, и нет ответа. Отсюда и неисцелимая тоска, и возможность заехать не в ту степь или вывернуться в первый же кювет. А на козлах – дурак Селифан, а в бричке – наш мошенник Чичиков. Теперь вы понимаете, что другие страны и государства «постораниваются» только из инстинкта самосохранения? Альфред Кох МАЛЕНЬКИЙ, НО ОЧЕНЬ АКТУАЛЬНЫЙ РАССКАЗ ОБ ОДНОМ ЭПИЗОДЕ В БОРЬБЕ С ТЕРРОРИЗМОМ И СЕПАРАТИЗМОМ Жил-был один полевой командир. И было у него два сына. Старшему было лет двадцать, может, чуть больше, а младший был вообще дитя, ему было не больше восемнадцати лет. Сам командир был тоже не стар. Ему было от силы сорок пять, но он любил поговорить о своей старости и преклонном возрасте. Ему казалось, что так он выглядит круче – типа аксакал. Но когда он забывал об этом своем бзике, он даже в шутку дрался с сыновьями. Но это так, любя, без злобы… Был командир от природы силен, агрессивен и дик, а отсутствие элементарной культуры и образования превратило его в настоящего монстра. Непоседливый и импульсивный, он все время лез в драку. При этом любое другое занятие для мужчины (например, производительный труд) он считал занятием второсортным и недостойным. Он не брезговал и грабежом, считая, что просто берет вполне справедливые трофеи. И при этом был убежден, что этот способ наживы намного благороднее и честнее, чем, положим, ростовщичество. Соответственно лишне говорить здесь, что он был жуткий антисемит. Сыновья у него выучились в большом городе в престижном учебном заведении, а по окончании вернулись в отчий дом. Были они люди вполне образованные и воспитанные в нормальной европейской традиции, чем, откровенно говоря, отца сильно раздражали. Раздражало его все: и уважительное отношение сыновей к матери (сам-то он ее, и вообще женщин, презирал), и беззлобное отношение сыновей к представителям других конфессий (наш герой считал, что все иноверцы хуже собак), и многое другое, что Старик (назовем его так, ему бы понравилось) воспринимал как нарушение старых обычаев. И вот для искоренения этих вредных, дурацких влияний решил Старик взять сыновей с собой в банду, чтобы выучились они нехитрому бандитскому делу и достойно продолжили отцовские начинания. Ну, типа, чтобы все было как у людей. Дети с осторожным любопытством восприняли его инициативы и отправились за ним в становище разбойников. Нужно заметить, что бандитский лагерь находился в труднодоступном месте. Хотя, наверное, иначе и быть не могло. Добирались они туда несколько дней, и всю дорогу отец учил сыновей бандитскому этикету и своеобразному «кодексу чести». Здесь нужно пояснить, что хоть стариковские друзья были и отпетые бандиты, но все же понимали всю гнусность своего ремесла и поэтому придумали, что они все это безобразие делают не просто так, а потому, что они борцы за свою веру и против притеснений таких же, как они, бандитов. Еще у них было объяснение, что они защищают права простых тружеников, но тут они как-то путались и всякий раз, когда речь заходила о дележе награбленного, об этом забывали. Добравшись до лагеря, Старик нашел своих товарищей по банде, с его точки зрения, полностью деградировавшими. Представьте: они уже долгое время никого не грабили! Ну и как прикажете на таком примере воспитывать вновь прибывшую молодежь? Старик был обескуражен. А сыновья тем временем с удовольствием окунулись в жизнь праздного бандитского бивуака. Бухали, обучались владению оружием, слушали старинные бандитские истории. Здесь они проявили себя вполне способными разбойничками, и отцу не терпелось проверить их в настоящем деле. После недолгих раздумий Старик начал отчаянно интриговать и в конце концов добился своего – было принято решение идти на дело. Естественным порядком были распространены слухи о притеснениях братьев по вере в каком-то из населенных пунктов, где-то в нескольких переходах от бандитской малины, и возбудившееся разбойничье сообщество начало приготовления к набегу. Но Cтарик не рассчитал своих сил. Заслышав о приближении банды, власти хорошенько подготовились и встретили шайку во всеоружии. Легкого штурма и поживы не получилось. Началась долгая и нудная заваруха. Банда развалилась сначала на две части, потом еще от нее откололись некоторые нетвердые разбойнички. Многих стариковских подельников регулярные войска побили, а кого и в плен взяли. В частности, схватили и старшего сына нашего героя. Не долго думая сына повесили на центральной площади, в назидание всем тем, кто не хотел мирно жить. Характерно, что за взятку, данную евреям, те провели старого командира на площадь, где казнили его сына, и тот мог видеть всю ужасную процедуру его умерщвления. До этого печального события случилась еще одна трагедия в жизни Старика. Дело в том, что его младшенький влюбился в девушку из их города, который они собирались грабить. И, движимый этим высоким чувством, он бежал из банды в город и там вступил в ряды тех, кто его оборонял. В итоге в одном из столкновений отец встретился с сыном с глазу на глаз. Сын и не думал драться с отцом, а вот отец взял и застрелил сына. Таков был наш Старик! Молодчина, настоящий бандит. Ради своих отпетых дружков даже сына не пожалел. Но ничего не помогло ему. После гибели сыновей он еще побегал по округе, пограбил маленько, но банда его редела, и в конце концов он сам попался в руки гонявшихся за ним солдат. Те тоже были ребята простые, да и надоел он им до чертиков. Короче, развели они костер, да и сожгли Тараса Бульбу живьем. Вот и сказке конец, а кто слушал, тот и молодец. ЧИТАВШИЕ, ОСТАВЬТЕ УПОВАНЬЯ Мир давно прочел русскую классику и даже защитил по ней ряд диссертаций (в спецодежде и перчатках, приняв все меры предосторожности, чтобы не заразиться избыточной духовностью и не остаться без крова, без штанов и без куска хлеба, тем более что такого оправдания своим бедам, как «мировая закулиса», у мира просто нет). Прочел и забыл. Но кое-что застряло и стало массовым и даже популярным. И никто не может конкурировать здесь с Достоевским. Он такой же редкостный, незаменимый и драгоценный предмет экспорта, как водка, черная икра и якутские алмазы. Достоевского ставят на сцене и снимают в кинематографе всюду, даже в Японии. Хотя нет ничего более противоположного, чем японская лаконичная статика и высокая молчаливая концентрация воли, и русский неконтролируемый треп у Достоевского в сочетании с российской же вечной расхристанностью и неумением даже не решать самостоятельно свои проблемы, но хотя бы не кричать о них на всех перекрестках. Чем же взял Достоевский западных зрителей, читателей и продюсеров? Ведь если для масс русский бренд менялся с «икра, водка, матрешка» на «водка, Горбачев, перестройка», то этот же бренд для мыслящей западной публики звучал всегда более солидно и стабильно: «Пушкин, Чайковский, Достоевский». Особенно Достоевский. Предмет и поприще для трудов режиссеров и актеров, лакомство для гурманов. Патент на избранность! Во-первых, Достоевский импонирует западной публике своей романтической историей, соответствующей представлению о том, как должен прожить жизнь писатель с «загадочной славянской душой». Из читаемых авторов только он один и соответствует. Слишком уж безопасной, комфортной, пресной и «филистерской» кажется западным интеллектуалам их собственная жизнь. И вот на майках и сумках появляется Че в берете: из-за шхуны «Гранма», перманентной революции и смерти в боливийских джунглях. Очень вредный для человечества человек Че Гевара. Но – в берете и с автоматом. И Достоевский (до Эдуарда Лимонова, хорошо эту загадочную потребность раскусившего: сума, тюрьма, динамит в загашнике, автомат Калашникова) для Запада остается единственным писателем, который не просто слушал оперу, сидел в имении, болел чахоткой и писал романы, но и был носителем опасности и порока. Сами судите: петрашевский кружок, арест, приговор к расстрелу, Семеновский плац, процедура казни, помилование, каторга, солдатчина, Петербург, слава, чтение своих романов в Зимнем дворце, страсть к рулетке. Его роковая женщина Аполлинария Суслова (будущая Настасья Филипповна). Его первая жена, несчастная и несносная особа типа Катерины Ивановны. Его последняя юная жена – стенографистка, скромная и преданная Анечка. Игрок, ходок, революционер. А его творчество Запад прельстило именно «наркозами и экстазами», надрывами, бесстыдством персонажей, безднами и «подрывными» мотивами. У его персонажей все не как у людей. Они непредсказуемы. Человек Достоевского опасен и глубок, как омут. И с черного дна поднимается много тайн, мути, жестокости и страсти. «Развязаны дикие страсти под игом ущербной луны», – вот это и делает Достоевского автором № 1 для Запада. Но Достоевский хорош в книге и на экране, как дикий, прекрасный зверь – за решеткой клетки. А для России он на Западе создал чисто отрицательный бренд. Так сказать, «Бедлайм интернейшнл». Его братья Карамазовы, «психи» и неврастеники, маньяк-идеалист Раскольников, идейные путаны Настасья Филипповна и Сонечка Мармеладова, юродивый князь Мышкин – это прямо вывеска к фирме «Желтый дом и сыновья». И ясно, что эти русские опасны: то ли даром товар отдадут, то ли вообще зарежут. Не партнеры, словом, а то ли людоеды, то ли зомби, то ли «другие» из параллельного мира. Для России же Достоевский имел еще более негативное значение. Эталон глубины и опасного приближения к краю в творчестве, в жизни он оказался на двух направлениях общей российской погибели, как на пути к своему последнему роману, написанному в 1917 году его читателями. Левые экстремисты усвоили из Достоевского его юношескую склонность к социализму, завидуя его каторге и смертному приговору; презрение к богатству и бизнесу, неуважение к обычной человеческой жизни и оправдание насилия и убийства ради высшей цели. «Спасение» проституток из публичных домов – это тоже его влияние. Правые консерваторы взяли из великого писателя изоляционизм, ненависть к полякам, монархизм последних лет, злокачественное православие, национальную спесь, богостроительство для одной отдельно взятой страны, затхлое провинциальное российское мессианство. Все это пойдет в копилку империи Зла, сдобренного навязываемым насильственно Добром из старых бесовских, петрашевских и раскольничевских идеалов. Что читающему о России – благо, то живущему в России – смерть. Дантов ад начинается с вешалки. Ему очень идет бронзовая табличка на дверях: «Я увожу к отверженным селеньям, я увожу сквозь вековечный стон, я увожу к погибшим поколеньям. Был правдою мой зодчий вдохновлен. Я высшей силой, полнотой всезнанья и первою любовью сотворен. Древней меня лишь вечные созданья, и с вечностью пребуду наравне. Вошедшие, оставьте упованья». Так вот, Федор Михайлович Достоевский своими недюжинными силами ухитрился создать такой Ад в своем собрании сочинений, разместив его на территории России. И оказалось, что каторга – совсем не девятый круг. Девятый круг – он в гостиных, мансардах и жалких комнатушках, где три брата Карамазовы (без Алеши, но со Смердяковым) хотят смерти своему отцу (и отец, старый Карамазов, так омерзителен, что хочется братьям помочь в этом деликатном деле); где бесы вселяются в русских интеллигентов и бросаются с обрыва «в революцию»; где пророк и предтеча (князь Мышкин) оказывается на поверку квасным патриотом и юродивым; где идеалист и умник убивает топором двух старушек. И медная или бронзовая визитная карточка Дантова ада оказывается более чем уместной на условных, вымазанных дегтем (европейские страны явочным порядком скинулись на деготь, ведерко и кисточку) воротах России. Все на месте, все «соответствует». Еще 50 лет, и Россию будут воспринимать как селенье отверженных, а пока все герои Достоевского явно имеют прописку в этих кварталах, кварталах униженных и оскорбленных, без вины виноватых, бедных людей [а если кто из героев Федора Михайловича зарабатывает хорошие деньги, то автор немедленно делает его ничтожеством, палачом, рвачом, мироедом. Как Ганечку Иволгина, Порфирия Петровича, ростовщика (супруга «Кроткой»)]. Вековечный стон поднимается со страниц Достоевского: к потомкам и к Богу; погибшие поколения раскольниковых, ставрогиных, верховенских, кирилловых встают со дна времен и стучатся в ворота нынешнего времени, ибо Достоевский все предвидел. Да, если это Ад, то писатель, его Зодчий, был вдохновлен Высшими силами и Всезнаньем, ибо он заглянул в душу России; и уж, конечно, первою Любовью, потому что превыше всего он ценит крохи доброты, встречающиеся в этом злом мире. Так кто он, Достоевский? Дьявол или Бог? А не то и не другое. По его же определению: Дьявол с Богом вечно борются, и поле их битвы – сердце человеческое. Достоевский, как новый Вергилий, проводит нас через круги земного ада, в который его персонажи сами превращают свою жизнь, ибо душа их слишком велика, чтобы уложиться в обыкновенное счастливое существование. У Достоевского – вечно мазохизм, самоистязание, вечная поза обиженной то ли вдовы, то ли сироты, неразумный отказ от «филистерства» или обывательского подхода, который обеспечивает человеку стабильность и умение довольствоваться малыми радостями жизни. Нужна нам и некая доля стяжательства, честолюбия и самолюбия; готовность с удовольствием ходить по земле: зарабатывать деньги, воспитывать детей, ездить на курорты, читать книги, покупать новую мебель. Поиски идеала – так понял Достоевский Россию и причину ее погибели. Так оно и есть. Прочитавший Достоевского должен оставить упованья. Вокруг него лежит замаскированное зло, и это же зло дремлет в нем самом. Впрочем, из каждого круга ада есть выход. Достоевский бросает нам ключ. Спасение – в доброте. В сострадании. Единственно светлый момент в «Бесах» – это сцены свидания Марьи Шатовой с ее бывшим мужем, Иваном. Пусть Маша бросила Ивана и отдалась Ставрогину – но она вернулась, несчастная, брошенная, больная, и Иван любит и жалеет ее. Ребенок не его, а от Ставрогина – но всякое дитя свято, и Иван готов его признать за своего и любить, как своего. И замученный дикой мыслью, чисто схоластической идеей о смерти ради своеволия, Кириллов греется возле этой жалости и любви, начинает помогать, оттаивает. Еще немного – и он бы понял, что не надо умирать, чтобы насолить Богу, а надо жить по-божески, то есть по-человечески, что одно и то же. Эти трое могли спастись из Ада, но Петруша Верховенский догнал их и не пустил. В «Карамазовых» надо было пожалеть Илюшечку. И штабс-капитана с мочалкой вместо бороды. Пожалеть и помочь. Герои «Униженных и оскорбленных» тоже спасаются жалостью: к Нелли, которую пожалели и автор, и Николай Семенович, отрекшийся от дочери Наташи. А когда он простил Наташу и принял ее, обесчещенную, несчастную, в свой дом – они спаслись оба. И Нелли спаслась, их полюбив, открывшись Добру, оставив злобу и упрямство, и умерла, примиренная с жизнью. Могла спастись так же и Настасья Филипповна, приняв жалость и любовь князя Мышкина. Но не захотела и погибла. Однако откуда же это патологическое, болезненное видение мира? Юный Федя Достоевский был наивен и чист, открыт миру и не ведал зла, как Адам и Ева до своего фруктового десерта. Он походил на брата Алешу, младшего Карамазова, которого мудрый старец Зосима послал в мир, на подвиг, ибо сам его воспитал беззащитным и человечным. С народническим пылом Федя примкнул к петрашевскому кружку и внимал умным лидерам, читающим вслух социалистический самиздат. Он ночью поднял с постели друга-поэта и стал призывать его устроить гектограф и печатать листовки (со стихами или с евангельскими текстами, надо думать, ибо ненавидеть тогда наш отрок-инок не умел). В его доарестных произведениях («Бедные люди», «Слабое сердце») много жалости и любви к беднякам и беднягам, но нет еще умения увидеть зло и в самом несчастии, и в сердце несчастных. В этих дорасстрельных произведениях еще чувствуется гоголевская шинель. А потом вдруг вместо доверчивого отрока мы получаем злоязычного мужа, который все вокруг «не желает благословить», который печален, гневен и судит род человеческий. Страшная судьба Достоевского, за свой восторженный идеализм приговоренного к «расстрелянию», – вот причина всей этой психопатологии, проявившейся уже в «Униженных и оскорбленных». Крепость, приговор, ожидание казни, Мертвый дом, общество каторжников, жизнь в далеком и зверском уезде – все это сделало его перо жестоким, резким, апокалиптическим. До самого конца жизни в поведении, речах и установках Федора Михайловича будут мешаться четыре брата Карамазовы, вместившие в себя весь спектр «типажей», типов и типчиков тогдашней России: гуляка и бретер Митя (великий писатель запойно играл); тихий и чистый Алеша (лелеемый на дне души взрослого Достоевского маленький Федя, не ведающий зла); недобрый интеллектуал Иван, мечтающий о торжестве Добра и Вселенском посрамлении Зла (однако все-таки финансирующий насильственную смерть своего отца); и, наконец, подлый, двуличный Смердяков (который, однако, очень напоминает Петеньку Верховенского, убийцу и шута; а ведь «Бесов» Достоевский вырвал из себя и отбросил читателям, чтобы избавиться от наваждения Семеновского плаца, петрашевского опыта и народовольческого самообмана). До конца жизни литератор Достоевский будет метаться между ролью бунтаря, «отсидента», нонконформиста и амплуа махрового консерватора, монархиста, ура-патриота. Ведь и «Гражданина» Достоевский стал издавать, чтобы подавить в своей душе память о прежних карбонарских занятиях и товарищах. Так что недаром курсистки несли за его гробом кандалы. Он их носил недолго, но под их звон прошла вся его дальнейшая жизнь. Достоевский смеется, и зло смеется над интеллигенцией. Или шут-провокатор Петенька, или благородный отец – либерал и приживал, позер и трус Степан Трофимович. Люди умные, благородные, сердечные (типа Разумихина или Порфирия Петровича) у Достоевского не в чести. Они ведь не ищут ни бремени, ни подвига, а живут себе тихо, делая добро по мере сил; работают, честно зарабатывают свой хлеб, воспитывают и любят детей, и на них всегда можно положиться. Но Достоевский требует от людей большего. Столь большего, что оно кажется не только непомерным, но и уродливым. Нужно ли идти на панель, чтобы накормить детей своей больной, несчастной, нервной и полубезумной мачехи и подкидывать денежку на водку опустившемуся вконец и спившемуся отцу? Нужно ли делать жизнь с Сонечки Мармеладовой? Это ведь еще почище, чем делать жизнь с Зои Космодемьянской. Сонечке надо было уйти из дома, наняться в услужение, искать место, попытаться спастись. И не по ее ли стопам собирается пойти образованная Дунечка, ради брата готовая выйти замуж за подонка? И какого черта все персонажи, включая святую Сонечку, святую Дунечку и честного «следака», российского Эркюля Пуаро Порфирия Петровича, так носятся с юным дарованием Родионом Раскольниковым, убившим ради денег не только «мироедку» Алену, но и ее святую сестру, бессребреницу Лизавету? Не в таком же ли коллективном помешательстве образованные студентки, студенты и гимназисты (типа Бухарина) подались в комиссары? Алена Ивановна – кулачиха, буржуйка… Лизавета – член семьи врага народа, подкулачница… Далеко ли ушел идейный Раскольников от столь же идейных Нагульного и Давыдова, героев «Поднятой целины» Шолохова? Да, ему убийство тяжело далось, совесть проснулась (бред и болезнь – это все совесть, подсознание, которое Родион не захотел выслушать). Да, Иван Карамазов тоже заболел и на суд явился в горячке. Еще бы! Его несчастное орудие, брат Смердяков, убил и надорвался, и проклял брата, чистенького, ученого, и руки на себя наложил. Здесь поневоле черта увидишь. Бесы, черти, юродивые, Великий инквизитор, бездна, «недра», надрывы, Сатана – все эти сущности достаточно легко вписываются в мрачный фон романов Достоевского, населенных людьми, уже успевшими доказать свое своеволие (подобно Раскольникову и Ивану Карамазову) либо, по счастью, застрелившимися или повесившимися до этого (как Ставрогин и Кириллов). Женщины Достоевского любят негодяев, отдают им все и гибнут вслед за ними. Так гибнет ради Ставрогина Лиза; так готова погибнуть Даша; так отдают себя на заклание Сонечка Мармеладова и Катерина Ивановна, не только пошедшая за Мармеладова, «ломая руки», но и нарожавшая ему детей. А Митина Катя ведь тоже хотела пожертвовать честью, чтобы покрыть папашин долг. И вся эта растоптанность и изломанность, все эти страшные нарушения законов человеческих и божеских воспламеняют мир, и город в «Бесах» сгорает. Это поистине адское пламя, и Достоевский верно показал будущее России. Москва сгорит не от копеечной свечи, Москва сгорит из-за неверного обращения со светильником разума. И Москва, и Россия, и Санкт-Петербург. Потому что Ставрогины растлят невинных детей, Иваны Карамазовы и Родионы Раскольниковы возьмут в руки топоры или научат убивать других. И тогда случится то, что было увидено Достоевским сквозь магический кристалл: озверевшие массы, изголодавшись, устав от крови, которой они отравят и воду, и землю, и волю, придут к новым бесам и скажут: «Возьмите нашу свободу. Поработите нас, но накормите». ДОСТОЕВСКИЙ КАК БРЕНД АО «РОССИЯ» Мы встретились в казино. Вы, конечно, скажете, что не в казино, а на каторге, потому что мы с Достоевским – типичные каторжники, как вся русская интеллигенция, которой, если послушать пролетария Глеба Павловского (приписанного к кремлевской рабочей казарме), только на каторге и место. И вы ошибаетесь, конечно. На одной каторге мы с Федором Михайловичем никак оказаться не могли, потому что в XIX веке в России сажали и вешали социалистов и народников, народовольцев и эсеров (которые опять-таки социалисты + топорик), наследников Родиона Раскольникова. А я – буржуазный элемент, враг народа, либерал, нахожусь в услужении у плутократии, люблю рябчиков, от ананасов не отказываюсь. Так что встретились мы с месье Достоевским в казино, где он явно проигрывал наследство князя Мышкина и кубышку старшего Карамазова, отца Мити, Ивана и Алеши. Социалист Достоевский ходил на сходки и тусовался с петрашевцами. Дотусовался до Семеновского плаца, до расстрельного столба, до каторги. Богобоязненный монархист Достоевский, хороший семьянин, спускал деньги в казино. С чего бы вдруг он избрал такой странный источник вдохновения? Вместо ключа Ипокрены? Никто не пытался анализировать, какую роль в русской литературе сыграли игорные дома, кабаки и бордели (коими и Гаршин не брезговал). Патриотизм пополам с народностью не позволяли. А я антинародный элемент, я дерзну. В романе Достоевского «Игрок» играют все, вплоть до бабушек в инвалидных креслах. А в «Подростке» и подростки не брезгают, правда, на чужие деньги. Так что и авторы, и их персонажи посещали казино и действовали там методом бригадного подряда. При советской же власти и авторы, и герои были лишены такой возможности и резались на дачах в преферанс и кинга по маленькой. Не считая, конечно, героя романа Алексея Николаевича Толстого «Ибикус», который, прибыв вместе с другими эмигрантами в Константинополь, организовал сначала запрещенное подпольное казино, а потом хоть и разрешенные, но столь же азартные тараканьи бега. Первое, что сделали дорвавшиеся до «свободушки» россияне, – это наоткрывали массу казино, кабаков и финансовых пирамид, строительство коих не имело никакого «строительного» смысла. Казино открылись на каждом углу, и то, что они появились вместе с пирамидами, совсем не случайно. И если любопытные американцы выделяют на игру до 100 баксов и едут поглазеть на чудеса фальшивой Венеции или хорошенького мини-Парижа в Лас-Вегас, а французы солидно проигрывают 100 франков в Монте-Карло, то у нас, как всегда, из развлечения делают сначала – промысел, а потом – трагедию. Жить игрой или сделать состояние игрой – это ни одному Ротшильду в голову не придет (а ведь именно Ротшильду желал подражать наш подросток из «Подростка»). Все очень просто, Федор Михайлович и любезный Герман, погубитель графини и Лизы. У вас с вашими героями и вашим, кстати, народом было одно общее заблуждение, одно общее кредо: надежда на русский «авось», неистребимая вера в чудо, золотую рыбку, скатерть-самобранку, сапоги-скороходы, гусли-самогуды, Емелину щуку. Недаром же у Гончарова, который был проще и откровеннее Федора Михайловича, труженик, умница, self-made man – немец. Трудяги Штольцы и мечтатели Обломовы красной нитью проходят не только через литературу, но и через жизнь страны. «Мы сидим, а денежки идут», – эта формула обратима в «Мы играем, а денежки идут». Получить состояние не ценой упорного труда, а в порядке чуда: хоп – и готово! У страны халявщиков должна быть и литература халявщиков. Поэтому и написал когда-то простодушный Михаил Светлов: «Пока Достоевский сидит в казино, Раскольников глушит старух!» Представьте себе, что именно вы – потенциальный инвестор и что вам сказали, что объект ваших будущих капиталовложений – это страна Достоевского. Вы пожелали изучить подробнее этот торговый бренд и Достоевского прочли. Да еще Чехова прихватили с Гаршиным и Гончаровым, уж заодно. И вы с изумлением узнаете, что в стране, куда вы задумали вложить капитал, половина образованного класса – игроки и моты, развратники и «сладострастники» (карамазовская семейка). При этом заработать они ничего не могут и долгов не платят из принципа. А ведут они себя при этом как помешанные (трудно же считать Митю Карамазова, Свидригайлова и Карамазова-старшего со Смердяковым за нормальных людей). А другая половина – идеалисты, юродивые (ибо избыточный, неуместный идеализм всегда заканчивается юродством), и они или вешаются, или убивают кого-нибудь, потому что право имеют и не хотят быть тварями дрожащими. Долги эта половина не платит по рассеянности и из-за того, что денег нет, потому что юродивые тоже деньги зарабатывать не умеют и не хотят (презирают). Ведут они себя уж точно как в сумасшедшем доме (а Иван Карамазов и князь Мышкин и впрямь сходят с ума). И узнаете вы еще, что самая презираемая профессия в этом АО «Россия» – это финансисты и банкиры: Птицын из «Идиота», ростовщик из «Кроткой», старуха-процентщица. Они «процентные души», и их не грех презирать, пинать и обкрадывать (хотя живут за их счет с удовольствием). Вы узнаете, что честный и дельный следователь полиции Порфирий Петрович – «поконченный человек», а убийца двух беззащитных женщин Родион Раскольников – герой. И вы что, вложите хоть грош в экономику этой страны? Нет, пусть наши инвесторы лучше не читают Достоевского. Или им надо сказать: «Господа, у нас Алеши Карамазовы и князья Мышкины никогда не придут к власти, Раскольниковы будут сидеть в остроге, Обломовых не изберут в парламент, а Штольцы могут заработать хорошие деньги». Русская литература всегда представляла собой нечто вроде этих болотных огней, заманивающих в гибельную трясину. Русская литература прекрасна, но для жизни не предназначена. Нельзя жить на книжных полках; нельзя, чтобы между гениями и придурками не было никакой прослойки из сытых, упитанных, трудолюбивых буржуа и филистеров, разумных и скучных. Это и есть средний класс – основа, краеугольный камень, фундамент общества. А какие уж у Достоевского филистеры! Он их всех презирает. И в этом он, увы, остается социалистом. Каторга его не исправила, она только добавила к старым социалистическим хворобам гения свежий националистический насморк. Получилась смесь гремучая, в высшей степени неполиткорректная, для Европы предосудительная и с большим трудом гуманизмом писателя искупаемая. Игорь Свинаренко ВСЕ НА НЕРВАХ Однажды некий добрый, но несчастный человек в возрасте слегка за 30, которому в жизни катастрофически не везло, заболел психической болезнью. В открытой форме. Раньше за ним тоже кое-что замечалось, но это можно было списать на повышенную впечатлительность, а после явного приступа он все осознал и сделал выводы… У этого человека была привычка записывать свои больные фантазии, безумные идеи и выводы, к которым он приходил в результате своих нездоровых размышлений. Не исключено, что таким манером он хотел вылечиться. А окружающие в целом ничего не замечали и думали, что у парня все в порядке. Одна из записей, довольно объемная, кстати, была тоже про сумасшедшего, которого автор снабдил «искривленной, злой, бессильной улыбкой» – похоже, своей собственной. (Не про здоровых же писать больному, в самом деле, откуда ж ему знать, как те живут и чувствуют.) Тот утратил контакты с окружающими, бросил работу, учебу и своих друзей, которые его и так сторонились, по понятной причине. Так часто бывает с психбольными. Однажды он убил человека, – если сумасшедший буен, то такое, увы, легко может произойти. Убил как бы с целью ограбления, но на самом деле взял-то всего ничего, да и то чисто случайно не потратил, а запрятал куда-то. Далее он романтически влюбился в одну питерскую проститутку, у которой, как водится, было длинное жалобное объяснение, от чего она избрала свою профессию: тяжелое детство, трудная жизнь, голодная семья (на Украине, кажется, вроде и сама она была оттуда – точно не помню), ну, дежурный набор. И тот сумасшедший решил посвятить ей свою жизнь. С одним из моих шоферов была ровно такая же история, кстати, он ушел из семьи и стал в гараже жить с девицей с Тверской, перевоспитывая ее. Персонаж наш подобно шоферу тоже бросил своих родственников, испортив им попутно личную жизнь, и носился с идеей, что-де проститутки благородней непроституток. Он еще и пил, я забыл сразу сказать, этот парень, что вообще усугубляет течение болезни. С подругой своей он вел странные беседы и задавал ей идиотские вопросы: а молится ли Богу, а будет ли жалеть, если ее младшая сестра тоже пойдет в проститутки и проч.? Далее персонаж признался проститутке в убийстве, она его стала жалеть, а он ее, и все в таком духе. И они еще мерились, кто из них больше страдает. Девица, наверное, тоже была с диагнозом, это наследственное, у матери ее имелись психиатрические проблемы. Окружение у влюбленных было тоже не очень: алкоголики, подонки, сексуальные маньяки, самоубийцы и проч. Они постоянно вели длинные и довольно бессмысленные разговоры, бесконечно ходили друг к другу в гости, но при этом не выпивали и не закусывали, а сидели на стульях и разговаривали, а также совершали различные подлости (шантаж и прочее), следили друг за другом. После сумасшедший убийца оформил явку с повинной, и ему дали всего 8 лет. Проститутка поехала за ним на берега Иртыша, где несколько ранее отбывал срок и сам автор. Текст обрывается на том, что голубки зажили там счастливо. Я, не будучи медиком, сперва взял на себя смелость раздавать диагнозы, но после засомневался. И обратился к знакомому психиатру Андрею Бильжо за консультацией. Но описанные (еще подробнее, чем тут) симптомы и ему позволили поставить диагноз. Вот что рассказал мне доктор, цитирую дословно: «Эта симптоматика характерна для юношеского периода. Поиски себя, низкая трудоспособность, слабость, неуверенность в своих силах, депрессия, волевые функции снижены. Это может иметь место в рамках депрессии. Но далее депрессия усугубляется и приобретает форму параноидального бреда. У больного появляются бесплодные мудрствования, элементы метафизической интоксикации, галлюцинации, симптомы бреда величия – так что можно говорить о начале шизофренического процесса. Часто в таких случаях развиваются инфантильность и непродуктивность. Люди вроде ищут работу и находят, но не могут приспособиться и компенсируют это уходом в дворники, отъездом в Сибирь куда-нибудь, уходом в монастырь или просто пьянством». Я до сих пор – со школьных времен – не понимаю, отчего эта незатейливая история из жизни сумасшедших, которой автор дал претенциозное название «Преступление и наказание», разошлась такими тиражами… Особенно эту и прочие истории Достоевского любят почему-то на Западе, который ответ на тайну «русской души» ищет почему-то в рассказах душевнобольных. «Да! – сказала она с мукой. – Нет! – возразил он с содроганием. – Вот и весь ваш Достоевский!» Это вам цитата из Бунина. А вот еще одна из мудреного теоретика Гаспарова: «Как Достоевский взял криминальный роман и нагрузил психологией, так Набоков взял порнографический роман и нагрузил психологией. Получились „Лолита“ и слава». ИВАН ГОНЧАРОВ: ПОЛНЫЙ ОБЛОМ Иван Александрович, слава Богу, родился в купеческой семье. И это сразу направило его по правильной стезе. Тайный внутренний манифест и его, и его героев-прагматиков (у кого нет имения и «питательных» крепостных душ для фуршета, а надо откуда-нибудь добывать: дядюшку и племянника, Адуевых и Андрея Штольца) можно начерно отобразить так: «Все ищут ответа, где главный идеал. Пока ответа нету, копите капитал!» Всю жизнь образованнейший Гончаров зарабатывал деньги, служил прогрессу, Отечеству, а заодно даже царю и вере (поскольку последняя пара не противоречила первой в его время). Начав с коммерческого училища и порядочного знания французского и немецкого языков, он кончил отделением словесности Московского университета. Последняя ступень в жизни академической была достигнута в 1860 году: писатель стал членом-корреспондентом Академии наук Санкт-Петербурга. Начав жизнь в яркую, радостную, феерическую пушкинскую эпоху (родился в 1812 году; их с нашим Демиургом разделяют, следовательно, 13 лет), он закончил ее в 1891 году, в трезвую, практическую, уже вполне буржуазную эпоху, меблированную такими понятиями, как «акция», «счет в банке», «бюджет», «пайщики», «партнеры». Наевшись досыта народничеством и опившись крови, оцета и желчи с народовольцами, убившая лучшего из своих царей Россия вышла из этих политических игр, копила капитал, богатела, по солженицынской мечте «сберегала народ» и готовилась принять на царство своего последнего царя, скромного и непритязательного мученика. Гончаров жил долго и спокойно, со вкусом. «Блюдя достоинство и честь, не лез, во что не стоит лезть». Но здесь ирония Петера Вейса и кончается. Никто не скажет, что он «держался нужных идеалов» страха и корысти ради. Да, скандалов избегал. Не был, не имел, не привлекался, даже за границей не жил (все та же горькая доля разночинца: имений не было!). Его не арестовывали, не судили, не ссылали, не посылали на каторгу. Даже на дуэлях он не дрался, даже деньги в казино не проигрывал. Никакой романтики. Дай Бог каждому литератору так прожить: не привлекаться, не иметь, не скитаться, не голодать, не схватить чахотку, не сойти в безвременную могилу. Всю жизнь, как Штольц, он честно зарабатывал свой хлеб. Правда, не разбогател, а литература не давала ничего, кроме среднего достатка. Но он умудрялся прирабатывать: служил по Министерству финансов (и ничего в нем не украл, за что в наши дни стоило бы медаль дать), переводами кормился, преподавал русскую словесность и латынь будущему поэту Майкову. Кстати, это тот самый поэт Майков, в дом которого ворвется молодой, восторженный, зеленый Достоевский с проектом немедленно наладить печатный станок и выпускать листовки, дабы облегчить народные страдания. Разным вещам учили юного Майкова Иван Гончаров и Федор Достоевский. В русской литературе, подобной чайке, которую непременно должны застрелить, или кораблю – вечному «Титанику», постоянно тонущему; в литературе, терзаемой бесчисленными бедами, вымышленными и настоящими, и неподдельными мучительными страстями, в литературе-катастрофе, где авторы даже из нормальной упорядоченной жизни ухитряются извлечь неисцелимую печаль и тоску, Иван Александрович Гончаров необычен. Он рационалист, у него «ясный, охлажденный ум» (опять Пушкин! куда мы без него! Но у Онегина ум был «резкий», ему нравилась хула; а у Гончарова – просто ясный, ему нравится анализ). Он никуда не заносится и никуда не зовет. Он начал писать поздно, поэтому писал рассудочнее, чем у нас принято. Напечатал первый роман в 1847 году (35 лет! Акме! Зенит таланта, вершина) и поэтому сразу попал со своей «Обыкновенной историей» во властители дум. Великого «Обломова»: разоблачения себя и страны (разоблачения мягкого, деликатного, но именно в силу этого вышел «окончательный диагноз») публике пришлось ждать до 1859 года, 12 лет! «Обрыв» выйдет в 1868 году. Три «О». «ООО». «Общество ограниченной ответственности». Это суть писательского пафоса Гончарова, это его завещание потомкам, современникам и русской литературе, его апология России в глазах Запада: не взваливайте на себя целый мир, вы не Атланты. Не беритесь отвечать за поколение, человечество, земной шар, всеобщее счастье. Отвечайте сами за себя: за свой доход, за свою жену, за своих детей, за свою совесть, за свой дом. А человечество как-нибудь без вас устроится. Творчество Гончарова – холодный душ, прививка против розовых соплей, голубых слюней, «сердечных излияний» (его термин!), безумных мечтаний, безбрежного идеализма. Умный Гончаров видел нигилистов, видел народников, видел народовольцев и смерть Александра Освободителя. Видел и понял, что за этими розовыми идеалами идут свинцовые времена, что идеализм кончится деспотизмом. За розовым и голубым жеманством шло красное палачество. Его книги были пророчеством, спасительным для России. Не помогло. Наплевали и пошли дальше. Вообще на всех фронтах у Гончарова нарисовался полный облом. Он хотел предостеречь – и не был услышан. Он хотел «влиять на умы молодежи» (печатался в «Современнике», не где-нибудь!), но молодежь была левая и ему не поверила. Он ясно видел обрыв, к которому бежала Россия, как его безрассудная Вера, чтобы беззаконно отдаться нигилизму и левым идеям, как Марку Волохову с ружьем, питающемуся чужими подачками (за счет того общества, которое он хотел разрушить). Иван Гончаров стоял в засаде над этой пропастью во ржи, над этим обрывом, и хотел поймать Россию на лету, как заблудившегося, неосторожного ребенка – и не поймал. А свою жизнь он устроил по-человечески. Захотелось увидеть мир, а денег не было. (Он не кропал. Он писал, писал редко, взвешенно, шлифуя слова, как драгоценные камни: неяркий и неброский жемчуг, водившийся когда-то в наших реках.) И вот он нанимается в 1852 году секретарем. Секретарем к адмиралу Е.В. Путятину, в кругосветку, на фрегат «Паллада». Cвет посмотрел, путевые заметки опубликовал, жалованье получил. Но дальше его подработки стали ужасно раздражать левую интеллигенцию (которая в 60-е годы, аккурат ко времени Великих реформ, начинает вместе с нигилистами и нигилистками, сначала в рамках каракозовского кружка, вынашивать тупой идеал «Смерть беспощадная всем плутократам, всем паразитам трудящихся масс, мщенье и смерть всем царям-супостатам, близок победы торжественный час»). Иван Александрович устраивается на службу в Цензурный комитет и, наконец, замеченный из Зимнего, приглашается (и соглашается!) преподавать русскую литературу наследнику престола. Белинскому и его команде это нравится не больше, чем Григорию Явлинскому и «Яблоку» – достижения Гайдара и Чубайса на ниве реформ в ельцинской администрации. Хотя Гончаров-цензор спасает и пропускает тургеневские «Записки охотника» и «Тысячу душ» А.Ф. Писемского. Но радикальные, экстремистские листки он не щадит. А они начинают заменять левой молодежи все изящные искусства. А тут, с осени 1862-го по лето 1863 года, писатель редактирует «официозную» (то есть реформаторскую) газету «Северная почта». Он не стал народным кумиром, ибо был либералом, консерватором, аналитиком, скептиком и независимым от толпы умным человеком. Он не шарахался, как Достоевский, от революции и эшафота к охранительству, мракобесию и монархизму в кубе. За гробом его не несли кандалов и на его могиле не «горит без надписи кинжал». Он оставил нам (через век и 15 лет!) три задачки, а решения все еще нет. Современникам он оставил три «проклятых», роковых вопроса, поэтому левые радикалы поспешили проклясть и заклеймить его. Иностранным читателям, позавчерашним и сегодняшним, он оставил учебник, по которому можно изучать Россию. Академическое издание. Беспощадная объективность. Норма, а не патология, как у Достоевского. Просто жизнь. Какова же жизнь и какова же норма? «Обыкновенная история» – вот норма жизни. Еще с пушкинских времен: «Блажен, кто смолоду был молод, блажен, кто вовремя созрел…» Разве это не история старшего и младшего Адуевых? «Кто постепенно жизни холод с годами вытерпеть сумел…» «Кто в двадцать лет был франт и хват, а в тридцать выгодно женат. Кто в пятьдесят освободился от частных и других долгов, кто славы, денег и чинов спокойно в очередь добился…» Вы не забыли, что русская литература служит обедню в храме, построенном Пушкиным? И не страшно ли вам? Молодой Саша Адуев был восторжен и глуп, а дядюшка Петр Иваныч учил его жизненной премудрости. А потом он вошел во вкус, дослужился, взял в приданое 1000 душ и стал холодным, бездушным чиновником, функционером, хуже дядюшки. Жуткая закономерность: в тридцать лет российский бюрократ превращается в скотину в вицмундире, и все человеческое в нем умирает. И мрет от горя, тоски и нежити жена дядюшки, поэтическая Лиза. За десять лет добрый и умный муж довел ее до чахотки и до желания умереть. Гоголь мелкого чиновника пожалел, Чехов будет над ними издеваться, будет их ненавидеть. Салтыков-Щедрин посмеется, правда, без чеховской личной злости и пристрастия. А Гончаров просто констатирует: в России служба приводит чиновника к утрате всего человеческого. И чем больше денег, тем меньше души. Чиновник должен стать зомби, функционером, должен бессмертную душу свою потерять. Это закон. И должен брать, если он беден и без видов, как Иван Матвеевич (у Гончарова в «Обломове»), который «записывает мужиков» и копит трех– и пятирублевки. Но не это самое худшее. Гончарову предстояло понять, от чего погибнет Россия. Он не знал как, но знал – от чего. От Российской империи до наших дней этот диагноз: обломовщина. У сильно «задушевного» идеалиста и мечтателя Обломова были землица, крепостные, имение. Он пролежал на диване и то, и другое, и третье. Мечтать вредно, заноситься вредно, считать себя пупом земли – вредно. За Обломовых работают Штольцы: умные, бодрые, деятельные немцы. У них сначала ничего нет, но они все наживут, да еще и Обломовым помогут, и женятся на их невестах, и будут счастливы. Россию спасают немцы. И цари у нас, кстати, с Екатерины II, – из немцев. И детей Обломовых добрые немцы воспитают. А хватит ли немцев на Россию? Россия пролежит на диване и свои ресурсы, и своих людей, и вся изойдет в пустых мечтах, но в «час Х» штольцев не хватит, власть возьмут лакеи Захары, такие же неряхи и распустехи, как их баре, но еще и неграмотные, а руководить ими будут такие ранние швондеры, как хам Тарантьев. Они уничтожат или изгонят штольцев и поработят обломовых, но толку будет мало: даже порабощенные, под кнутом, обломовы будут плохо работать, а Захары будут плохо ими руководить. А продолжение – в «Обрыве». Нигилист Марк, который и обедает-то остатками от обеда в Верином имении (по милости Райского), имеет за душой одного Прудона, что, мол, собственность – это кража. Еще у него есть широкополая шляпа и ружье. И со всем этим «инвентарем» он зовет Веру, обещая свободную любовь. Но звать-то некуда. Он сам бездомен. Под обрыв – и в кусты. Вера раскается, ее простят, ее возьмет за себя верный друг, богатый и ученый помещик. А вот Россия раскаяться не захотела, и помещика – друга или брата Райского не нашлось. И все закончилось не собственностью, а кражей. Под обрывом, в кустах. БАРИН ТУРГЕНЕВ ПИСАЛ КРАСИВО Нигилист Базаров советовал своему другу, приличному мальчику из хорошей семьи Аркадию, «не говорить красиво». На самом деле Аркадий не говорил красиво, он говорил пафосно, восторженно, нелепо, неумно, с неуместным пылом неофита. А вот сам Иван Сергеевич Тургенев очень красиво писал. Умно, талантливо, печально, тонко. И красиво, необыкновенно красиво. Прекрасно. Жил он по нынешним стандартам недолго, да и со Львом Николаевичем Толстым в долгожительстве сравняться бы не мог. Подумаешь, всего 65 лет! С 1818 по 1883-й… Но в эти годы уместился век, Серебряный век, ХIХ, на который так грешил Блок, обозвавший его «железным». Век восхитительной, своеобразной, выхоленной и аристократической русской культуры, праздной, глубокой, интеллектуальной, вечной… И век, в который взошли семена русского бунта, возроптавшего против этой русской культуры, бунта глубоко литературного, романтического, свирепого, кинематографического, бессмысленного, беспощадного, превращающего жизнь даже не в пустыню, а в скучную серую казарму. Тургенев видел эту наползающую тень, он даже попытался ее идентифицировать. Но его гармоническое золотое перо, его умная и печальная Муза не были приспособлены для изображения уродства, да и как было объяснить, что ученый и пылкий Рудин, поэтическая Наталья, пламенная Елена, вдохновенный фанатик Инсаров, робкая, ищущая цели и идеала Марианна из «Нови», и нелепый, неуклюжий, но, безусловно, искренний Нежданов дадут вместе со своими учениками и эпигонами такое грязное, пошлое чудовище, как российский большевизм? Ведь Иван Сергеевич Тургенев, принимавший в разумных пределах «новые веяния», барин и аристократ духа, дожил до ужасной смерти царя-освободителя и мог бы попытаться описать народовольцев. Но он не мог впустить в свой зеленый, благоуханный, цивилизованный или патриархальный, сказочный, но все равно красивый мир «убивцев». Он остановил народников на трепе, на громких словесах. Пролитая ими кровь была для него как проклятие, как вторжение чего-то инородного. Убийца – всегда выродок. Таков спокойный, но непререкаемый приговор русской культуры. Вспомните, почему Бог не дает счастья Онегину. Он пролил кровь Ленского, пролил ни за что. Верочка Фигнер, красивая, смелая идеалистка; нежная и беременная Геся Гельфман; русская Жанна д’Арк Софья Перовская; ученый-изобретатель Кибальчич; признававший учение Христа за его «жертвенность» Желябов, сам донесший на себя и потребовавший виселицы… И результат их самопожертвования, их пострига, их аскезы и «гражданского служения»: мертвый Александр, пытавшийся поднять Россию до Европы, несколько губернаторов, полицмейстеров и других функционеров режима, взорванных или заколотых… А в перспективе – кровавый Армагеддон. Как одно получилось из другого? В рамках разума и русской дворянской культуры (а другой не было) ответа нет. Иван Сергеевич был барином и джентльменом (это не всегда совпадает) и по рождению, и по воспитанию, и по статусу (он был богат и независим). Старинный дворянский род, богатая помещица-мать, имение Спасское-Лутовиново. Дорогие частные пансионы, хорошие частные учителя; потом – Московский университет, все то же отделение словесности, сменяющееся историко-филологическим факультетом в Санкт-Петербургском университете. Он учится в Германии, ездит по Италии, знакомится с интересными людьми (с Грановским и Бакуниным). Он свободен, он ничей, он не нуждается в заработке. В Министерстве внутренних дел он служил всего-то 2 года (послужить немного – хороший тон!), с 1843 по 1845 год. Интересно, что свои романы он напишет сравнительно поздно («Рудин» – в 1856 году, то есть в 38 лет), зрелым, пожившим, уже усталым человеком. Умный человек в России рано устает; чаще всего у него опускаются руки. Все начинается с 1847 года, с «Записок охотника». Это почти что путевые заметки. Молодой барин, охотник: ягдташ, ружье, дичь, собака, охотничий щегольской костюм. Описывает что видит. Он барин: у него много досуга, достаточно денег и образования, он утонченно воспитан и любит этот зелено-золотой мир, солнце, листья, рощи, щемящий душу простор, безбрежную, как море, равнину: «Две-три усадьбы дворянских, двадцать господних церквей, сто деревенек крестьянских, как на ладони, на ней». Но он и джентльмен: ему неприятно рабство и искательство, оно оскорбляет его человеческое достоинство. Конечно, тут же являются со своими восторгами (надо сказать – преувеличенными) наши давние знакомцы из «Современника»: Некрасов, Панаев, Белинский (которого добрый Тургенев полечит за границей за свой счет) да еще Писарев с Добролюбовым. Они все время судорожно искали в российских литераторах «своих», «наших», «идущих вместе». Когда находили, прижимали к сердцу, когда не находили, посылали такового литератора к черту. Они бросались на литературу, как стая стервятников, выплевывая непригодное для дела свержения (или хотя бы дискредитации) «кровавого царского режима». Часто ошибались в своих авансах. Ошибались они с Тургеневым процентов эдак на семьдесят. С Гончаровым – вообще на все 95 %. И невдомек было им всем, что как раз «служить народу», или «прогрессу», или воспитывать Стенек Разиных, Емелек Пугачевых и Павликов Морозовых, Корчагиных и Власовых литература не должна. Она служит истине и красоте, вернее, питается ими, как море. Волга впадает в Каспийское море, а Истина и Красота впадают в литературу. Крамолы нужной интенсивности в Тургеневе, конечно, обнаружить не удалось. Но николаевские власти купно с III отделением были не умнее левых радикалов «околосовременниковского» толка. Тургенев высказался насчет смерти Гоголя (самое занятное, что отклик, запрещенный в Петербурге, был мирно опубликован в Москве), это «верхам» не понравилось. И умный Николай Павлович ничего лучше не придумал, чем приказать посадить его «на съезжую» (что-то вроде КПЗ). Умеренного литератора, дворянина, джентльмена! Это был 1852 год, до разгрома Империи в Крымской войне и самоубийства самодержца оставалось 4 года. Сидел он недолго. Месяц, не более того. Граф А.К. Толстой (настоящий либерал; позже он заступился даже за Чернышевского) похлопотал, и Тургенева выслали в его собственное имение. В своем КПЗ он написал «Муму», маленький шедевр, который рискует остаться в простых умах далекого от изящных искусств большинства единственным его известным произведением. Вещь страшная и доказывающая, что особого умиления в адрес народа этот «диссидент» не испытывал. Барыня со своей вздорностью, праздностью, истерией и полным юридическим беспределом (сущность крепостничества) вызывает настоящую ненависть. Но и Герасим не сахар. Вот вам народ: и «тверезый», и работящий, но при этом нем, безгласен и склонен подчиняться самым чудовищным приказам. Эта рабская исполнительность хорошо сочетается с господской жестокостью. И доходит у обоих, у госпожи и у слуги, до палачества. На Нюрнбергском процессе осудили бы всех: барыню – за приказ, Герасима – за исполнение преступного приказа. Да и вся дворня готова была исполнить барскую волю. Так что с такими господами и с таким народом Муму все равно было не жить. Народ-богоносец у барина Тургенева предстает совсем не хрестоматийным. Неудивительно, что в 1860 году Тургенев наконец рассорился с левеющим «Современником», с другим барином – Некрасовым, оставшимся до смертного часа оголтелым, слепым фанатиком-идеалистом. Уж Базарова они ему точно не простили. Он крайне непривлекательный персонаж. Занятия естественными науками и ремесло фельдшера или даже доктора совершенно не обязательно сопровождать тривиальными, напыщенными сентенциями, строить из себя черт знает что, учить всех жить с видом пифии на треножнике и отсутствие классического образования, хорошего воспитания и денег выдавать за «новые веяния» и «прогрессивный» склад ума. В семейной жизни Тургенев знал страсти и терзания, но джентльменом оставался всегда. Прижив дочь от швеи, он признал ее, послал в Париж, обеспечил. А вообще-то ему повезло: он влюбился в 1843 году в певицу Полину Виардо, эту райскую птицу из парка западной культуры. Благодаря ей он много ездил, видел «дальние страны», стал там своим. Запад без ума от него: Тургенев понятен, но загадочная его притягательность чуть-чуть не поддается рациональному западному уму. В 1878 году на международном литературном конгрессе он становится вице-президентом, а в 1879 году – даже почетным доктором Оксфорда. Эстетика Тургенева – это европейская эстетика. Плюс русская экзотика. Великие реки, изумрудные луга, бескрайние леса, колоритные мужики, настоящие леди и джентльмены – высшее русское дворянство, элита. А любовь к Полине Виардо обогащала европейскую душу великого писателя, но была мучительной. Рациональная, рассудочная француженка, прекрасная и недосягаемая, как западная цивилизация, и культурный славянин, у которого на шее как камень висела несчастная Россия и который не мог выносить ее ни осенью, ни зимой, ибо безнадежность ее и отсталость нестерпимы в эти времена года; поэтому Иван Сергеевич, как перелетная птица, прилетал на родину весной, а осенью улетал в Европу, в теплые и светлые края. Союз Полины и Тургенева был мучителен и труден, они часто ссорились, совсем как Россия и Европа. И это длилось 30 лет. Так что же создал Тургенев, что он сказал в «Рудине», в «Накануне», в «Дыме», в «Нови», в «Дворянском гнезде»? Что такое была для нас и для мира дворянская культура, которой пронизано творчество Тургенева? Она была основана на праздности, на достатке, но не на обломовщине, а на биении мысли, на кипении чувств, на благородных помыслах, на художественном творчестве… Чтобы насладиться природой, любовью, искусством, чтобы задуматься о благе человечества, надо иметь много досуга, много денег и очень высокий интеллектуальный и образовательный уровень. У русской элиты это все было. Пейзажи Левитана и Куинджи, Шишкина и Нестерова прямо под окном. И не надо бежать на службу, и некуда спешить, и есть материальная независимость, и можно фрондировать, и медленно, со сладкой мукой любить: Асю, Джемму, Клару Милич, Наталью, Елену, Лизу, Полину Виардо… И твой вишневый сад не надо продавать под дачи. Время Тургенева – время непроданных вишневых садов. Увы, эта культура была немыслима без тысяч Герасимов, как красота и свобода Эллады зиждилась на ужасном, гнусном рабстве. В 1861 году Великие реформы положили конец и великой красоте, и великой подлости. Значение Тургенева велико даже и сейчас. Сколько режиссеров пытались создать атмосферу дворянской культуры, когда ходят в корсете, говорят по-французски, не повышают голос, обращаются друг к другу на вы и переодеваются к обеду! Элои… Умные, с возвышенной душой, в прекрасной одежде, с прекрасными стройными телами… Только Тургенев был из этой среды, только он смог это запечатлеть. Ради Тургенева, пока он жил, русских аристократов признали «своими» на Западе и условно приняли в будущий Евросоюз. Тургенев создал плеяду девушек, «тургеневских» девушек. Ася, Джемма, Лиза… Они чисты, как Мадонна, они идеалистки, они ищут подвига и великого чувства. В них нет пошлости и бабства. Они для иконы и для романа. Каждый мужчина мечтает встретить свою Лизу, которая уйдет в монастырь, если житейская грязь коснется ее чувства. Тургенев предостерег Россию против уродства народничества и народовольства, убив нигилистов одним образом: «…манеры квартального надзирателя». И вовсе он не был похож на жеманного и притворного Кармазинова из «Бесов». Достоевский, разночинец, лекарский сын, каторжанин, ему, дворянину, барину, космополиту, классово отомстил. Будущие жертвы нигилистов Тургенева читали и перечитывали с благодарностью. А «властители умов» в пенсне, поддевках и с камнем (а после и с бомбой) за пазухой возненавидели его. Красота в очередной раз не спасла мир, но оставила в нем неизгладимый след. Русскую словесность на Западе и сегодня изучают по Тургеневу, переводчику самого лучшего, самого чистого, самого прекрасного в нашей загадочной и неисчерпаемой славянской душе. Александр Лаэртский ОТЦЫ И ДЕТИ Два молодежных хлопца, один постарше, другой помоложе, отправляются в путешествие по российским пердям, где проживают их родители и прочие родственники, дико соскучившиеся по чадам и готовые внимать любым нездоровым сублимациям своих отпрысков. Кстати, значение слова «отпрыски» тут раскрывается в полный рост, ибо люди посторонние просто не стали бы беседовать с этими «столичными штучками», несущими в себе идею глобальной отрицаловки. И уж тем более кормить их отборной говядиной, за которой в соседнюю губернию летали гонцы. Будь эти хлопцы нашими современниками, то у них были бы татуировки в виде свастик, что означает: «Все ху…ня, что не я!» – или «Ничего не признаю, что не от меня!» Это я к тому, что современные нигилисты в довесок к своему пиз…ежу готовы попортить и свой скафандр. Прежде всего для того, дабы самих себя убедить в том, что их убеждения непоколебимы. Вообще никто ведь не видел тургеневских хлопцев голышком! Может, у них и были татуировки? Но это не важно. Я вот подумал, как они обходились без баб? Их круиз по глубинкам длился не один месяц, и за все это время тот, который постарше, всего лишь чмокнул двух попавшихся ему на пути телок и чуть не удушил в сарае своего молодого кореша за какую-то безделицу. А меж тем «непрогрессивный» папашка этого спасшегося от удушения дурня, прихрамывающий уездный агроном, конкретно вдул молодой, очень красивой приживалке с томными глазами. Типа сын приехал после долгой разлуки, а батя ему младшего братана-грудничка соорудил. Типа – у нас отец общий, а мамы разные, должен был говорить всем «Выживший в сарае». Кстати, эта приживалка, по сути, и есть главная героиня романа. Именно из-за нее случились все геморрои, эндогенные пропотевания и ломка, казалось бы, устоявшихся представлений о жизни у всех дяденек и парубков, составляющих сюжетную вертикаль романа. Ее и звали – Фенечкой! Дичь, по современным меркам. Здравствуйте, меня зовут Феня, я секретарь Виталия Альбертовича! А в те времена это было простолюдинное имя. Как сейчас Кристина или там Жанна. В принципе несчастная Феня оказалась в роли «туристической бабищи». Одной на весь палаточный городок. Доброй и ничего более. А для многочисленного современного байдарочного мудла в трениках, пропахших шпротами, вечно бренчащего на шиховской гитаре различную пое…ень у костра, «доброта» и «доступность» – понятия идентичные. Стоит, например, продавщице в ларьке улыбнуться, обнажив десны сильнее обычного, как купивший просроченную банку девятой «Балтики» балбес уже склонен думать, что «курочка» напрашивается на роман с ним – королем всех ларьков. Только современные палаточные бабищи могут и по репе веслом уе…ать, отстаивая свою «честь», а несчастная крепостная Фенечка могла лишь застенчиво мять кокошник и плакать, например, под ясенем. Да. И тут к ней, размахивая своим глупым либидо, начинают поочередно подкатывать все кто ни попадя. И эти «все» – не чугунки в косоворотках из соседнего уезда, а барины. От одного из них, уездного агронома-любителя, она уже понесла, как тогда говорили. Вторым в очереди был старший брат этого агронома – либеральный отставной зольдаттен в усцах. Он любил Фенечку скрытной, но мощной любовью. Она напоминала ему его бывшую подружку, которая сперва дала, а потом отвергла и вскорости кинулась, разрушив воину всю его карьеру и, собственно, жизнь. Жаль, что тогда не было Интернета, порносайтов и аськи. Чувак мог бы найти там себе что-нибудь, чатиться и периодически отлучаться в туалетную комнату. Но реалии того времени были таковы, что он мог лишь тупо подкатывать к Фенечке с разными глуповатыми телегами, по типу – «покажите-ка мне вашего пупсика, Феня!». Чем только дико пугал милую девушку. А тут вдруг приезжают два столичных юнца, которые не только выводят зольдаттена из себя своими высказываниями, но и начинают тереться возле объекта его желаний. Вначале тот, который помоложе, сынуля агронома, начинает топтать коврики в ее прихожей, с той же тупой мотивацией, мол – пупсика, братана своего свежеиспеченного позырить. Но мы-то с вами понимаем, что у него на уме было. Мы понимаем, а он сам, я думаю, – нет. Вроде как он ничего такого и не делал срамного, но сами повадки! Если бы его папа-агроном замутил любовь не с Фенечкой, а с какой-нибудь адской жирной телкой или с кучером по имени Карп, вряд ли этот хлопец вел бы себя так же. И по отношению к грудничку, своему новому брату, и по отношению к папашке. Но к Фенечкиному счастью, молодой барин был сам грудником и особенной опасности для нее не представлял. А вот его товарищ! Тот да! Спорный персонаж. Все его знают. Базаров – это уже бренд. Я так свой отель на Гоа назову. Отель «ВАZAROFF» – континентальные завтраки со взбитыми сливками «От Ларика». Так вот Базаров сразу вошел в конфронтацию с зольдаттеном, и эта конфронтация переросла потом в конкретную взаимную ненависть. Базаров так и сказал про зольдаттена – идиот! Имея в виду не столько аристократические замашки оного, а скорее историю его несчастной, несостоявшейся любви. Однако спустя некоторое время жизнь повернулась так, что зольдаттен смело мог сказать Главному Нигилисту: «Идиот и ты, поскольку живешь моим прошлым!» Согласитесь, что жить чьим-то неудачным прошлым – это конкретный отстой! Вот и Базарова в ходе его скитаний по пердям отвергла женщина, которую он полюбил вопреки своим размазанным саркастичным теориям. И он, то ли от отчаяния, то ли для придания себе уверенности, залапал в беседке Фенечку и поцеловал ее. Это был его второй поцелуй в романе – и последний в жизни. А первый он нанес отвергнувшей его модной женщине. Ну не то чтобы сказавшей – иди ты в жопу, но и не проявившей ожидаемого энтузиазма. А энтузиазма Базарова на них двоих не хватило. Модная женщина оказалась крутой, как Фрейд. Вот Базаров и полез к доброй, беззащитной Фенечке, чему свидетелем стал наблюдательный зольдаттен, красноречиво вызвавший Базарова на дуэль и получивший от него пулю в щегольскую ляжку. После дуэли Базаров вылечил ему ляжку и отбыл в деревню к своим по-настоящему трогательным родителям. Там он заболел и умер (см. подробности в романе). Есть такая пословица – переставая быть к другим жестокими, быть молодыми мы перестаем. Но родители любят своих детей, невзирая на их убеждения, а дети вырастают и становятся почти точной копией своих родителей, забыв о радикальных убеждениях, навеянных незрелой юностью. И роман Тургенева «Отцы и дети» – не о мудаках нигилистах, как втирали нам в школе, а о большой любви и прекрасных, добрых русских женщинах. А статейка эта – такой реверанс в сторону слова «отпрыски», ибо все мы отпрыски Фенечкиных современников. РЫБНЫЙ ДЕНЬ ДЛЯ ДЕРЖАВЫ В нашем литературном Храме есть приделы, куда редко заглядывают веселые и ценящие жизненные блага миряне. Сейчас мы впервые заглянем в два смежных придела, где «над сумрачными алтарями горят огненные знаки», но не масонства, как это увидел Гумилев, а подвижничества и социального служения, опасно близких к фанатизму и аскезе. Приделы Некрасова и Салтыкова-Щедрина. Общность служения свела их в жизни; грозные выводы и страшные обеты, которые сделали и дали у их алтарей современники и потомки, объединили их на одной странице Истории и даже в одном литературном произведении, написанном тем из них, кто все-таки имел какие-то тормоза и в служении своем не забывал взглянуть на другую сторону медали «За заслуги перед Отечеством». Михаил Евграфович Салтыков, взявший псевдоним «Щедрин» и так с ним и дошедший до наших дней (не правда ли, Салтыков-Щедрин – это и звучно, и красиво, и театрально), был сатириком, скептиком и реалистом. А Николай Алексеевич Некрасов был поэтом, мечтателем, нигилистом и фантазером. Есть у Михаила Евграфовича такая программная сказка «Карась-идеалист». Действует там щука (власть); действует там тайная (и не тайная) полиция (окуни и голавли). И действуют два друга, два диссидента: ерш и карась-идеалист. Колкий и насмешливый, изверившийся во всем ерш – вылитый Салтыков-Щедрин. А резонер и мечтатель Некрасов, создавший на удивление современникам и на погибель потомкам идеальный образ русского народа – это точно карась-идеалист. Но, как пишет в пророческой сказке сам Щедрин, из ерша, несмотря на его скепсис, выходит очень хороший бульон для ухи. Уха из ершей считалась на Руси деликатесом. Первое блюдо для рыбного дня, так сказать, суп. А на второе – караси в сметане. Тоже лакомство. Заметьте, щука на всех одна, и народ, охотник до рыбных блюд, тоже. Итак, разберемся в этом меню. Уха из скептика Салтыков-Щедрин – уже явно не пушкинское поколение. Младшие братья, сыновья, наследники. 1826 год. Он был моложе Некрасова на 5 лет. Семья была старинная, помещичья, богатая, но не аристократическая. Тверская губерния, да еще плюс к тому «Пошехонье». Медвежий угол, грубые нравы. Скорее среда Скотининых, чем Тургеневых. Но умысел Творца (а может, и промысел) привел 12-летнего Мишу, два года проучившегося (а до этого неплохо подготовленного дома, с гувернерами и всем, чем положено: Скотинины XIX века успели усвоить, что науки и искусства полезны, что без учения оставаться нельзя) в Московском дворянском институте, в самое замечательное учебное заведение России. В 1838 году он поступает в Царскосельский лицей. Пушкина только что не стало, и в лицее, его и так не забывшем, обстановка становится просто мемориальной. Молодой Салтыков впитывает эту атмосферу дворянской фронды. В конце концов, если есть постмодернизм, то может же быть и постдекабризм? Джентльмен, вольнодумец, бунтарь… Это хорошее начало и хороший тон, хотя юный Миша пишет плохие стихи, увлекается плохими статьями Белинского и усердно посещает опасные сборища Петрашевского (первая «кухня» нового времени, где крамольные разговоры, треп вперемешку с Тамиздатом, закончились в 1849 году хуже, чем в СССР: каторгой и чуть ли не расстрелом, по крайней мере его имитацией). Мише нравится Герцен. Это еще лучше: и аристократ, и либерал, и отличный журналист и редактор, прогрессор для интеллектуальной элиты общества. Служит он потом в канцелярии Военного министерства. Скучно, тяжело, но полезно, иначе можно стать полным нигилистом и дойти до уровня Каракозова или Желябова (еще 20, еще 40 лет, и они появятся). Cлужба в те годы давала образованной молодежи не только средства к существованию. «Презренная проза» канцелярий, которая являла такой контраст с лицейской или университетской премудростью, была чем-то вроде якоря: она удерживала в реальности, не давала попасть в революционные маргиналы! Так что совет консерватора Фамусова прогрессисту Чацкому в грибоедовском «Горе от ума» был не так уж плох: «Не блажи, пойди и послужи». Чацкий не послушал, и что? Скомпрометировал Софью, устроил скандал, выставил себя идиотом и уехал за кордон, в политическую эмиграцию! (Причем даже и без «Колокола» в перспективе.) Щедрин стремился служить. Идеалист бы не вынес службы, но вы же помните, что будущий великий сатирик у нас ерш, а ерш – рыба хоть и не восторженная, но глубоко порядочная. Стране нужны были честные, дельные, просвещенные функционеры, и Щедрин стал одним из лучших. Он ухитрился найти службу советника в губернском правлении даже во время ссылки, куда он угодил в 1848 году. Слава Богу, это была всего лишь Вятка. И просидел он в Вятке до конца 1855 года. Щуке было неинтересно знать, что такое добродетель в глазах карасей, ершей и прочей мелюзги. Нет, щука, конечно, знала. Разные щуки бывают, иные даже кончают университеты по факультету права. Но насчет добродетели – это щука выпускает из виду. Ей же надо питаться, а с добродетелью свою ближнюю рыбку не съешь. Так за что же сослали начинающего ерша? За две невинные повестушки 1847 и 1848 годов – «Противоречия» и «Запутанное дело». Власть обалдела от Французской революции 1848 года и дула на холодное, из погреба, молоко. В полицейском протоколе осталась формулировка: «…за вредный образ мыслей и пагубное стремление к распространению идей, потрясших уже всю Западную Европу…» Но несмотря на напрасную обиду, писатель не прекращает служения. Слава приходит к нему в 1856–1857 годах вместе с «Губернскими очерками». Его назовут тогда наследником Гоголя. Но Салтыков службу не бросит. Он даже женится на 17-летней дочери вятского вице-губернатора. Он готовит крестьянскую реформу, работая чиновником по особым поручениям в МВД в 1856–1858 годах. Казалось бы, его способности и честность должны быть востребованы при царе-освободителе. Но система, уже тогда коррумпированная и прожженная насквозь, терпела его только до 1868 года. Хотя на службе он преуспел. В 1858–1862 годах служил даже вице-губернатором в Рязани и в Твери. Окружал себя честной и идейной молодежью, увольнял взяточников и воров. В 1865–1868 годах возглавлял казенные палаты в Пензе, Туле и Рязани. Губернаторы с органчиками в мозгах, с фаршированными головами писали на него жалобы. И в 1868 году его отправляют в отставку в чине действительного статского советника, а это уже положение, и немалое. Только при Александре II диссидент мог дослужиться до такого чина или «работать» вице-губернатором. С Некрасовым Щедрин всю жизнь ругался, как и положено ершу ругаться с карасем-идеалистом. Но и сотрудничал, ибо для державных щук (как до Александра Освободителя, так и после) один шел на первое, а другой – на второе, и получался целый обед. Этакий рыбный день для державы. Вот в 1862 году Щедрин взваливает на себя «Современник». Туда его зовет Некрасов. Но уже через два года он оттуда бежит на службу, ибо Некрасов тянет налево, невзирая на реформы. Но вот карась-идеалист Некрасов опять зовет оппонента-ерша, уже в «Отечественные записки». Они опять соредакторы. С 1868 по 1884-й. Эти 16 лет оттачивают его насмешливый и гневный (хотя гнев он тщательно скрывает) талант. И вот в 1870-м появляется «История одного города». Города Глупова, российской глубинки, Российского государства, где узнаваем Петр I (Бородавкин), Александр I (Грустилов), Смутное время с его польскими паненками и бабьим царством при Елизавете, Екатеринах и Анне; где живут головотяпы, призвавшие на свою шею варягов, и где всю историю «бушевали начальники». Их лексикон был ограничен двумя сентенциями: «Запорю!» и «Не потерплю!». А кончилось все Аракчеевым (Угрюм-Бурчеевым), мрачным идиотом, поэтом казарм и военных поселений. Но в 1884 году Александр III, положительный человек и хороший, крепкий хозяйственник (но политический реакционер), закрывает «Отечественные записки». («Какая в империи нынче картина? – Тина!» / Е. Евтушенко, «Казанский университет»). Салтыков несет свои сатиры в «Вестник Европы», но и у ерша есть сердце, больное, исколотое сердце! Щука не сожрала его, щука просто надругалась. Он умрет в 1889 году, он не сможет жить долее без надежды. Останется «Город Глупов», останутся «Господа Головлевы» (1880 г.), останутся очень злые сказки (1882–1886 гг.). И останется урок и идея служения: чистое пламя свечи, без нагара, без скандалов и романов, без личной жизни, которую стоило бы обсуждать. Долг «от первого мгновенья до последнего». Смех, долг, горечь и «великий почин»: уметь смеяться над своей историей, смеяться во всю глотку почище Чаадаева, но при этом служить этому государству вице-губернатором. Написать «Господ Головлевых», где гад на гадине и никого не жаль, и напомнить устами самого главного гада, Иудушки, что Христос простил людям свои муки и смерть, и, значит, все должны простить своим обидчикам. И гибнущая Аннинька прощает своему гнусному дяде, и нам тоже хочется простить. Это очень русские уроки, и заграница, которая нам не поможет, ничего из Салтыкова-Щедрина не извлекла, да ей ничего и не надо было. А студенты, которые боготворили Щедрина, усвоили только одно: они живут в городе Глупове, и здесь нечем дорожить, и надо разнести все это «темное царство». Сначала держава сварила из скептика уху; потом его подняли на щит молодые пескари (но не премудрые) со щучьими зубами. А слово «добродетель» пошло по анекдотам. Альфред Кох ПОВЕСТЬ О НАСТОЯЩЕМ ЧЕЛОВЕКЕ Кто-то из великих или по крайней мере знаменитых, ну уж, в конце концов, точно просто талантливых, сказал, что слово «введение» очень сексуальное. Имея это в виду (тоже в ту же копилку), я введу (ух ты, опять!) это слово и назову начало изложения: Введение (действительно, смачно!) Вообще-то Салтыков-Щедрин назвал эту свою сказку «Повестью о том, как один мужик двух генералов прокормил». Но поскольку генералы людьми считаться не могут, то в этой сказке фигурирует только один герой – мужик. Этот мужик – человек настоящий. Ну посудите сами – нам еще на уроках биологии объясняли, что основное отличие человека от животного состоит в том, что первый способен к осмысленному труду. Совершенно очевидно, что под это определение попадает только мужик. Генеральское же сидение во всяческих присутствиях и регистратурах (как военных, так и статских) если и может быть с натяжкой названо трудом, то уж никак я не соглашусь с тем, что он осмысленный, то есть имеющий вполне конкретную пользу. Таким образом, мы приходим к выводу, что эта сказка вполне может быть названа «Повестью о настоящем человеке». Так я ее и назвал. Часть первая. Без мужика Повесть начинается трагически – однажды два генерала попали на необитаемый остров. Вот вам смешно, а я не понимаю, над чем тут смеяться? Странный вы народ, ей-богу. Вот если какая-нибудь достоевская проститутка или какой-нибудь отчисленный из университета бездельник валяют дурака и от этого пухнут с голоду (или, чего доброго, идут на мокруху), то вы слезами умываетесь. А тут пропадают два пожилых человека, вполне уважаемых и абсолютно безобидных, – а вам смешно. А ведь грех этих двух генералов состоит лишь в том, что они ничего не умеют делать. Ну вот ровно ничего. Согласитесь, что этот грех настолько распространен, что, может быть, и за грех-то уже не считается. За что же им такое наказание? И потом – этот ваш смех. Вы что, не жалеете этих двух несчастных? А попадите-ка вы сами на необитаемый остров, я бы на вас посмотрел. Тогда бы вы иначе запели! Куда, мол, правительство смотрит! Что они себе позволяют! Честных и добропорядочных граждан, да на необитаемый остров. А когда другие попадают – то вам, видите ли, смешно. Ну да ладно. Бог вам судья. Однако что это за генералы такие? Что это за порода – генерал? Вот я в своей жизни видал много генералов. И толстых, и тонких. И глупых, и не очень. Вот интересно, не очень глупый – это что, умный, что ли? Получается, что чем меньше человек глупый, тем больше он умный… Хотя вряд ли… Но ладно, это я отвлекся. Так вот, у генералов есть две вещи. Одна у всех одинаковая – лампасы. Здесь никто не стремится перещеголять друг дружку. А вот вторая вещь носит соревновательный характер – это фуражка. Здесь нет пределов генеральскому тщеславию. Тут важно многое, но главное – это диаметр. В настоящий момент рекордом является фуражка на уровне ширины плеч. То есть в поперечнике примерно 70 см. Это очень много. В этих фуражках генералы выглядят чистыми идиотами, подтверждая мою догадку об их нечеловеческом происхождении. Ну посудите сами: нормальный человек, находясь в здравом уме и твердой памяти, нацепит этот маскарад на себя? Нет, конечно. У него же есть дети, ему будет стыдно, их в школе засмеют. Но не таковский генерал! Ему все по фигу. Вот я когда был в Африке, то видел, как крупные самцы-павианы выставляют свою задницу напоказ и тем самым привлекают самок для случки. Ничего не скажу – павианова задница, наверное, по их павианьим понятиям, считается верхом мужественности – вся ярко-красная, а по краям – голубая, в центре торчит хрен, а рядом – кусок засохшего дерьма. Бабы-павианихи, видя такое великолепие, решительно теряют голову и несутся, потирая промежность, к этому светофору. Генеральская шапка, по замыслу, видимо, имеет то же предназначение. Но, согласитесь, к человеческому поведению это имеет слабое отношение. Приматы-то они, конечно, приматы. Но так, чтобы гомо сапиенс, – это уж слишком. Фуражка выдает. Как у Шарикова – ненависть к кошкам и блохи, так и тут: фуражку надел и сразу все ясно. А лампасы что… Да ничего. Вон на адидасовских трениках тоже есть лампасы. Итак, главный характеризующий предмет – фурага. Такой кепарь надень, и тебя даже в трусах узнают. Скажут: ба-а-а! Да это же генерал! В этой фуражке работать невозможно. При малейшем порыве ветра ее сносит, а если ее закрепить на голове специальными тесемками, то может унести вместе с генералом – или в лучшем случае голову оторвет. Опять же если наклонишься, то фуражка спадает. Потом, в ней голова потеет. Короче, куча неудобств. Такая вот штука с этой шапкой… Однако продолжим анализ других сторон такого явления в нашей жизни, как генерал. В институте, в курсе марксистско-ленинской философии, в разделе исторического материализма мы изучали что-то такое про государство. Я не помню точно, но вроде бы при коммунизме государство должно отмереть, поскольку государство – это механизм угнетения и подавления. Характерно, что в Советском Союзе нельзя было стать большим вельможей, в том числе и генералом, если ты не был коммунистом, то есть, в частности, не был согласен с этим тезисом. Но как можно было защищать государство (а это главная функция генерала, во всяком случае, они так ее обозначают), если официальная идеология предписывала его потихоньку демонтировать? Задача… А вот еще вопрос: генералы ничего не производят, а только тратят деньги налогоплательщиков. И во всем мире генералы дорого обходятся этим самым налогоплательщикам, но что-то последнее время я не видел нигде демонстраций за снижение военных (да и не только военных) расходов. Ни в Америке, ни в Европе, ни в России. Вроде как все согласны, что эти деньги тратятся правильно. Что так и должно быть. Что эти генералы – никакие не нахлебники, а честные труженики, их труд – ратный, самый что ни на есть тяжелый. Все их должны уважать и гордиться ими, поскольку они есть соль земли, а все остальные – так, придаток. Придаток, который, собственно, и нужен-то лишь для обеспечения аппетитов этих генералов, которые, в свою очередь, защищают государство, которое есть аппарат угнетения и подавления… Опять задача… Кстати, я так и не понял, а на фига вообще государство? Чтобы мы работали, платили налоги, а генералы налоги тратили на укрепление государства? А если его убрать, то не будет налогов, генералов и проблемы его защиты? То есть если сделать образование и медицину платными (какими они, по сути, уже давно являются), а пенсионное обеспечение – частным, как, впрочем, и всю экономику в целом, то государства не надо? Ах, останется проблема защиты от внешних врагов? А она есть, эта проблема? Генералы не врут? Действительно, все только и думают, как бы на нас напасть? Однако, как утверждают сами генералы, в 90-е годы у нас практически вообще не было армии. «Антинародный режим Ельцина» якобы ее полностью развалил. И ничего, никто на нас не напал. Как-то это не стыкуется с тезисом о том, что кругом одни враги, которые только «спят и видят, как бы на нас напасть». Что ж они десять лет спали? Может, не очень-то и надо? И действительно, шутка ли сказать, такой геморрой, как мы (вместе с нашими генералами), громоздить себе на шею… Или вот. Давеча получил я письмо из налоговой. Датировано оно 4 августа. Получил я его 21-го. А в нем написано, что до 15-го июля с.г. я должен заплатить подоходный налог. И беда даже не в этом, что чиновник, его написавший, предполагал, видимо, наличие у меня машины времени, а в том, что налог мной уплачен еще в июне, о чем есть соответствующая пометка все той же налоговой инспекции. Ну и на хера мне такое государство? Горько, больно и противно. Есть еще тезис о том, что без государства мы запросто перережем друг другу горло. Что если бы не доблестные правоохранительные органы (а там генералов тоже видимо-невидимо), то люди давно превратились бы в стадо диких зверей и сильные давно замочили бы слабых и беззащитных. Помимо спорности самого этого тезиса, вызывает удивление выбранный способ лечения этой проблемы. То есть с тем, чтобы не дать низменным порокам человечества вылезти наружу, нужно собрать с людей деньги, на эти деньги нанять самые что ни на есть отбросы общества и заставить их следить за людской нравственностью и благопристойным поведением. При этом никто не боится того, что эти самые отбросы, вооруженные пистолетами и автоматами, а также легальным правом нас арестовывать, пытать и мучить, запросто могут перестать довольствоваться определенной им долей налогов и требовать новых денег непосредственно с граждан благословенного государства в обмен на свою лояльность. Впору уже заплатить кому-нибудь еще один налог, чтобы этот кто-то защитил нас от порожденных нами же правоохранителей. Воистину уж лучше их бы вовсе не было. Уж мы сами как-нибудь с горем пополам. И пусть эти самые правоохранители не обижаются на «отбросы». Это не я, народ назвал их «мусорами», а как известно, глас народа – глас Божий. Я просто подобрал к слову «мусор» аутентичный синоним. Вот такие вот в общем-то очень полезные и серьезные люди эти генералы. Пиару вокруг них наверчено – не выговорить сколько. Уж и такие они и сякие. И мужественные, и самоотверженные, и патриоты (еще бы!), и скромные, и всякая другая лажа… Наши патриотически настроенные журналисты, набухавшись с генералами где-нибудь в Моздоке (т. е. вдалеке от войны), любят расписывать их доблести. А заодно и вести агитацию за службу в армии. Притом что сами в ней не служили ни дня… Короче, оказались эти заслуженные люди на необитаемом острове. А необитаемый остров всем хорош! И рыбы, и зверья, и птицы в нем полно, опять же овощи и фрукты прямо на деревьях растут. Чистая ключевая вода в родниках, солнце, синее небо, тепло, пальмы, море… Рай. Однако у необитаемого острова есть один недостаток: на нем никто не обитает. Ну то есть на нем живут, конечно, и олени, и куропатки, и ящерки всякие. Но на нем нет гомо сапиенсов. То есть той самой разновидности высших приматов, которая единственная только и способна к производительному труду. Были бы на острове гомо сапиенсы, то остров выглядел бы иначе. На нем бы стояли красивые дома, а меж возделанных полей проходили бы дороги, по которым гомо сапиенсы ездили бы на телегах, запряженных быками или лошадьми. Или на «мерседесах» и «лендроверах». Высоко в горах гомо сапиенсы пасли бы отары овец, из которых потом жарили бы вкусные шашлыки, а из шерсти делали бы хорошие костюмы «Бриони». Но ничего этого на острове не было, поскольку на нем не водились гомо сапиенсы. Вот что значит – необитаемый остров. Теперь представьте – к необитаемому острову добавляются два генерала. Вопрос: становится ли после этого остров обитаемым? Правильно, ответ – нет! Почему? Да потому что генералы не способны выращивать хлеб, пасти овец, делать «мерседесы» и шить «бриони». Также они не способны заработать денег, чтобы купить хлеба, мяса и штаны. Значит, с их добавлением к острову ничего не меняется, и остров как выглядел необитаемым, так и продолжает выглядеть. Вот и решайте после этого, можно ли генералов отнести к гомо сапиенсам? Нет, то есть сказать, что генералы вообще не способны изменять облик Земли, было бы несправедливо. Они могут набросать с самолетов бомб или танками разломать дома. Но для того, чтобы у них появилось желание разрушить какой-нибудь город, его нужно сначала построить, потом изготовить бомбы и самолеты, а потом еще нужно, чтобы одни генералы поругались с другими так, что им бы захотелось убить жителей этого города. Почему-то считается, что гомо сапиенсы, которые кормят одного генерала, должны быть счастливы, когда их бомбят гомо сапиенсы, кормящие другого генерала. Но, оказавшись на необитаемом острове, в отсутствие городов, бомб и самолетов, генералы никак не могли найти себе занятие и целыми днями читали газету. Мало-помалу они начали голодать. Первое, что пришло им в голову, – это съесть друг друга. Они тут же кинулись драться, и даже один у другого съел орден, но потом они поняли, что это не выход из положения. Тут у автора неясность, но мне кажется, что они не съели друг друга по двум причинам. Первая состояла в том, что они были трусливы и боялись проиграть драку. В отличие же от обычной войны здесь жертвой становились не лохи – гомо сапиенсы, а сам белотелый виновник драки. То есть проигравшего битву генерала съедал выигравший. А поскольку в глубине души каждый из генералов чрезвычайно скромно оценивал свои боевые качества, то и лезть в драку, где на кону стоят не чужие сотни тысяч жизней, а твоя собственная, они и не хотели. О, кстати, по ходу дела, вот прекрасный способ прекратить все войны в мире! Заранее объявить, что проигравший битву генерал будет съеден! Мазу держу, все войны прекратятся раз и навсегда. Вторая причина банальна. Поскольку генералы ничего не умели делать, то, значит, и готовить еду они не умели тоже. Следовательно, даже если бы один генерал убил другого, он не смог бы его приготовить. А какой же генерал будет жрать сырую человечину? Даже без соли! Нет, сырую они есть не будут. Вот как бы у них была кухарка, то, может быть, они бы и подрались, а так нет. Опасно и невкусно. Кстати, о кухарках. Генералы в повести постоянно, к месту и не к месту, вспоминают своих кухарок. А кухарки в далеком Петербурге постоянно скучают по дорогим их сердцу генералам. Это все неспроста. Кухарки, судя по всему, не только варят генералам, но и являются теми самыми павианихами, которые клюют на генеральскую фуражку. В результате многочисленных вязок между генералами и кухарками появляются так называемые кухаркины дети. Поскольку потомство от скрещивания гомо сапиенсов (кухарки) и генералов является межвидовым гибридом, то оно чрезвычайно живуче, как, например, мулы. Повадки кухарок в литературе описаны плохо, но доподлинно известно из очень авторитетных источников, что кухарки убеждены в своем главном предназначении – управлять государством. Так прямо и написано: каждая кухарка должна уметь управлять государством. Таким образом, «кухаркины дети» наследовали от родителей прекрасные физические кондиции, тягу к нахлебничеству и желание управлять государством. Дальнейшее развитие темы «кухаркиных детей» крайне интересно и поучительно, но, к сожалению, не является предметом настоящего изложения. Промучившись несколько дней, генералы решили все-таки поискать на острове гомо сапиенсов. Им нужен был специальный подвид гомо сапиенса – мужик. Современному читателю трудно объяснить, что такое мужик. Еще лет восемьдесят назад мужики водились везде. Их было очень много. Настолько много, что генералам казалось, что они никогда не кончатся. Генералы так и подумали: не может быть, чтобы здесь не нашлось какого-нибудь одного, хоть завалящего мужика. Мужики ведь везде водятся! Такая же история случилась с североамериканскими бизонами. Когда белые поселенцы впервые в прериях увидели стада бизонов, им показалось, что это бесконечная кладовая мяса. Ан нет. Как начали стрелять по бизонам из своих «винчестеров», так они и кончились. Пришлось их специально потом в заповедниках разводить. Итак, мужик… Господи, дух захватывает перед этой темой, но про это уже другая история. Часть вторая. С мужиком Мужик, безусловно, гомо сапиенс. Правда, вкалывает он как лошадь, а по тому, какие крохи перепадают ему от результатов его труда, он больше похож на осла, но все-таки он гомо сапиенс, поскольку способен к труду, результаты которого приносят пользу. Вообще история полна парадоксов. Вот, например, во времена Салтыкова-Щедрина мужик, как уже отмечалось, водился везде. И кормилась с него орава всяких генералов и генеральчиков. Потом мужик вывелся. Трудно объяснить причины, по которым мужика не стало. Вернее, причина ясна – мужиков всех перестреляли или уморили голодом. Но причина причины, то есть почему примерно восемьдесят лет назад тогдашним генералам пришла в голову идея извести мужика, – неизвестна. Естественно, тогдашние генеральские прихлебатели объяснили, что так мужику даже лучше, что все это для его же блага. Ну посудите сами: у мужика проблем – пальцев на руках и ногах не хватит перечислить. И недород, и скотину кормить надо, и ребятишки болеют. Опять же для генеральской утехи нужно в армию идти, воевать. А тут его убили, и нет у него никаких проблем. Действительно, мертвому мужику лучше. Однако сами генералы, в самоотверженной заботе о мужике, забыли про себя. И без мужика начали они голодать. С мертвого мужика какой спрос? Никакого. А жрать-то надо каждый день… Но вернемся к нашим генералам. Они тоже на своем необитаемом острове начали, как уже говорилось, голодать и решили поискать себе мужика. Обратите внимание, что у тогдашних генералов не было идеи извести мужика, а даже наоборот, они его, как Диоген, искали. Типа: «Ищу человека!» Это потом уже другие генералы придумали свой людоедский план. Вот я думаю, а кто из сегодняшних наших обывателей больше всего похож на тогдашнего мужика? Ну так, чтобы вы, дорогие мои читатели, поняли, что это за мужик такой. Вы же его не видели, поскольку сейчас мужиков уже нет. Я думаю, правильно будет сказать, что больше всего на мужика похожи владельцы, как теперь модно говорить, малого и среднего бизнеса. Прежде всего они похожи на мужика тем, что каждый генеральчишко, ну вот самый мелкий, такой, что под микроскопом видно только его задницу, ой пардон, фуражку, считает само собой разумеющимся, что эти самые мелкие лавочники должны его кормить. Не как-то абстрактно, через налоги (что само по себе, как я уже отмечал, большой вопрос), а вполне конкретно – каждый лавочник должен носить ему, генералу, деньги. И так генерал в это верит, что считает такой порядок вещей естественным, логичным, раз и навсегда установленным и непоколебимым. Как закон всемирного тяготения или правило обезьяньей жопы. Вот я сначала подумал, что генералы не могут сидеть на мужицкой шее, поскольку они низшие существа по сравнению с гомо сапиенс. И следовательно, не могут так его обхитрить, чтобы жить за его счет. А потом я понял, что это не так. Очень даже могут низшие существа жить за счет высших. Вот, например, живут же вши или, скажем, глисты. Короче, паразиты. И собака или корова терпят их стоически, так уж, мол, заведено, не нами установлено, не нам и отменять. А вот, скажем, у глиста вообще нет мозга, он червь, а может даже в венце творения поселиться – и пойди его потом выведи. Так и генерал, если он у мужика на шее примостился, то потом себе дороже его согнать, он тогда тебя и бомбами, и отравляющим газом, и из пулемета, как Тухачевский на Тамбовщине. Но вернемся к нашим генералам. Вернее, не к нашим, а к щедринским, которые еще не додумались прикончить мужиков, а наоборот, за мужиком гонялись, чтобы тот их кормил. И что бы вы думали? Они нашли себе мужика. Здорового, работящего, он все умел и быстро их накормил. Вот я ломаю голову: а зачем он их кормил? Вот взял бы, да и сказал: подите-ка вы, господа генералы, на хер, я вот себя кормлю, а вы как знаете, не нашего мужицкого ума это дело, чем вас кормить, у меня и самого проблем невпроворот. Однако он так не сказал, а даже наоборот, как бы спохватился и побежал добывать им пропитание, вроде как провинился, что генералы голодные. Моя жена на этот вопрос отвечает чисто по-женски. А, говорит, тогда был такой обычай. Мужики, типа, привыкли генералов кормить, вот и кормили, не задавая лишних вопросов. Меня такой ответ не устраивает по нескольким причинам. Во-первых, мне тогда непонятно, а почему такой глупый обычай появился? А во-вторых, если такой обычай существовал, то почему, прежде чем уснуть, генералы заставили мужика сделать веревку и этой веревкой привязали его за ногу, чтобы тот не убежал? С этой веревкой все становится с ног на голову. Ведь если генералы и вообще государство так полезно для мужика, что он только спит и видит, как бы ему сделать его покрепче, то зачем веревка? Ведь должно быть так, что мужик, изнывая от любви, сам, без всякого принуждения, кормил бы своих нахлебников, раз они такие нужные? Ведь должен! А не кормит. Без принуждения и угрозы силой – не кормит, хоть убей. Не понимает, мерзавец, своей пользы. Не понимает, гондон, какую замечательную пользу все эти военные и штатские генералы ему приносят. Как расцветает под их чутким управлением земля-матушка. Как наполняются спелостью ее плоды, как растут день ото дня тучные стада на ней, и все это благодаря тяжелой генеральской работе. Вот как это мужику объяснить? Да никак. Все норовит, засранец, убежать. Вот и вынуждены генералы мужика веревкой привязывать. А как бы было хорошо, если бы не надо было привязывать. Эх, какая бы хорошая жизнь была бы. Как по телевизору. В телевизоре день ото дня нам рассказывают, как замечательно довольны наши обыватели нашими генералами. Какие они самые лучшие и распрекрасные. Как хорошо нам всем под их властью. И как мы с ужасом иногда ночью просыпаемся и думаем: Боже мой, неужели это счастье когда-нибудь кончится, и мы опять, одинокие, будем болтаться как говно в проруби, без мудрых наших генералов? Но вот камера перестала снимать, отъезжает, ты подходишь к говорящему уже не в телевизоре, а так, в жизни, и смотришь: батюшки, а на ноге-то веревочка! Веревочкой привязан наш генеральский трубадур. И тут-то ты и понимаешь, что все это лажа… Не может без веревки генерал. Никак не может. Генерал без веревки – пустое место. Его и слушать никто не будет. А с веревкой он король. Так что если по большому счету, то главный атрибут генерала – это не фуражка, а веревка. Фуражка – это так, для кухарок, чтобы веселее подмахивали, а вот веревка – это вещь серьезная. Фактически главная. Без нее никакого государства не будет. Итак, привязали генералы мужика и легли спать. Теперь их жизнь была налажена, и оставалось только мечтать снова вернуться в Петербург. Вот здесь щедринские генералы опять сильно отличаются от нынешних. Тогдашние генералы прибыли из Петербурга и сильно хотят в него вернуться, а теперешних, которые тоже питерские, обратно в Питер палкой не выгонишь. Но я опять отвлекся. Проснувшись, щедринские генералы так прямо и говорят мужику: доставь-ка ты нас в Петербург. И мужик мастерит плавсредство, заготавливает еды и отправляется с генералами в плавание к невским берегам. Тут вопрос: что заставило их хотеть возвращения? Разве им здесь было плохо? Мужик их кормил и поил от пуза, на острове никогда не было зимы, теплое море, прекрасный климат… Но нет! Генералы канючили: вези нас в Питер и дело с концом. Чтобы читатель не ломал голову, автор без выкрутасов говорит, почему генералы захотели в Питер. Им было скучно без кухарок. То есть после утоления голода генералов потянуло к девочкам. Какая милота! Боже мой. Сытенькие, розовые, чистенькие. И на е…аньки! Прямо как в свинарнике. Короче, привозит мужик генералов в Питер, отдает на руки кухаркам, получает от генералов какой-то медяк. Пей да гуляй, мужичина! Пей да гуляй, мужичина! Хоть немножко порадуйся, глупый дурак, заведший себе такие обременительные штуки, как совесть и сострадание. Первая мешает тебе сидеть на чужой шее, а вторая заставляет тебя подавать убогим, хоть, например, генералам. А вот как бы у тебя их не было, так, может, ты бы и сам генералом стал. Вот и все. Больше излагать нечего. Конец сказки-повести. Вывод (тоже эротично) Вот, допустим, плотник. Или, например, инженер, банкир, циркач-фокусник. Все они существуют сами по себе и, как могут, зарабатывают на жизнь. И они есть не потому, что есть другие плотники, банкиры или спекулянты импортными фруктами, а просто так. Потому что в настоящий момент здесь нужно сделать сруб, выдать кредит или подвезти свежей черешни. В генерале же потребность отсутствует. Он сам по себе – не нужен. Он нужен только потому, что где-то в другом месте есть другой генерал. А раз там есть другой генерал, то и нам нужен свой. Иначе если тот, другой, узнает, что у нас нет своего генерала, то он обязательно на нас нападет и покорит. А мы не хотим, чтобы нас покорял тот, другой, мы хотим, чтобы мы покорялись нашенскому, родному. Чем родной лучше – неизвестно, но задаваться этим вопросом нельзя, непатриотично. Таким образом, генералы нужны, поскольку существуют другие генералы. Следовательно, вывод один: чтобы они больше над нами не измывались, надо их всех собрать и отвезти на необитаемый остров. Только предварительно необходимо проверить, чтобы на нем не оказалось мужика. А то он их обратно привезет. ЖАРКОЕ ИЗ ИДЕАЛИСТА Некрасов был из дворян мелкопоместных, так что вряд ли родовое имение на Волге, в селе Грешневе, было больше хутора. С отцом Николаю Алексеевичу совсем не повезло. Типичный бурбон, «армеут», без лоска, без гвардейской аристократической выучки, домашний тиран и Нерон для своих несчастных крепостных (чем беднее барин, тем больше издевается). Мать Николая Алексеевича была образованной женщиной, и, конечно, муж-мужлан ее угнетал. Коля вырос нервным, диковатым мечтателем и готовым правозащитником, в чем даже впоследствии и переусердствовал. Как всякий бурбон, отец хотел пустить сына по военной части. А сын хотел в университет. Учился он попросту, без затей, не то что Щедрин. Всего-навсего Ярославская гимназия. И этого оказалось недостаточно, чтобы в 1838 году поступить в университет в Петербурге, куда тайно от отца, 17 лет от роду, он сбежал. Отец ничем ему не помогал, и Некрасов два года числился вольнослушателем на филфаке. Частенько он, нищенствуя, собирал остатки хлеба с трактирных столов. Он жил не так, как живут аристократы. Он жил хуже любого разночинца. Рожденный поэтом, он по большей части был «пропагатором» (так тогда называли пропагандистов) вольных идей. С 1847 по 1866-й издавал и редактировал достаточно левый «Современник». К сожалению, поэтический дар в себе он глушил социологией. По собственному рецепту: «Поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обязан». Если Волга, то обязательно по ней бредут изможденные бурлаки. Если любовь, то бедная и голодная, на чердаке, и возлюбленная идет на панель, чтобы принести «гробик ребенку и ужин отцу». Народ он идеализирует безбожно, как любой карась-идеалист, для которого всякий шум – это предвестник торжества вольных идей; а ведь шум – это опасность, это ведут бредень, чтобы изловить его ж и изжарить в сметане. «Маленькая рыбка, жареный карась, где твоя улыбка, что была вчерась?» Вместе с народом Некрасов невольно идеализирует и крепостничество. «Мороз, Красный нос» написан в духе лубка, несмотря на смерть Дарьи в финале. Про «Коробейников» я уж и не говорю. Прямо-таки фольклор для туристов и славянофилов. Боюсь, что Щедрин действительно списал карася-идеалиста со своего соредактора. И Некрасова, и крестьян волновало то же, что и эту рыбку: «Если бы все рыбы согласились и если бы они все работали» (и щуки в том числе). Это и впрямь называется социализмом – и тогда, и теперь. Крестьяне хотят не воли, а земли и Царства Божьего на земле. О воле демократ Некрасов отзывается как-то странно: она, мол, «ударила одним концом – по барину, другим – по мужику». Вот откуда выросли ноги каракозовского кружка (1866 г.), глупых прокламаций о топоре, которые приписали Чернышевскому, вот где корни народничества и «Народной воли». Уж не знаю, пошел ли бы стрелять в царя Алеша Карамазов, но Гриша Добросклонов – явно будущий Иван Каляев. «Современник», «Отечественные записки», отцовское наследство – с середины 40-х годов Николай Алексеевич явно не был беден. В 1862 году он даже купил имение Карабиха подле Ярославля, куда ездил охотиться (то есть вполне помещичий досуг) и общаться с «друзьями из народа». Вместо того чтобы оплакивать тогда же арестованного Чернышевского. Его народ, кстати, кроме чужой земли, требует еще «хлебушка по полупуду в день, а утречком по жбанчику холодного кваску, а вечером по чайничку горячего чайку». Когда Некрасов случайно забывал о гражданском долге, он писал вполне приличные стихи. О любви: «Безумно ты решила выбор свой! Но не как раб, упал я на колени, а ты идешь по лестнице крутой и гордо жжешь пройденные ступени. Безумный шаг… быть может, роковой…» О смерти: «Нет глубже, нет слаще покоя, какой посылает нам лес, бездвижно, бестрепетно стоя под холодом зимних небес. Нигде так глубоко и вольно не дышит усталая грудь, и ежели жить нам довольно, то слаще нигде не уснуть!» Но так случалось не часто. Гражданский долг превалировал настолько, что его возлюбленная Панаева так и осталась его гражданской женой. Жизнь диссидентов типа Некрасова обычно скудна романами и развлечениями. Ведь гласит народная мудрость, столь любезная Николаю Алексеевичу, что поп и судья – самые скучные гости, потому что любят проповеди. Все творчество Некрасова носит неприятный оттенок проповеди с амвона: «Птицы, покайтесь в своих грехах публично!» Поэтому Запад просто прошел мимо и даже не стал переводить. В последний раз авторы этого типа появлялись там в XVII–XVIII веках: Агриппа д’Обинье, Руссо, Сен-Симон, Томас Мор (правда, Мор и д’Обинье – это XVI в.), аббат Прево, Томас Пэйн. А Россия усвоила все и по крошкам подобрала. То, что попроще, то, что легче всего было унести. Это-то, главное, сладкую вольность гражданства, отбросили: «От ликующих, праздно страдающих, обагряющих руки в крови, уведи меня в стан погибающих за великое дело любви…» Зато на век вперед потомки затвердили, что правы те, что в лаптях; что в парадных подъездах живут негодяи; что железные дороги построены не инженерами, не министрами, не предпринимателями, а рабочими. Вот вам идейное обоснование для процессов над инженерами! Некрасов сгорел быстро, идеалисты долго не живут. Его хотели даже арестовать за долги, но застали на смертном одре. Поэт, заставивший себя стать проповедником, умер в 1877 году. Всего 56 лет ему отмерил Рок. Его, конечно, хотели изжарить в сметане, но в эпоху Великих реформ это было совсем не принято. Зато он предложил выход, сразу взятый на вооружение интеллигенцией: народ всегда прав. Пройдет совсем немного времени, и красные повара попытаются лечить проблемы ершей и карасей, готовя из щук рыбу-фиш. ГУРУ ИЗ ЯСНОЙ ПОЛЯНЫ Самый громадный притвор Храма нашей литературы именно ему принадлежит. И если спросить у любого профана с большой дороги: «Ну-ка, навскидку! Назовите русского поэта и русского писателя!», то в 95 процентах случаев это они и будут архитектор, зодчий Храма – Александр Сергеевич Пушкин и обитатель самого большого притвора – Лев Николаевич Толстой. В его притворе тесно от школьных экскурсий, делегаций, режиссеров и иностранных туристов. Слава его настолько непомерна, что даже неприлична. Вот только школьники как-то уж очень часто переминаются с ноги на ногу, откашливаются и искоса поглядывают на дверь. В этот притвор редко попадают самостоятельно. Сюда приводят в обязательном порядке, организованно, под конвоем плохих учеников и еще худших учительниц. Приводят в таком нежном возрасте, когда ходить сюда еще рано. Когда-то один филолог с рогами и хвостом обозвал Льва Толстого «зеркалом русской революции», «глыбой» и «матерым человечищем». И с его нелегкой руки школяров уже 85 лет забрасывают этими глыбами, хороня под ними всякое желание когда-нибудь прийти в Храм самостоятельно. У школьников самые тягостные отношения с самым объемным автором школьной программы, чьими глыбами, плитами и кирпичами для них складывают общежитие добродетели и саркофаг книжной мудрости. И кажется детям, что «матерый человечище» бросается им на горло с Великой Российской стены, выложенной из духовности, самобытности и нестяжательства аккурат на границе с безыдейным и корыстным Западом. В этом литературном толстовском притворе меньше всего самого Толстого. Там очень много свечей, ладана, кадил, проповедей, пропаганды и очень мало Искусства. Как же так вышло? Кто сделал из писателя, путешественника, жуира, офицера и нонконформиста, эпикурейца, студента и мыслителя благостную и тошнотворную фигуру, босиком, в посконной рубахе, с дремучей бородой, что-то среднее между Микулой Селяниновичем и дедом Мазаем? Кто превратил диссидента Толстого, отлученного от Церкви, в эту патоку, сладкую помесь из вегетарианства и социализма? Потомки, иностранцы, современники, все понемногу. Молва. Загробная слава. Сплетня. При жизни Толстого некому было защитить. Попробуем хотя бы сейчас. Он жил немыслимо долго для тогдашнего «нормативного» срока жизни русского писателя, с 1828 по 1910-й, целых 82 года. Он жил при Николае Павловиче, которого ненавидел публично, письменно, едко и изощренно. Он жил при Александре Освободителе, которого не трогал и не корил; он жил при его сыне, Александре III, и умолял его помиловать убийц своего отца. Он успел пожить при Николае II. Он не очень-то разбирал между своими и чужими, он действительно любил людей, иначе сирота (мать умерла, когда ребенку был годик, отец покинул его тоже рано, дожив лишь до 1837 года) был бы очень несчастен, несмотря на богатство, нянек и воспитателей. Судя по толстовским же детским мемуарам, Левушка-Николенька считал свое детство счастливым. Только очень большая любовь к людям, которые были добры к нему, но не были близкими по крови, могла скрасить его сиротство. В 16 лет юный Толстой поступает в Казанский университет. Сначала это философия и восточные языки, потом – юридический. Однако молодого графа хватает на неполных два года. И здесь обнаруживается его роковое отличие от всех прочих смертных, дар (а может быть, проклятие): патологическое неумение лгать, притворяться, принуждать себя. Выполнять ритуалы: семейные, военные, идеологические, религиозные, государственные, образовательные. У него была хроническая несовместимость с фальшью и рутиной. Всю жизнь он будет бежать от этой рутины, отшатываться от фальши. Но ни один побег не удастся, потому что бежать некуда. Жизнь будет ловить его и возвращать к другой фальши, к новой рутине, потому что писатель, упрямый идеалист, не покорившийся и на краю могилы, так и не поймет, что рутина, фальшь, ритуал, принуждение себя ко многим светским, гражданским и финансовым обязанностям – это и есть основы человеческого существования, общества, государства, семьи, религии. А он не хочет! Деньги у него есть, а на правила и молву – плевать. Один экзамен он вообще не стал сдавать. По истории. Взял билет, другой, пожал плечами – и вышел. Так до него не делал никто. «Скучно повторять за трепачами, скучно говорить наоборот. Пожимает граф Толстой плечами и другой билет себе берет. Припомадят время и припудрят, и морочат дураков и дур. Кто у нас историк – Пимен мудрый или же придворный куафюр?» (Евг. Евтушенко. «Казанский университет»). Именно тогда, наверное, он и решил писать настоящую историю России, без прикрас, без пластических операций. Это он частично осуществит в «Войне и мире», в «Севастопольских рассказах», в «Хаджи-Мурате», в рассказе «За что?», в «Декабристах» и в «Кавказском пленнике». Нормальная, катакомбная, правдивая история. Итак, промучившись два года, Лев Николаевич выходит из университета. С 1847 года, окрепнув духом в любимой Ясной Поляне и неудачно попытавшись реформировать крепостную экономику, Толстой начинает жить ярко, сильно и бурно в Петербурге и в Москве. То он целыми сутками зубрит науки и сдает кандидатские экзамены, то готовится к чиновнической карьере (и дня бы не выдержал в департаменте), то делает попытку юнкером вступить в конногвардейский полк. Он очень религиозен в эти годы, он предается аскезе – а потом вдруг опять карты, цыгане, кутежи. Его считает бретером собственная семья, долги он сумеет отдать, только когда придут большие гонорары. Его не поняли лощеные современники. В России от табора, ресторана, рулетки до монастыря – один шаг. И у Бунина ведь то же самое в «Чистом понедельнике». Мыслящая молодежь жила на «разрыв аорты». «Жизнь они как будто прожигали. Но язык французских королей был для них сорочкой с кружевами, русский – тайным крестиком под ней» (Евг. Евтушенко. «Казанский университет»). Девизом дворянской молодежи была угаданная триада Мандельштама: «Россия, Лета, Лорелея». Мысли о смерти и о Родине превалировали настолько, что женщины, карты, вино и лошади становились якорем, чтобы не унесло. И вот старший брат берет его в 1851 году на Кавказ. Терек, Тифлис, Кизляр. Три года жизни в казачьей станице, игра в войну, столь необходимая для мужчин. Доброволец Толстой поступает на военную службу, его измученное рефлексией сознание отдыхает среди простых и сильных людей, среди яркой природы, величественных гор, простой, естественной жизни без условностей. Появляются «Казаки». Автор яростно ищет простоты. Ее дает Кавказ. Шашки, сабли, стада. Голод, любовь, смерть. Как просто! «Оседлал он вороного, и в горах, в ночном бою, на кинжал чеченца злого сложит голову свою». Война и свобода – вот что нашел нонконформист Толстой на Кавказе. Но не нашел он правоты и справедливости в действиях современного правительства. А воевать за неправое дело он не мог. На бивуаках он написал не только «Казаков», «Детство. Отрочество. Юность» были написаны там же. И все пошло в наш старый добрый «Современник». Слава пришла заочно, печатался он под псевдонимом. В Дунайской армии Лев Николаевич обнаружил, что военная служба – рутина и убожество похуже любых других. В Севастополе есть надежда защищать Отечество (зря впутавшееся в Крымскую войну, но этого Толстой тогда не знал). Он переводится в Севастополь и начинает совершать подвиги, командуя батареей. Его отчаянная храбрость была вознаграждена: медали, орден Св. Анны. «Севастопольские рассказы» были для той эпохи чем-то вроде «В окопах Сталинграда» Виктора Некрасова, то есть откровением. Бешеный успех, даже Александр II прочел. Однако и храбрость Толстого, и храбрость русских солдат не спасли Россию от заслуженного Николаем I позора: поражения в ненужной, лишней, ради одной только сверхдержавной спеси и мировых геополитических амбиций затеянной Крымской войне. Покидая вместе с русской армией Севастополь, Лев Николаевич навсегда излечился от пристрастия к военным авантюрам. Его князь Андрей, истекая кровью на поле битвы под Аустерлицем, видя склонившегося над ним былого кумира Наполеона, пытавшегося в XIX веке возродить идеи, нравы и битвы времен Карла Великого, все эти истории про Ролана, Оливье, Олифант и Дюрандаль, думает словами Толстого. Война – это тоже ритуал, тоже бессмыслица и рутина, жестокая игра великовозрастных детей. Война – это не слава, не ордена, не шелест знамен. Война – это гора трупов. Александр I заигрался и втравил Россию в целый лабиринт мясорубок то ради Австрии, то ради Пруссии, то ради Англии. Жаль, что развенчивая тщеславного романтика Наполеона, Толстой не развенчал должным образом припадочный и истерический патриотизм столь же нелепой кампании 1812 года, которой бы не было, если бы не тщеславие и политическая бездарность Александра. Толстой не пожалел своих героев, заклал и Петю Ростова, и Андрея Болконского, и весь ура-патриотизм этой части «Войны и мира» кажется неискренним, надуманным и неприятным, хотя и отвечает «исторической правде». Но ведь Толстой умел подкапываться под «историческую правду». Так или иначе, зрелый, разочарованный, немного циничный муж Л.Н. Толстой уже не купится на военный блеск и треск. Он выходит в отставку в 1856 году. Это – с военной службы. С «Современником» он рассчитался еще раньше. Некрасов сразу же обозвал его «великой надеждой русской литературы». Пошли обеды, чтения, заседания Литфонда, споры, распри, восторги. Несчастный Толстой понял, что невольно ангажировался на службу в другой полк – литературный. Его опять построили и пристроили. Писатели были хороши по одному, а вместе превращались в роту на марше. Опять фальшь, опять рутина. Он терпел только год, а потом сбежал в Ясную Поляну и за границу. Его маршрут 1857 года будет таким: Франция – Италия – Швейцария – Германия. В 1860 году к традиционному набору прибавятся Лондон и Бельгия. Писателей же он крепко приложит в «Исповеди» в 1882 году: «Люди эти мне опротивели, и сам себе я опротивел». Слишком свободный человек, он словно бежит, подобно Фаусту, от пункта договора с Мефисто: «Лишь только миг отдельный возвеличу, вскричу: „Мгновение, повремени!“ – все кончено, и я твоя добыча, и мне спасенья нет из западни». За границей он тоже не нашел себя, захлебнулся рутиной упорядоченного быта и бросился в свою норку в Ясной Поляне. В 1859 году писатель увлекся педагогикой, открыл школу для крестьянских детей и устроил в окрестностях имения еще 20 школ. И пошло, пошло: изучение педагогики за границей, педагогический журнал, собственная система (и сейчас такая есть на Западе, Толстой опередил время на 100 лет) развивающей, игровой педагогики, без уроков, без отметок. Он составляет хрестоматии. Будут даже азбуки, и все потом пойдет по начальным классам. Он так напугает власть своей активностью, что у него в 1862 году проведут негласный обыск, будут типографию искать. А потом он найдет себе свою юную 18-летнюю Софью Андреевну (самому же 34 года). Дочь врача Берса была рада выйти за знаменитого графа. Она переписывает рукописи, рожает детей, готова и крестьянских детей полюбить. Их счастье длится целых 18 лет, с 1862 по 1880 год. Толстой нашел себя в творчестве, в нем не было ни фальши, ни рутины. Шесть лет, с 1863-го по 1869-й, он пишет «Войну и мир». В 1873 году он начинает «Анну Каренину», в 1877-м он ее закончит. Оба гигантских романа исполнены ума и проницательности, гуманизма и благородных помыслов, но аналитик и циник в них постепенно превращается в утописта и судию. Особенно в «Анне Карениной». В «Войне и мире» Орест и Пилад, то есть Пьер Безухов и Андрей Болконский, опять-таки ищут что-то большое, чистое и настоящее. Андрей разочаровывается в воинской славе, Пьер – в масонстве и плотской любви к красивой Элен. Андрей тоже не в восторге от семейной жизни с суетной Lize, да и в любви он разочаруется: поэтическая, непосредственная Наташа почти сбежит с примитивным жуиром Анатолем Курагиным. И оба они разочаруются в светской жизни, где уж точно одна фальшь и формалистика. Андрей падет в кампании 1812 года, не успев в ней разочароваться, ибо победа в Отечественной войне нанесла колоссальный вред Отечеству, дав Александру I власть над Европой, что кончилось, естественно, Аракчеевым. Пьеру предстоит еще почувствовать себя счастливым в плену (самое неправдоподобное место романа) и жениться на поэтической Наташе. Но здесь-то и ждет его главное разочарование. Замужняя Наташа лишится всей прелести и превратится из царевны – в лягушку. Станет неряхой и распустехой, будет ходить нечесаной, кормить ребенка, заниматься хозяйством. Вся поэзия уложится в кастрюльку с манной кашей. А ведь в «фальшивом» светском обществе дамы до этого не опускались, носили корсеты, танцевали, старались нравиться. Но Толстому по душе такая Наташа, вот он ее и навязывает ни в чем не повинному Пьеру. А ведь этакая женская откровенность – без прически, без очарования, без пения, в капоте – не может понравиться ни одному мужчине. С Анной получилось еще хуже. Анна Каренина решила отбросить условность брака – и попала под паровоз. Потому что так жить нельзя. Любовь как чистый гедонизм немыслима в цивилизованном обществе. Есть долг, обязательства, дети, обеты религии, верность, постоянство, чистота, наконец. Вернуться к первобытной орде с ее полигамностью не удастся, да и не надо. Слава Толстого стала непомерной, оглушительной, а ведь Анна была не права. Она загубила Вронского, омрачила жизнь сына и мужа, погубила свою душу. Однако в 70-е годы века, «прославленного» идеей нигилизма, никто и не думал о последствиях такой «естественности». Молодежь рукоплескала, а люди зрелые боялись прослыть ретроградами и рукоплескали тоже. Тем более что в 1880 году с великим писателем случилась страшная вещь. Нет, он еще больше полюбил человечество и всякую живую тварь, он решился следовать за Христом, как тот молодой человек из Евангелия, но не отступая перед нестяжательством, альтруизмом и подвижничеством. И он фактически отдал имение свое ближним и дальним крестьянам, стал пахать землю, ходить босиком, сделался вегетарианцем, опростился вконец. Это было его право. Но он еще и написал ряд статей, где проповедь уже переходила в пропаганду. Ему захотелось спасать человечество. А это дело гиблое. Вот название его статей (1884 и 1893 гг.): «В чем моя Вера» и «Царство Божие внутри вас». Конечно, он учил добру. Непротивление злу насилием – что может быть лучше? Похоже, что и Ганди это у него перенял. Его семья ничего не поняла и испугалась. Тем более что Лев Николаевич тут же высказался против частной собственности и огромные гонорары от своих книг завещал народу. Надо ли говорить, что после 1917 года никакой народ и гроша не увидел, все пропало в бездонной утробе советской власти. В 1899 году выходит самый жуткий роман Толстого, который он писал 10 лет. Это было «Воскресение». Ужасная дидактика и неумеренное восхваление не только народников, которые просто паслись у него в Ясной Поляне, но и народовольцев, которые противились насилием не то что злу, но просто нормальной человеческой жизни. Среди них был и мой прадед Новодворский, уже там, в остроге, женившийся (а был он из богатой дворянской семьи) на крестьянке. Толстой прямо упоминает его. И возрожденный Нехлюдов пристроил свою жертву – Катюшу Маслову – к революционерам! Лучше уж было ей ни за что на каторге отсидеть, чем за террор на виселицу попасть, что ей новые друзья наверняка быстро устроили бы. Может, Лев Николаевич бы и опомнился. Но бессмертная слава и всемирная известность не дали. Явились делегации, студенты и студентки, поклонники, ученики, истеричные дамочки и чахоточные нигилисты. Толстой стал модой. А в душах студентов он отлично ужился с Марксом. Оба были с бородой и оба проповедовали социализм. У нас же только взберись на скалу и скажи: «Птицы, покайтесь в своих грехах публично!» – и через неделю тебя уже туристам будут показывать. Иногда Толстой понимал, что происходит что-то не то. Вот явился к нему американский корреспондент и спросил, все ли он в жизни совершил, как хотел. «Нет, – ответил Лев Николаевич, – теперь я знаю, что меня точно уже не повесят, а ведь это самая достойная смерть для мужчины, если не считать, конечно, сожжения на костре». Граф мечтал о самопожертвовании. А получилось только то, что он стал смешон. Стремление стать, как Христос, привело к отлучению от Церкви. Со стороны Церкви это было глупо. 1901 год, не Средневековье, а Толстой был уже кумиром, да и жил праведно. Но и писатель не должен был подрывать устои института, который как-никак держал народ в узде. Ван Гог тоже когда-то надел мешковину, отдал все людям, а сам стал жить в хижине. Его лишили места проповедника. Евангелисты Бельгии тоже не стали терпеть юродства. В минуты просветления Толстой писал маленькие шедевры. «Смерть Ивана Ильича» (1886) – тайна приготовления души к смерти. «Хаджи-Мурат» (1904) – самое яркое в истории описание несовместимости России и Кавказа, глупости Кавказской войны и неправоты Шамиля, помноженной на неправедность российских методов ведения этой войны, что не оставляло чеченцам, таким, как Хаджи-Мурат и его семья, шансов на достойную жизнь. Это очень страшная вещь. Народ, как поле ярких, колючих, грубых чертополохов, которые неуместны ни в букете, ни в вазе, которые трудно вырвать, все руки изранишь, которые надо просто оставить на месте и близко не подходить. Пусть варятся в собственном соку, ведь казаки совсем не беззащитны, они любому набегу дадут отпор. Потому что ничего с чертополохом сделать нельзя. Только уничтожить. А глядишь, и Дина какая-нибудь найдется, добрая душа («Кавказский пленник»), пожалеет бедного Жилина, черешен принесет, бежать поможет. Пусть живут все. Каждый по свою сторону Терека. Это главное в толстовском завещании. Толстой попал в западню своей проповеди и своей популярности. Назад вернуться было нельзя. Сзади валом валили поклонники. Эх, им бы Высоцкого послушать: «А вы, задние, делай, как я: это значит, не надо за мной. Колея эта только моя, выбирайтесь своей колеей». Толстовство оказалось для Толстого самым жутким, самым непреодолимым видом рутины. Когда он понял это в 82 года, он бежал. Бежал от себя и своих подражателей. Но куда было бежать? По всей стране висели его босые бородатые портреты, и студенты распевали и в 30-е, и в 40-е, и в 50—90-е, и сегодня поют: «Великий русский писатель Лев Николаевич Толстой ни мяса, ни рыбы не кушал, ходил всю дорогу босой. Жена его Софья Андревна ужасно любила поесть, она не ходила босая, хранила дворянскую честь». Обэриуты постарались. Бежать было некуда. И все кончилось на жалком полустанке. Россия рыдала, мир скорбел, Синод и двор с монархом были холодны, как мороженое. И этим они окончательно порвали с интеллигенцией, столкнув ее в февраль 17-го года. Оглушительная толстовская слава коснулась и Запада. Там же был свой Жан-Жак Руссо, вот так Толстого и классифицировали. Толстовство заслонило писателя Толстого и в России тоже. Возникли коммуны на Кавказе, в конце 20-х их разгонит советская власть. А Сталин пересажает толстовцев. За их добродетели и за то, что не тот портрет у них висел. А дальше все пойдет как по маслу: земля – Божья, продавать ее нельзя. «Даже Толстой так учил!» «Зеркало русской революции», «глыба», «матерый человечище»… Толстого даже не попытаются читать. Его будут «проходить». Из него сделают орудие борьбы со старой Россией, где были имения, светское общество, графы, много еды и земли и право выбора. В России не только «никого нельзя будить». В России никого нельзя учить. А то «коготок увяз – всей птичке пропасть». Альфред Кох СУДЬБА ЧЕЛОВЕКА Блажен, кто смолоду был молод, Блажен, кто вовремя созрел, Кто постепенно жизни холод С летами вытерпеть умел; Кто странным снам не предавался, Кто черни светской не чуждался, Кто в двадцать лет был франт иль хват, А в тридцать выгодно женат; Кто в пятьдесят освободился От частных и других долгов, Кто славы, денег и чинов Спокойно в очередь добился, О ком твердили целый век: N. N. прекрасный человек. А.С. Пушкин. Евгений Онегин Жил-был граф. Звали его Николай Толстой. Он родился в конце XVIII века в сердце России, недалеко от Москвы, по дороге на Смоленск. Имение его отца было не богатое, но и не бедное. Нормальное такое графское имение. Отец его уже давно не служил и выезжал в Москву только зимой, на балы. А все остальное время они торчали в деревне. У Николая еще были младшая сестра Наташа и младший брат Петя. Так что Николай в семье был старшим, и соответственно ему после смерти отца доставались титул и имение, а младшенький должен был идти служить. Дети росли в деревне, как теперь модно говорить, на воздухе, на природе. В поместье была хорошая библиотека, и младшие зачитывались соответственно любовными и рыцарскими романами все больше на французском языке. Николай был не такой романтичный, он любил охоту, с интересом помогал отцу в управлении имением, изучал крестьянский труд, поскольку понимал, что это все ему в жизни пригодится, не то что Пете, удел которого будет – до старости саблей махать. Однако, то ли от скуки, то ли из представлений о долге дворянина, Николай не избежал военной службы и записался в гусары. Служба не тяготила его, сказался охотничий и крестьянский навык, от пуль он не бегал, но и на рожон не лез. Служил он под началом Дениса Давыдова, что само по себе является лучшей защитой от любых обвинений в трусости. Так без особых проблем складывалась жизнь молодого графа. Он служил в престижных частях, был на хорошем счету, о женитьбе не думал, а после отставки его ждали имение и спокойная, достойная старость. По всей видимости, Николай был действительно хорошим человеком. Скромным, надежным, честным. Он, кстати, очень серьезно относился к данной им присяге, к верности Отечеству, отцу с матерью, брату и сестре. У него было много друзей и добрых знакомых, и все неизменно хорошо отзывались о нем. Пока Николай служил, прошла помолвка сестры Наташи с богатым молодым вдовцом – князем Андреем Волконским, сыном старого суворовского вояки, друга фельдмаршала Кутузова. Андрей был неплохой парень, но уж больно много про себя думал, без конца строил в голове планы, как он прославится на поле брани, как он поведет в бой батальоны, в пороховом дыму, под бой барабанов и т. д. Весь этот бонапартизм сидел у него в голове от умственности, плохих книжек и богатства, но он относился к этому очень серьезно и часто делился этими мыслями со своим близким товарищем, известным московским бездельником и плейбоем Петром Безбородко, наследником мультимиллиардера Безбородко, бывшего канцлера Екатерины Второй. Петр Безбородко был очень примечательной личностью. Он был необычайно добр и силен. Но всю свою силу и буйный нрав он тратил на таких же, как он, бездельников и выпивох. Они целыми днями и ночами гуляли по московским ресторанам, ездили к девочкам и т. д. Иногда, с похмелья, Петра мучили «вечные вопросы» – зачем он живет, для чего, почему? Но он их гнал от себя и продолжал ту жизнь, которую вел. Неудивительно, что так он и женился на Елене Куракиной, сестре своего собутыльника Анатолия Куракина. Женился сдуру, не подумав, и в действительности почти не жил с ней. Россия в то время начала помогать Австрии против наполеоновской Франции, и русская армия пошла в Европу мериться силой с корсиканцем. Андрей Волконский, служивший под началом Кутузова, в битве при Аустерлице был тяжело ранен и попал в плен. А его невеста тем временем закрутила роман с Анатолием Куракиным. Получилась некрасивая история: Куракин хотел ее украсть (поскольку не мог жениться, будучи уже женатым), Наташа была согласна, но все вскрылось и т. д. Когда Андрей вернулся из плена, он первым делом освободил Наташу от всех обязательств, она рыдала и просила прощения. Ее взялся утешать Петр Безбородко и, как часто бывает в таких случаях, постепенно влюбился. Такая история. Короче, все маялись дурью. Ну может быть, за исключением князя Андрея, который служил в армии, да у него еще отец помер, то есть ему некогда было заниматься всей этой ерундой. Андрей было взялся заниматься родовым имением Ясная Поляна, но тут началась Отечественная война и он опять пошел в армию. Имение соответственно осталось на его сестре Марии, тихой, доброй, засидевшейся в невестах девушке, которая и так жила безвылазно в Ясной Поляне и занималась воспитанием сына Андрея от первого брака. А граф Николай Толстой все продолжал служить, и мы о нем не говорим лишь потому, что с ним никаких дурацких глупостей не происходило, а все шло своим чередом, как у нормальных, хороших людей, которые живут согласно с людьми и своей совестью. Итак, началась война, и тут такое завертелось! Брат Петя Толстой, безусый юноша шестнадцати лет, с истерикой и скандалом убежал в армию, мечтая о подвигах. Да в первой же заварухе был убит на фиг, как и не было его совсем. Николай тяжело переживал смерть брата, и спокойная тихая злоба копилась в нем и помогала ему хорошо и основательно воевать. Наташа сходила с ума от желания помириться с князем Андреем, а тут как раз его ранило, и он лежал в госпитале. Она приехала к нему, он ее простил, да взял и умер. Какая в то время была медицина? Да никакой! Заражение крови и конец. Да вот и с Пушкиным такая же история была… Кстати, перед смертью рядом с ним лежал в госпитале Анатолий Куракин, соблазнитель его невесты. Он тоже попал в переделку, и ему отрезали ногу. Тут, понятное дело, было не до разборки. Какие могут быть выяснения отношений, когда всем хреново. Петр же Безбородко перед самой войной дрался на дуэли, потом развелся с женой, потом стал вздыхать по Наташе Толстой, а потом оказался в захваченной французами Москве, видел, как она сгорела, его чуть не расстреляли, он болтался голодный и холодный, короче, из лоботряса и пьяницы он постепенно превратился во взрослого, видавшего виды мужика. Имение Толстых в войне сгорело, они разорились, и старый граф был в отчаянии. А вот с Николаем Толстым случилось событие, которое всегда приготовляет Господь хорошим людям: он встретил женщину, которая ему подходила на все сто процентов, и женился на ней. Дело было так. В их полку закончился фураж, и полковник отправил Николая искать сено или овес для коней в округе. Округа вся выгорела в войне, и он забрался далеко на юг, под Тулу, и оказался в Ясной Поляне. Там он встретил всеми заброшенную Машу Волконскую с сыном покойного князя Андрея, они полюбили друг друга и поженились. Наташа Толстая, уступив ухаживаниям Петра Безбородко, также вышла за него замуж. Когда война закончилась, Николай вышел в отставку и стал заниматься Ясной Поляной. Петр с Николаем подружились и часто ездили друг к другу в гости. Однако когда Петр пригласил Николая в тайное общество, то есть в декабристы, Николай сказал, что он помнит присягу и вольному воля, а он против данной клятвы верности государю не пойдет. На том и порешили. Потом у Николая и Маши было много детей, и один из их сыновей, Лева, написал книгу «Война и мир», где все это изложил. СКРОМНОЕ ОБАЯНИЕ ИНТЕЛЛИГЕНЦИИ Ну вот и кончились дедовские имения, поля, луга, дубравы, Герасимы вместе с Муму, фонтаны и пруды, золотые рыбки, надменный, нездешний вызов мраморных колонн и портиков, нарядная, талантливая праздность. Мы спускаемся с аристократических вершин на грешную разночинскую землю. Такого с нами еще не случалось. Диссидентский опыт Достоевского слишком рано вырвал его из социума, задолго до того, как он успел приобрести статус. И – кончилась былая скромная жизнь, жизнь сына лекаря, в перспективе студента. Началась совсем другая, яркая, жизнь мученика и триумфатора. А статус раскаявшегося каторжника остался при нем до гроба. Что необыкновенно авантажно сочеталось со статусом литератора, властителя дум, пророка. С Антоном Павловичем Чеховым мы хлебнем обыкновенной, затоптанной, заплеванной, приземленной человеческой жизни. Мы хлебнем и затрещин, и пинков, и плевков, и совершенно неромантической, постыдной бедности. И этот страстный и страстной путь, путь из разночинцев в интеллигенты, Антон Павлович Чехов пройдет до конца – вместе со всей страной, чье нормальное состояние – погибель, и которую от этого вечно должен был кто-нибудь спасать. И вместе с сословием, которое, выйдя из разночинцев и едва успев обеспечить себе кусок хлеба с маслом и образование, заболело душевно и долгим искусом и бдением у постели России обеспечило себе и справедливые проклятия потомков, и благословение Отечества. Да и время позднее на дворе, 1860 год. Маленький Антон – ровесник Великих реформ, они станут расти вместе, и будет уже земство, и не будет крепостных; самые главные несправедливости будут разрешены, и можно будет уйти домой, в частную жизнь и там покопаться. Вот только частная жизнь self-made интеллигенции окажется не очень-то счастливой. С 1860 по 1904 год – эти 44 года чеховской жизни были самыми мирными, самыми беспечальными, самыми сытыми и комфортными в бурной действительности вечно мятущейся России. Безвременье – это же счастье. Смолкают трубы, стихает топот эпох, уходят в конюшню пожевать овса кони Апокалипсиса, а всадники спешиваются, идут в трактир, пьют и закусывают и ни к кому не пристают до следующей побудки. До 1905 года. Так на что же Чехов и его поколение потратили эту краткую передышку, этот отпуск, данный Временем? На страдания, конечно, ибо удел интеллигенции и ее предназначение – страдать. Волга впадает в Каспийское море, лошадь кушает овес и сено, и ведь это чеховский учитель словесности из одноименной повести захлебнется пошлостью и обыденностью этих фраз, и ему захочется бежать туда, где, может быть, Волга впадает в Тихий океан, а лошадь кушает котлеты и бараний бок с кашей. В жизни Антона Павловича было много мысли и боли, но крайне мало событий. Семья была многодетная, небогатая, самая «пошлая» и «мещанская»: отец Чехова, купец жалкой третьей гильдии, держал бакалейную лавку. Он отдал сына в классическую гимназию, но заставлял помогать в лавке; Антоше же это было в тягость, и он страстно возненавидел эту часть рыночной экономики: торговлю. Таганрог – городишко пыльный и заплесневевший, и именно с него списана прокисшая чеховская провинция. Гимназист отсылает свои пока еще юмористические, но уже полные желчи скетчи и фельетоны в столичные юмористические журналы. Еще одна роль интеллигента: соглядатай, провокатор, изгой, он должен «бичевать нравы» и идти против течения, то есть против жизни, против ее конформизма и самодовольства. У юноши Чехова доброе сердце и злой язык. А жить-то надо; наследство, постоянный доход, недвижимость его нигде не ждут. И в 1879 году девятнадцатилетний Антон поступает на медицинский факультет Московского университета. Разночинец не может позволить себе роскошь изучать филологию или философию: ему нужно зарабатывать на хлеб. И вот бедный студент Чехов, мало что получающий из дома, начинает подрабатывать литературой, сбывая свои юморески (а они все злее и злее) в иллюстрированные журналы. Так появляются на свет первые робкие ипостаси великого писателя: Антоша Чехонте, Человек без селезенки. С торговлей покончено в жизни, но ее еще надо прикончить в литературе. И Чехов это делает. Его лавочники просто ужасны. Хамы, рвачи, мошенники, неучи. То у них в гречневой крупе котята лежат, то они обвешивают, то обсчитывают, то мыло и хлеб одним ножом режут (а для тех, кто «поблагороднее», конечно, держат особый нож). Чехов отмечал в дневнике, что он всю жизнь по капле выдавливал из себя раба, а рабом он стал в отцовской лавке. «Хамские капиталы» – вот как Интеллигент пригвоздит Торговца. Плохо, очень плохо для развития капитализма в России. А сам Чехов идет работать «по распределению», опять с нуля, уездным врачом. Чеховские врачи – люди полезные, но тоже несчастные, небогатые и страдающие. Богатеют и устраиваются у Антона Павловича в рассказах одни только пошляки и «интересанты». Еще одна черта интеллигенции по Чехову, увы, чисто левая: приличный интеллигент словно дает обет бедности. И еще чистоты, почти целомудрия. Предан науке, пациентам и жене Осип Дымов из «Попрыгуньи», самый замечательный чеховский врач. Старый врач из «Княгини», ею несправедливо уволенный, тоже ничего не нажил и одинок после смерти жены. Рагин из «Палаты № 6» остается без средств после увольнения, а к женщинам и близко не подходит. Даже Ионыч из одноименного рассказа не женился на Котике, отчаянно и бездарно музицирующей. Нет, Чехов не пошел по пути Ионыча, не завел пару лошадей, не стал скупать доходные дома. Он остался навеки молодым безлошадным скептиком, строгим критиком города С (и далее по алфавиту), которого не прельстить ни бездарными романами матери Котика Веры Иосифовны, ни ужинами, ни ужимками слуги Павы. Итак, обет бедности, чистоты и непослушания. Ибо зарождающаяся интеллигенция не будет слушаться никого и никогда, даже здравого смысла. Не будет для нее ни авторитетов, ни святынь, ни табу. Антон Павлович станет ее предводителем (виртуальным, конечно, ибо ходить строем она не будет тоже), пророком и прародителем. В 1886 году Чехов выходит из подполья прямо в не очень революционную, но очень умную и правую газету «Новое время», которую издает носитель протестантской этики (хотя и ближе к старообрядчеству: по суровости и трудолюбию вполне протестантизму) А.С. Суворин. Из подполья – в сумерки (так его первый большой сборник будет называться, «В сумерках»). Нет больше Антоши Чехонте. Есть Чехов. И его первая (хотя и не слабая) пьеса «Иванов», поставленная на сцене театра Корша. И сразу – откровение: если в человеке просыпается молодость, он стреляется, потому что не может молодой человек стерпеть жизни. Тридцатилетний писатель нашел себе место в российской Плеяде. Это первое в истории России правозащитное сообщество: литераторы с умом и совестью, которые не хотят никаких революций, которые желают не перевернуть общество, но его врачевать. Григорович, Плещеев, Сахаров Серебряного века – Владимир Галактионович Короленко. Для Чехова решены проблемы заработка, статуса, служения идеалам («служение» – главный предмет обихода интеллигенции). Впрочем, интеллигенту Чехову много и не надо было. Чистота, уют, книги, цветы, кабинет. Ел Чехов очень мало и, судя по его рассказам, чревоугодие считал национальным пороком. Чего стоит только рассказ «Сирена», где он издевается над сладострастным перечислением индеек, уток, селедочек, икорок, грибочков, водочки и прочих съедобных предметов. Один чиновник у Чехова прямо так и умирает, за столом, разинув рот на какую-то вкусность, но не успев попробовать! Вообще Чехов чиновников размазал по стенке, и никакого сострадания к Акакиям Акакиевичам. Их бедность, их шинели его нимало не волнуют. Антон Павлович ненавидит чиновников. Они и хапуги, и холопы, и трусы. Этакое милое, непринужденное «искательство к начальству», как у этого жалкого типа из «Смерти чиновника», что даже умер, убоявшись неодобрения директора департамента, которому он случайно в театре чихнул на лысину, – вот что не терпит Чехов. «Толстые» и «тонкие», сдающие жену в аренду столоначальникам в куньих шапках и при этом жалеющие только о том, что щи остыли, они из рассказа в рассказ пресмыкаются, пресмыкаются, пресмыкаются… В 1888 году в журнале «Северный вестник» появляется повесть, отмеченная печатью гениальности, – «Степь». Русская жизнь как русская равнина, как странствие, как погоня за прибылью и поиски смысла, а смысла не оказывается, потому что торговля шерстью, ловля рыбы бреднем, работа подводчиков, проблемы двух братьев-евреев с постоялого двора, мир, открывающийся глазам маленького Егорушки, – это и есть смысл. Да, Чехову уже не нужна практика, он профессиональный писатель. И вдруг в 1890 году он бросает все и едет на Сахалин, как заправский правозащитник, чтоб на месте узнать, соблюдаются ли права каторжников. Интеллигенту до всего есть дело. Отчет попал в книгу «Остров Сахалин», 10-й том вишневого собрания сочинений. Чехов остался недоволен, возмущался, нашел массу жестокостей и несправедливостей, даже телесных наказаний. Правда, Солженицыну сахалинская каторга показалась раем по сравнению с ГУЛАГом, ну да ведь нельзя же равняться на худших, на варваров. 90-е годы – это время Чехова. Кто он, добрый доктор Айболит, гуманист и правозащитник, или злой доктор Менгеле, безжалостно препарирующий человека и выискивающий в нем все дурное, все фальшивое, все жестокое, не оставляющий несорванных покровов и не полинявших иллюзий? А и то, и другое. Он хватается то за скальпель, то за сердце, потому что больно. И ничего нельзя изменить, – на этом Чехов настаивает. Те, кто у него захлебывается восторгами по поводу другой, лучшей жизни, – как правило, молодые идиоты, и слушать их смешно, и это у них пройдет. Надя из «Невесты», Петя и Аня из «Вишневого сада», неудачница Соня из «Дяди Вани». Ведь и Катя из «Скучной истории» так думала, а жизнь крылышки ей пооборвала. Но хлороформа или другого обезболивающего в саквояжике доктора Чехова нет. Он правдив, а значит, жесток. Прямо по Высоцкому: «Я рву остатки праздничных одежд, с трудом освобождаясь от дурмана, мне не служить рабом у призрачных надежд, не покоряться больше идолам обмана». Камня на камне не остается от веры в Бога: привычка, ритуал, полная никчемность и неприменимость Закона Его в реальной жизни, а то и хуже: ханжество, лицемерие. Читайте рассказы «Княгиня», «Архиерей», «Мужики». Что ж, интеллигент в лучшем случае – агностик, если не атеист. Властители дум и учителя жизни – неудачники, да еще в чахотке, на краю могилы, и учат потому, что не в силах жить и преуспеть. Как Саша в «Невесте». Или несносные, бестактные, жестокие резонеры с элементами фашизма – как фон Корен из «Дуэли». А уж народ – богоносец! Ничего не может быть страшнее и беспощаднее «Мужиков». Пьяные, злобные, ленивые, убогие, без милосердия, без трудолюбия, без жажды знаний. Да и «Моя жизнь» – не легче. Никчемный, слабый интеллигент-народник. Такой же злобный и тупой народ, как в «Мужиках». Неблагодарный и дикий. А это врожденное рабство! Фирс из «Вишневого сада» называет волю несчастьем. А герои «Мужиков» – вообще рассуждают, что при господах было лучше. Еще бы! На обед щи и каша, и на ужин щи и каша, и капусты и огурцов сколько угодно. Пьяниц и лентяев, кстати, ссылали в ярославские вотчины. А как некому ссылать стало, так все и спились. И относительно любви у Чехова нет никаких иллюзий. Есть краткая мечта в рассказах «О любви», «Дом с мезонином», «Дама с собачкой». Но только если влюбленные не женятся или вместе не живут. А иначе скука, взаимное озлобление, пошлость и глупость. Оленька из «Душечки» ведет себя, как кошка. Киска из «Огней» вешается на шею бывшему знакомому гимназисту и готова бежать от мужа черт знает куда, так что герой спасается от нее, тайно уезжая. А Зинаида Дмитриевна выгоняет холодного интеллектуала Орлова из его собственной квартиры, он скрывается от нее у друзей («Рассказ неизвестного человека»). Лаевский же из «Дуэли» тщетно пытается от своей любимой сбежать обратно в Москву и ненавидит ее всеми фибрами своей души. К тому же чеховская любовь не взаимна. Такая вот мучительная цепь: А любит В, а В любит С, а С любит Д. В «Чайке» несчастная Маша любит Треплева, а Машу любит ее муж, которого не любит никто. Треплев любит Нину Заречную, а Нина любит Тригорина, который ее бросит и обманет. Любовь у Чехова – или мучение, или бремя. Чеховские пьесы – это особая статья. С ними в его жизнь входит Муза. Вообще-то чеховской жизни не видно за его творчеством. Тихий, скромный, вежливый человек с шелковым голосом. А внутри – такой макрокосм. Так будет жить интеллигенция, функция совести и разума: максимум духа и минимум плоти. Как та одинокая Душа из первой пьесы Кости Треплева: она вечно будет одна и вечно будет вести смертный бой с материей, в коей усмотрит Дьявола. Чехов морщился от громкого голоса, а однажды, когда при нем боцман ударил матроса, он так побледнел, что боцман стал просить у него прощения… Он жил возле письменного стола, он жил один. И вдруг он знакомится с прекрасной актрисой Ольгой Леонардовной Книппер. На почве постановки «Чайки» в МХТе в 1898 году. Ведь двумя годами раньше «Чайка» провалилась в Александринке. Ольга была на 15 лет моложе, была загадочна, талантлива и прекрасна. Типичная Муза. Они обвенчались. Но разве с Музами живут? Антон Павлович не верил никому, он знал людей, и актрис тоже знал. Она ездила к нему в Ялту, радовала, ухаживала, устраивала праздник… а потом уезжала в Москву, в театр. Они дружили, они были соратниками, она играла в его пьесах. Поэтому Чехов избежал и пошлости, и пресыщения, и измены. Семьи не было, но не было и драмы. Драма, вернее, трагедия была в том, что Чехов сгорел, как светильник разума, как свеча в гербе и символе «Эмнести Интернейшл», сгорел в 44 года. Он слишком много знал о людях, и это было нестерпимо. Он знал, что это норма, что лучше не будет. Вишневые сады были бесполезной роскошью, непрактичной красотой, их время истекло, их разбили на дачные участки, это сулило выгоду. Мисюсь была из этого мира, поэтому она тоже пропала незнамо куда. Чехов интуитивно чувствовал впереди бездну, поэтому так глупо и наивно звучат у него голоса «о замечательной жизни через 40 лет». Такое мрачное пророчество – «Палата № 6». Чехов безумно боялся людей. А если тех, кто живет не как все, начнут упрятывать в сумасшедший дом? И ведь это случится через 75 лет! К концу 90-х годов Чехов и Толстой стали самыми читаемыми в России авторами. Но Чехов не создал школы и не учил никого ничему. Он жил по диссидентской формуле: «Мы не врачи, мы – боль». Творчество Чехова оформило и пустило в жизнь целый новый класс: интеллигенцию. Два потока: никчемных, слабых, ноющих и скулящих – и бесстрашных фрондеров, человечков с молоточками из «Крыжовника», которые второй век стучат в окна и напоминают, что есть Зло, что есть несчастные. Интеллигенты-пилигримы, но только их святые места находятся в великих произведениях искусства и у них внутри. Столько ума и столько боли – в сумме это рождало чахотку, профессиональную болезнь интеллигенции. В чистеньком, скромненьком ялтинском домике Чехов погибал от чахотки, погибал, не жалуясь, тихо, стоически, без шума и репортеров. Интеллигенция – русское ноу-хау. У нас патент. Поэтому и в России, и на Западе (а там интеллектуалы стремятся стать интеллигенцией) Чехова второе столетие жадно ставят и экранизируют. Ведь Чехов описал элиту Духа и в «Дяде Ване», и в «Вишневом саде», и в «Чайке», и в «Трех сестрах», и в «Доме с мезонином», и в «Скучной истории». Каждому охота приобщиться к жизни элиты хоть на один вечер. Это в жизни интеллигента растопчут или осмеют, на сцене или на бумаге знакомство с ним престижно. Он хранитель Высшего Смысла. Исчезнет интеллигент, исчезнет и Россия. Бродит призрак тленья По уездным городам. Заложу именье — Душу не продам. Укрепись молитвою И не соотнеси Конец аллеи липовой С концом всея Руси. М. Кудимова P.S. Если сведущий в чеховской биографии и переписке реалист прочтет это эссе, он, конечно, скажет, что Чехов не был ходячей прописью, а здесь написано сплошное вранье. Не постничал Чехов, не парил в облаках, не скорбел о роде человеческом, а жил. И жил очень неплохо, когда стал знаменит. Обедал в приличных ресторанах (недаром в рассказах у него столько съедобной роскоши, балычка, икры, «поросеночек с хреном» опять-таки. Немного ел, но ел хорошо, вкусно. Роскошь любил. Дорогие костюмы, изящную мебель, заграничные поездки. И умер-то не в Ялте, а в Южной Германии. И как умер! Не священника позвал и не Библию попросил, а потребовал шампанского, выпил бокал и сказал «Ich sterbe» («Я умираю»). (Да-да, это вполне в духе интеллигента: и эпикурейство, и скептицизм, и вызов. И мужество: другой бы застраховался, получил бы документик в виде отпущения – вдруг ад есть?) В целомудрие чеховское реалисты тоже не поверят: он ведь даже посещал за границей бордели, сам брату признавался. И женщин у него было много, и Ольга – не единственная его актриса. А Лика? И именьице в Ялте было чудненькое, и другие имения он скупал, когда пошли большие гонорары. И деньги знал на что потратить, даже больших гонораров не хватало, оттого и пьесы стал писать подряд, одну за другой, потому что прозу за большую сумму запродал вперед издателю… Так что Чехов был не аскет, не народник и не Человек в футляре. По этим «разоблачительным» фактам его можно скорее за эпикурейца и гедониста принять. Но никакого противоречия здесь нет. Главное – что выпало в сухой остаток. Да, Чехов пожил, и со вкусом, хорошо пожил, но он всем этим бытом и комфортом не умел увлекаться. В нем не было ни самодовольства, ни тщеславия, ни спокойствия, ни стабильности, свойственных счастливым обывателям. Чехов и обыватели обедали в одном и том же ресторане. А потом обыватель шел и бузил с мамзельками или ловил кайф на диване, прикрывшись газеткой, а Чехов шел домой и писал желчный пасквиль (иногда в форме повести): на ресторан, на обед, на самого себя. Интеллигент чаще всего не прочь сладко пожить, хотя для этого не будет ни унижаться, ни продаваться, ни красть (в отличие от вечных чеховских оппонентов – чиновников). Но как-то он ухитрится жизнь обставить за этим карточным столом. Получать удовольствие от жизни – это и Чехов, и Интеллигент всегда готовы. Но быть довольным жизнью, довериться ей, не роптать и не страдать – это уж увольте. И Чехов, и его интеллигенты здесь Жизнь поматросили и бросили. Жизнь может жаловаться в арбитражный суд. Игорь Свинаренко О ВРЕДЕ ПОРЯДОЧНЫХ ЖЕНЩИН Некий москвич средних лет поехал в Крым на отдых. Причем, будучи отцом семейства, поехал один. Он особо не распространялся о том, как там провел первые две недели, но точно известно, что на пляже не валялся и в запой не уходил. А что же тогда? Можно только догадываться о его развлечениях, зная о наличии в тех краях разных студенческих баз отдыха, фестивалях, карнавалах и просто недорогих проституток – в самом деле, не могли ж они все в одночасье уехать в Москву. И вот однажды сидит он в кафе на набережной и видит явную непрофессионалку, которая одна со скучающим видом прогуливается вдоль моря. Он всмотрелся: симпатичная. Надо полагать, тоже приехала отдохнуть от тягот семейной жизни. Прибыла, похоже, только что: загара нет. Москвич, естественно, побежал знакомиться со вновь прибывшей, пока никто на нее глаз не положил. Завел беседу. Она тут же говорит: скучно. Он намек понял. Но тем не менее на тему скуки пошутил: вот, приезжают люди в Ялту и им тут скучно; а сами из Белева или Жиздры, – то-то у них там якобы весело! Дама злую шутку проглотила, хотя все поняла: она была из Серпухова, кажется. (Я, кстати, бывал в Жиздре: такая пыльная дыра, что после нее даже Хельсинки кажется большим веселым городом. Хотя справедливости ради надо сказать, Жиздру я посещал в последний раз еще при советской власти; может, она с тех пор сильно изменилась и сравнялась с Лас-Вегасом?) Дальше, понятно, обеды, ужины, вино, прогулки, причем дама везде, наподобие телеведущей Светы Конеген, таскалась со своей собачонкой. После, разумеется, в койку. Дама оказалась в этом смысле никакая, не по этой части, зато тут же началось обычное нытье провинциальных девушек: «А, ты меня теперь не уважаешь» и прочая ерунда. Москвич тем не менее продолжал проводить время с этой дамой: остальные были еще занудней. Потом они разъехались по домам и зажили как прежде. Но потом в рутину вкралась поправка: однажды зимой москвич поехал в Серпухов, нашел там эту даму, зазвал к себе в гостиницу – и они возобновили нежную дружбу. Она стала наезжать к нему в Москву, где они встречались опять же в гостинице. В какой-то момент они задались вопросом: а что дальше? И дали такой ответ: кто его знает. Ответ ясный, четкий, правдивый и верный. На этом автор счел возможным поставить точку. Что же, это его право. Не нам учить Антона Павловича, как сочинять короткие лирические рассказы. Хочется только сделать от себя короткое добавление. Многие так и видят в этом москвиче настоящего Чехова, такого дымчатого, бесплотного, интеллигентного (в плохом смысле этого слова). Таким его нас заставляли проходить в школе. Просто жалко становится человека. Но в жизни, слава Богу, все было не так. Антон Палыч в этом смысле жил весело и широко. Он был не страдатель, а, напротив, настоящий ходок. Я с радостью думаю об этом всякий раз по пути в редакцию, которая находится в самых что ни на есть чеховских местах. Мало того, что он где-то тут, между Сретенкой и Трубной, снимал квартиру, так еще и часто бывал тут по делам. Антон Палыч студентом подрабатывал на медосмотрах проституток, которые как раз гнездились в районе Сретенки. Девицы давали охочему до них молодому медику скидку. При всей своей тонкости Чехов не раз жаловался друзьям на так называемых порядочных женщин: они-де слишком занудные (и собачек зачем-то таскают за собой), с ними мухи от тоски дохнут. То ли дело падшие девицы! Свидетельских показаний на эту тему полно. Большой издатель Суворин со смешанными чувствами рассказал такую историю. Вывез он однажды молодого писателя, своего автора, в Рим, и, едва только они бросили вещи в отеле, тут же позвал осматривать культурные достопримечательности. Классик решительно перенес экскурсию на завтра, сославшись на усталость с дороги, и немедленно потребовал у портье адрес наилучшего публичного дома. Что касается увлечения Чехова этническими проститутками (Индия, Япония), то это просто песня, причем отдельная. При всем своем огромном интересе к платному сексу писатель, к сожалению, не гнушался и порядочными женщинами. Есть такое мнение, что они его и погубили. Это касается главным образом известной в свое время актрисы Ольги Книппер, впоследствии Книппер-Чеховой, кратковременной жены и после многолетней вдовы классика. Есть убедительная версия, что эта Ольга вытаскивала больного Чехова из Ялты в морозную Москву (несмотря на категорический запрет врачей!) на репетиции его бессмертных пьес, принося жизнь писателя в жертву театру. Надо же ей было где-то блистать. Некоторые литературоведы даже уверяют, что Станиславский специально велел Книппер, даром что она, как и положено примадонне, была его любовницей, соблазнить Чехова – чтоб подтянуть его к театру. – А не вредно ли больному отлучаться из Крыма на север? – спрашивали добрые люди. – Нам бы этот сезон продержаться, а там Макс Горький обещал пьесу «На дне» дописать, – якобы отвечал циничный главный режиссер. А что, театралы вообще такие. Они думают, что важней театра ничего нет… Из всех чехововедов мне больше всего понравился английский профессор с фамилией типа Рейфильд или Рейсфилд, что-то в этом роде, автор колоссального труда «Жизнь Чехова». Дотошность у него просто нечеловеческая. Так, англичанин даже достал где-то график месячных Ольги Книппер и, совместив его с расписанием ее поездок в Ялту к законному мужу, пришел к выводу, что беременна она была не от Антона Палыча (дело кончилось выкидышем), а от другого человека – предположительно от Станиславского. Этот иностранный профессор перечел кучу всяких русских ЖЗЛ про Чехова и страшно удивлялся: почему в них нет ни слова про увлекательные любовные похождения писателя? Может, наши литературоведы по лености не познакомились с архивами? Но они в них рылись и все дружеские письма с отчетами про бл…дей читали, это зафиксировано в архивной отчетности… Все знали – но не донесли интересных сведений до широкого читателя. Англичанин сделал вывод, что наши предприняли это с целью Антона Павловича приукрасить. И в итоге оболгали человека, выставив его робким импотентом. Зачем? Что он плохого сделал литературоведам? СИЯНИЕ НЕБЫТИЯ В каждом Храме есть колонны, стены, иконостас, алтарь. Камень, резной, кружевной камень, сладкая, смертная мука Души, пытающейся приблизиться к Творцу. Но в этих каменных симфониях обязательно плачет и ликует какая-то главная тема, какой-то лейтмотив, тот цветок, который распускается лишь раз в году, в полночь, и сулит клад. Это запомнят все: визитная карточка музыкального произведения. Начало в «Рондо-каприччиозо» Сен-Санса, начало, вступление к 40-й симфонии Моцарта, ария князя Игоря из одноименной оперы, «Марш победителей» из «Аиды», песня пленников о свободе из «Набукко», шествие пилигримов из «Тангейзера». Роскошь, украшение, золотая вышивка на и без того богатом наряде. В храме это витражи, прозрачные и нарядные, как леденцы: услада и для смертного, и для Бога. Их так мало в каменных твердынях храмов, но без них все строение было бы просто тюрьмой, склепом. Древние зодчие, создававшие чудо готического храма, так выразили свое понимание Мира и Бытия: тяжкий, мощный, занимающий все наше внимание и время материальный мир, но в нем – проблески, окна Света, редкие точки встречи с трансцендентным, Космосом, Духом. В витражах скрыта идея выхода в сияющую огнями Вечность, в тот Свет, который так трудно заслужить и которого не заслужил даже булгаковский Мастер. Русская поэзия – вот витражи Храма русской литературы. Поэты знают пароль, с ними мы попадаем в девятую Сферу, в тот самый блаженный Валинор, который недоступен смертным. И какие же у нас дивные витражи! Те страны, где стоят самые прекрасные готические храмы, страны, выносившие и породившие готику: Испания, Италия, Франция, Британия, – могут нам позавидовать, нам, чей Храм нельзя увидеть, но можно прочесть. Пушкин, Лермонтов, Тютчев, Блок, Гумилев, Мандельштам, Пастернак, Бродский, Цветаева, Ахматова… Но почему я говорю о готическом, католическом, фаустианском Храме? Ведь все эти поэты или были православными, или агностиками, католиков среди них почти нет! Нет, я не ошиблась: не милая, задушевная, какая-то очень человеческая церковь Покрова-на-Нерли, в Угличе и Суздале с золотыми звездами на синих куполах, а надменный, дерзновенный, бросающий вызов небесам фаустианский Храм. Вечное непокорство и вызов, брошенный вверх, вызов Фауста и готического портала. Здесь мы равны Западу, ибо наши поэты несли в себе три чистые изначальные традиции: скандинавскую, славянскую, Дикого поля. Страсть и пламя диких степных племен, слияние с красотой лугов, лесов и болот, свойственное славянам, и непримиримая свобода викингов, свобода и ристание, свобода, вызывающая на бой. Все это есть в нашей литературе, в которую страна вложила всю свою страсть и тоску, всю свою гордость, все мечты о Несбывшемся, потому что к XIX веку стало уже ясно, что литература заменит нам жизнь, нормальную реальность, которой мы были лишены. Вся русская культура и ее носители: аристократы, разночинцы, интеллигенты – постриглась в этом Храме, как в монастыре, и преданно служила Истине и Красоте. Нашу Троицу сформулировал Мандельштам: Россия, Лета, Лорелея. Это символ веры и нашей поэзии, и нашей литературы, и всей российской культуры. Прежде чем следовать дальше по великим рекам нашей Словесности, рассмотрим витражи, этот цветник поэзии. Русская поэзия, как мы увидим, питалась из двух источников. Кастальский ключ, возвещенный Пушкиным, породил два потока: холодный ключ забвения, надмирного взгляда, космического созерцания, и ключ быстрый и мятежный, ключ гордости, свободы и вызова, ключ вечной юности. Поэты вольны были пить из одного или из другого, а то и из обоих ключей сразу. Как видите, мы вернулись к пушкинской карте будущего, заложенной в его стихи. И это он предвидел! Мы приближаемся к вратам Двух Королей, к порогам нашего Осгилиата. Мы плывем мимо них, мимо двух гигантских силуэтов Тютчева и Лермонтова, осеняющих потоки вечности и юности, то сливающиеся, то расходящиеся двумя серебряными рукавами. Целая плеяда поэтов отходит от этих пьедесталов, и оба поэта – словно два мастера из разных цехов. Пресс-секретарь Вечности Из Тютчева мог выйти второй Тургенев. Уж слишком похожими были истоки их дней, начало их жизни. Но как длинна была тютчевская жизнь, словно охраняемая и освещаемая зарницами бессмертия! В России поэты долго не жили: они не созданы для этого мира и мир был создан не для них. Федор Иванович Тютчев – наверное, почти единственное исключение. И не только в России, но и в мире. Поэты сгорают быстро, как яркие свечки. А Тютчев жил 70 лет. Они с Пастернаком вдвоем нарушили заповедь: «Кто кончил жизнь трагически, тот истинный поэт» (В. Высоцкий). А он был истинным поэтом, он жил долго и со вкусом, и если бедный Пушкин тщетно пытался попасть за бугор, то Федор Иванович жил там целых 22 года. Он был моложе Пушкина только на 4 года, но волны и бури той же эпохи не проехались по нему, он смотрел на них словно сверху, с какой-то другой планеты, где вся наша жизнь – уже пройденный этап, где живут мудрые и всевидящие небожители… Семья у Тютчева была вполне тургеневская. Старинная, богатая, «среднепоместная». Материальная независимость, но не магнаты. Нет фанаберии, нет великосветского лицемерия и пустоты. Ах, как прекрасно было имение Тютчевых Овстуг в Орловской губернии! Какой белый барский дом с колоннами, для нашей сегодняшней убогой действительности – дворец! Какая церквушечка при поместье, какая колокольня, какой парк! И воспитывал будущего поэта поэт, молодой переводчик С. Раич. Он сделал своего ученика причастным к великой античной культуре, он дал ему глотнуть этой горькой и спасительной вечности. Юный Тютчев понял: все проходит, все было, все еще будет. «Все должно в природе повториться: и стихи, и пули, и любовь, и кровь: времени не будет примириться». Федор научился бесстрастию и стоицизму. В 12 лет он уже Горация переводил. В 16 лет его перевод был напечатан. Из него не вышло Тургенева: в его жизни и стихах России не больше, чем Европы и Рима, а звон римских мечей отдается эхом в ночи столетий. И есть еще что-то неземное, нечеловеческое, то, что поражает в музыке Моцарта: холодный смех небожителей, этот не любопытный, но всевидящий взгляд со стороны. И уж конечно, в 1819 году он поступает в Московский университет на отделение словесности: факультет для тех, кто хорошо обеспечен и в куске хлеба не нуждается. С университетом талантливый юноша управился за 2 года, после чего пошел служить по дипломатической части. В 1822 году он едет в Баварию. Казалось бы, он очень хорошо подготовлен и из него выйдет новый Горчаков. Но увы! Великие поэты не бывают хорошими чиновниками. Он слишком много знает, слишком независим, слишком умен. Да и деньги ему не очень нужны, и кланяться и унижаться ему незачем. Пять лет он ходит во «внештатных», только потом получает «звание» «младшего советника». Как назло, ему хочется служить, он верит (искренне и постоянно, а не порывами, как Пушкин) в великую миссию России, в панславизм, в сверхсмысл монархии, делая из неврастеника Александра I что-то вроде короля Артура, а из холодного сатрапа Николая I – почти что Юлия Цезаря. Он верит во всякую чушь перманентно, а ведь у Пушкина она умерялась здравым смыслом, «острым галльским смыслом». А на долю Тютчева достался один только «сумрачный германский гений». Он вообще германофил, дружит с философом Шеллингом и поэтом Гейне. Он прекрасно переводит Гейне и Шиллера, но все дороги разумного, доброго и вечного в России ведут в пушкинский «Современник», где в 1836 году (Пушкин успел его опубликовать, за год до гибели) появляется подборка его стихов. Является и слава. Этот знаток античности не знал пушкинских классицизмов насчет Пегаса, Ариста и Парнаса и не писал былин и легенд про Русланов и Черноморов. Он сразу стал писать современно. И не для начала ХIХ века современно, а и для ХХI, пожалуй. Тютчев – это поэтическая пирамида + Сфинкс: древние, как Вечность, они современнее и важнее всего, что есть в Египте, а теории насчет происхождения пирамид попали в фэнтези и антиутопии, одни «Звездные врата» чего стоят! Мысль Тютчева – как лазерный луч. Пристрастия века, политическая конъюнктура, заблуждения и эмоции – ничего этого у него нет. Пушкин так стал писать за 7 лет до смерти, особенно это у него осталось в «Маленьких трагедиях» и «Евгении Онегине». И конечно, в «Борисе Годунове». Но у Тютчева, мастера коротких, малых форм, все это подано в страшной концентрации. Трагедия декабристов подается им сухо, жутко, без слез и иллюзий: «О жертвы мысли безрассудной! Вы уповали, может быть, что хватит вашей крови скудной, чтоб вечный Полюс растопить? Едва она, дымясь, сверкнула на вековой громаде льдов, Зима железная дохнула – и не осталось и следов». Вот и в первых строках – прозрение. «Вас развратило Самовластье». Да, заговор, попытка протащить республику под предлогом верности Константину, вовлечение обманом в это дело солдат, ложь и попытка утрясти все сверху, тайно, ни у кого не спрашивая, – это воспитание, даваемое автократией, его следы. В одном маленьком стихотворении – история гражданского протеста в России, сущность ее власти и оппозиции. Это слова даже не мудреца, а пришельца. Все время вспоминается роман Стругацких «Трудно быть богом». Однако этот мудрец не был ни постником, ни аскетом. У него были две очаровательные жены, любовница, куча детей. И денег вечно не хватало: скорее, от безалаберности, чем от бедности. Покоренный образом Гретхен, этот умник женился только на немках. В 1826 году он женится на прелестной Элеоноре Петерсон (какая шея! какие кудри! Царевна-лебедь, да и только!). Она умирает в 1838 году. А в 1839-м он уже женится снова на Эрнестине Дернберг, дальней родственнице немецкого баснописца (Эрнестина – загадочная женщина, прямо-таки Линор безумного Эдгара: огромные глаза, прическа, как у Клеопатры, диадема). Поехал жениться в Швейцарию, вылетел со службы, а ведь только в 1837-м он наконец сделал карьеру: был назначен секретарем Русской миссии в Италию, в Турин! Первым секретарем! Но поэты – плохие карьеристы. А он еще и любовницу завел, прелестную (ну типичная Лавальер!) Елену Денисьеву, ровесницу дочери, при живой-то жене! Она умрет от чахотки в 1864 году, а за ней – двое их детей! Он переживет еще и старшего сына Дмитрия, и младшую дочь Марию. Вот она, цена бессмертия: одиночество. Но Тютчев его сносил, оно питало его гений. Он и в Германии был как рыба в воде, хотя католицизм он терпеть не мог за его рационализм; а революции ему казались пошлыми, как любому идеалисту, приверженцу древности. Французов он считал пустыми людьми. А Россия виделась ему издалека пленительной загадкой, причем не современная, а будущая, достигшая некоей «меты», черт знает где расположенной. Это он создаст универсальную философию истории России в одной строфе: «Умом Россию не понять, аршином общим не измерить. У ней особенная стать: в Россию можно только верить». Вот мы и верим, а на дворе уже ХХI век. Что еще нам остается! И нашего ума не хватает на понимание столь скользкого и загадочного предмета. В 1844 году он возвращается в Россию и опять идет служить по линии МИДа. В 1858 году он станет даже председателем Комитета иностранной цензуры и там будет защищать свободу слова. Тютчев был джентльменом и либералом, хотя и не западником. Он был трезв и не питал иллюзий ни насчет Запада, ни насчет нынешней (XIX в.) России. Так что и славянофилом его нельзя считать. И державником он тоже не был. Восторженно принял Великие реформы Александра II. Польское восстание 1830 года вызвало у него уважение к полякам, даже восторг, а подавление он почему-то простил во имя будущего якобы славянского союза. Это подход если не инсургента, то и не империалиста. «Ты ж, братскою стрелой пронзенный, судеб свершая приговор, ты пал, орел одноплеменный, на очистительный костер! Верь слову русского народа: твой пепл мы свято сбережем, и наша общая свобода, как феникс, зародится в нем». Так все и случится, опять Тютчев пророк. И будет лозунг «За вашу и нашу свободу», и дружба диссидентов с «Солидарностью», и песня Окуджавы «Мы связаны, поляки, всегда одной судьбою». Российская империя, а после СССР поперхнутся Польшей, и полет этого орла смутит рабов и подорвет устои. Тютчев шел по жизни как на пуантах: у него было звание камергера, и он от этого не страдал. Иногда тусовался в светском обществе, но чаще пренебрегал и даже не писал на него пасквилей. Его читали и любили очень разные люди, абсолютно несовместимые: Пушкин, Толстой, Вяземский, Аксаков, Погодин, Жуковский, Тургенев. Но и Некрасов, и Чернышевский, и даже В.И. Ульянов. Вечность, которая стоит за стихами Тютчева, лишена политических тяжб. Среди его прозрений есть и космогонические. В XIX веке он просто не мог этого знать. «Когда минет последний час природы, состав частей разрушится земных. Все зримое опять покроют воды, и Божий лик отобразится в них!» Этого еще ни один Голливуд не поставил. Он и о любви, и о религии пишет так же рассудочно. Конечно, он не лирик по сути, а философ, беспощадный философ. Первая ласточка экзистенциализма. Сартр и Камю отыщут эти идеи на полке Времен через 110 лет. Запад Тютчева проглядел. Может быть, в связи с трудностями перевода. А мог бы сказать: «Ай да русские! Ай да сукины сыны! И экзистенциализм первыми вычислили!» Наш Храм – место наших приоритетов, место компенсаций Искусства за несостоявшуюся жизнь. Тютчев – основа философской, леденящей, надмирной струи в русской поэзии. Он здесь и хранитель, и виночерпий. Он и умер так, как хотел: в полном сознании, не утратив ни мощи разума, ни силы духа, не изменив взгляды на жизнь. Со смертью он был накоротке, он знал о ней все. «Кто знает, может быть, и есть в природе звуки, благоухания, цветы и голоса, предвестники для нас последнего часа и усладители последней нашей муки. И ими-то судеб посланник роковой, когда сынов земли из жизни вызывает, как тканью легкою свой облик прикрывает: да утаит от них приход ужасный свой!» Игорь Свинаренко ПАРА СЛОВ Обычно на этом месте стоит настоящее изложение текста заинтересовавшего нас классика – своими словами. А когда это лирический поэт? Тоже своими лезть? Это было б слишком смело даже для нас. Вообще без изложения тоже некрасиво было бы. Но выход найден: вот вам произведение великого поэта, которое заставляет по-новому взглянуть на все. Что и требовалось доказать. Автора этого мы с Анной Политковской (которая тогда еще носила девичью фамилию Мазепа) проходили на первом курсе журфака, где учились одновременно – правда, в разных группах. Ну и еще важна старая мысль про то, что классика тем и хороша, что она современна. Перечитайте внимательно и убедитесь лично. ПАМЯТИ ПОЛИТКОВСКОЙ. * * * Elle a ete douce devant la mort [1] Многозначительное слово Тобою оправдалось вновь: В крушении всего земного Была ты – кротость и любовь. В самом преддверье тьмы могильной Не оскудел в последний час Твоей души любвеобильной Неисчерпаемый запас… И та же любящая сила, С какой, себе не изменя, Ты до конца переносила Весь жизни труд, всю злобу дня, — Та ж торжествующая сила Благоволенья и любви, Не отступив, приосенила Часы последние твои. И ты, смиренна и послушна, Все страхи смерти победив, Навстречу ей шла благодушно, Как на отеческий призыв. О, сколько душ, тебя любивших, О, сколько родственных сердец — Сердец, твоею жизнью живших, Твой ранний поразит конец! Я поздно встретился с тобою На жизненном моем пути, Но с задушевною тоскою Я говорю тебе: прости. В наш век отчаянных сомнений, В наш век, неверием больной, Когда все гуще сходят тени На одичалый мир земной, — О, если в страшном раздвоенье, В котором жить нам суждено, Еще одно есть откровенье, Есть уцелевшее звено С великой тайною загробной, Так это – видим, верим мы — Исход души, тебе подобной, Ее исход из нашей тьмы. _Начало марта 1872_ ДЕКАБРИСТ 37-ГО ГОДА Странно выглядит наш Аргонат. Вместо двух древних королей дорогу в сверкающий бескрайний океан русской поэзии указуют и стерегут два поэта, ни в чем друг с другом не схожих. Лысоватый, заурядной наружности, безукоризненно одетый европейский джентльмен со звездным даром холодного всезнающего небожителя – Тютчев. Эллинист, пифагореец, гедонист. А кто же второй? Худенький, изящный мальчик в блестящем мундире с эполетами, сумрачный, кудрявый, прекрасный, с гневным презрением в блистающем взоре, с недоброй улыбкой на красивых губах, осененных красивыми офицерскими усиками. Это он, грозный и беззащитный Мишель Лермонтов, последний декабрист, никому не причинивший зла и сделавший из Сатаны носителя Мысли и Добра, Сомнения и Рефлексии – Демона; сложивший голову не на кинжал злого чеченца, а на пистолет доброго христианина, товарища по оружию – Мартынова; один вышедший на свою Сенатскую площадь размером с Российскую империю; неспособный стрелять в своего Грушницкого и застреленный одним из бесчисленных Грушницких. Если Пушкин был явным «смогистом» шестидесятых годов будущего века (Сила – Мысль – Образ – Глубина), то Лермонтов привнес в русскую поэзию сказочную, нездешнюю, неправдоподобную красоту природы и женщины (именно он, неженатый, невенчанный); водопад вечных человеческих чувств, после которых не захочешь разума; восхищение чужим, диким народом, бардом которого он становится; дьявольскую гордыню, серьезное, трагическое отношение к жизни, неумение и нежелание выживать и вечное диссидентство. И наконец, этот царский офицер, заслуживший себе орден на Кавказе, где он верой и правдой служил (хоть и невольно) Империи (а не дали орден за строптивость), первым ввел в обиход кампанию гражданского неповиновения, то есть несотрудничества с властью, когда шпильки и выпады перемешиваются с таким ледяным равнодушием, что оно хуже любых нападок. И все это вместе с поэзией и прозой (абсолютно перпендикулярной поэзии), университетом, романами, балами, любовью к властной бабушке и выгнанному отцу уместилось в 26 лет, с 1814 до 1841 года. Такая коротенькая жизнь, даже для поэта это рекорд. Побьет этот рекорд через много десятилетий только юный Каннегиссер, ну да ведь он принадлежит совсем другой эпохе, а советская власть не щадила даже детей, не только убийц председателя петербургской ЧК… А Лермонтова, по сути дела, уморили на Кавказе, в действующей армии, причем Мартынов вполне может быть приравнен к «дедам». И началась эта жизнь под несчастной звездой. Родился Мишель у родителей, разгневавших богатую и властную бабушку, Елизавету Алексеевну Арсеньеву, пензенскую помещицу, дочь богатого откупщика, даму просвещенную и знатную, но уж очень любящую командовать. Родился Миша в Москве, но рос у бабушки в имении Тарханы (еще одна колыбель русской поэзии). Дело в том, что Мари, его мать, совершила мезальянс и без материнского благословения вышла замуж за родовитого, но бедного армейского капитана Юрия Петровича Лермонтова. Ходили геральдические слухи, что он происходил от шотландца Лермонта, в незапамятные петровские времена приехавшего в Россию «искать карьеры и фортуны». Может, и правда: у Мишеля всю его короткую жизнь была шотландская гордость, и шотландская тяга к независимости стоила ему дорого. Мать так корила и попрекала дочь, что сжила Марию Михайловну со свету (и ведь ходили слухи и сплетни, что дед Миши тоже не вынес бабушкиного нрава и руки на себя наложил). Бедняжка Мари умерла в 22 года, Мише и трех не было. И здесь Арсеньева просто выкупает внука: завещает ему все свое состояние при условии, что до совершеннолетия ребенок останется на ее попечении. Что ж, Юрий Петрович хотел сыну счастья и богатства. Но он взял и «отступное», вексель на 25 тысяч рублей, и уехал в Тульскую губернию, в свою бедную деревеньку Кропотово. Он виноват перед сыном: они более не увидятся, отец умрет в 1831 году, а богатство Мише не пригодилось, богатая бабушка переживет его на 4 года. Юный Мишель рано узнал, что такое предательство, хотя он и не винил отца. А бабушка души не чаяла во внуке, потакала ему во всем, дала прекрасное образование. Малышом он знал французский и немецкий, а когда поступил в 14 лет, в 1828 году, в Московский университетский благородный пансион, он был так хорошо подготовлен (и английский успел выучить, и Байрона прочел), что его зачислили сразу на 4-е отделение, в старший класс. А до этого бабушка трижды свозила его на Кавказ, на воды. Мальчик был потрясен величием, дикостью, непричесанностью природы. Горский фольклор пал на благодатную почву его шотландской гордости и культа вольности и свободы. Прибавьте сюда Байрона – и вы получите великий характер и великое неумение жить, этакое сухопутное корсарство, «веселый Роджер» во главе судьбы, бригантину из флибустьерского моря, дальнего, синего, вместо экипажа. Этому мальчику рано надоело «говорить и спорить, и смотреть в усталые глаза». И когда он напишет свой «Парус», это будет и чистый Стивенсон, и байроновский «Корсар», и «Одиссея капитана Блада». И это в 18 лет! (В те годы романтический период у мальчиков кончался раньше, но Лермонтов романтиком умрет.) Вот так он, мятежный, будет «искать бури», «как будто в бурях есть покой». Научится он и сухому горькому экзистенциализму, исключающему романтизм (но в загадочной славянской душе всему хватит места): «Увы, он счастия не ищет, и не от счастия бежит!» Счастья нет, и не надо – вот что знает этот юноша. Мишель катастрофически не умел быть счастливым. А вот дар быть несчастным у него был. Дар быть несчастным талантливо. Мощный гений Пушкина, сила его ума, его ранняя пророческая мудрость не мешали ему «ловить кайф» от женских ножек, балета, трюфелей, не смогли помешать жениться на прекрасной Натали, обзавестись четырьмя детьми, любить свою семью, вечно доставать деньги, влезать в долги, радоваться, если удавалось что-то где-то перехватить, принимать царские синекуры, кутить, танцевать. У гения, понимавшего все, был хороший запас легкомыслия. Он умел забывать, он легко шел на контакт с властью, мог сгоряча признаться царю в любви. А вот Лермонтов с младых ногтей ни к чему легко не мог относиться. Увлечения же женщинами (Сушковой, Ивановой, Лопухиной) порождали лишь стихи, и то не самые лучшие, но не стремление жениться и видеть предмет своей страсти каждый день. Здесь Печорин – авторитет. Волочиться за Мэри, не любя ее, из чисто спортивного интереса; соскучиться с Бэлой за две недели; любить Веру и не желать брака, ибо рутина, повторение – это всегда скука и принуждение, а Печорин (и его создатель) свободой своей поступаться не хочет. Это уже чистый Байрон в «Дон Жуане» и вне его: увлечения, даже страсти, но всю жизнь торчать у одной юбки – скука. А что до романа с властью, то Пушкин успел до 1825 года вырасти и окрепнуть. А жизнь Лермонтова столбы виселиц осенили слишком рано, ему было 11 лет. Вся родня, знакомства, родня родни оказались в родстве с повешенными и сосланными. И мальчишки в пансионе – тоже. Кстати, из тех, кто был в родстве с теми или на стороне тех, кто судил и вешал, не вышло ни поэтов, ни прозаиков. Разве что жандармы или другие «силовики». А в пансионе мальчишки списывали запрещенные стихи, даже Рылеева. Один сплошной самиздат, литературное общество, и в качестве преподавателя наш старинный знакомый – С. Раич. Мишелю в 14 или 15 лет уже снились тираны, кинжалы, эшафоты. Да еще этот клинок, по Лермонтову, должен был быть покрыт «ржавчиной презренья». Для юной души это хуже, чем кровь. Из красивого Мишеля вырабатывался не вольнодумец, резвый и шаловливый, а мрачный, желчный диссидент, мятежник с пеленок. Николаю доносили, что в пансионе «неприлично», воспитывают карбонариев. Николай явился проверить и нашел, что образ мыслей и впрямь неприличный: слишком много свободы, никакой субординации, преподаватели мальчиков не «цукают», а любят. И он приказал переделать пансион в обычную гимназию. Самодержцу всея Руси и впрямь делать было нечего: он вмешивался во все и всюду втыкал свою «вертикаль». Мишель спасается в Московский университет, на нравственно-политическое отделение. Но черное пламя реакции движется за ним, накрывая поколение смогом, засыпая его пеплом, как Везувий. От Мишеля не отстанут и в университете. Профессора Малова, бездарность и невежду, Лермонтов и его товарищи просто выгонят из аудитории. А профессора Гастев и Победоносцев обнаружат, что юный Лермонтов отвечает им не по их конспектам и вообще знает больше, чем они. Юный нахал это им и подтвердит открытым текстом. Придется перебираться в Петербургский университет. Но здесь откажутся зачесть московские два курса. Мишелю не хочется оставаться студентом еще 4 года. Хочется во взрослую жизнь. Хотя он уже понял главное, что успел выразить в поэме «Испанцы», понял в 16 лет. Ему суждено будет воевать с авторитетами и нарушать все табу, в том числе и церковные. Пушкин мило пошутил в «Гавриилиаде», и то сколько было неприятностей, а у его Балды из-за попа и поныне продолжаются неприятности в провинциальных театрах. Пушкин был вольнодумец, а Лермонтов – еретик. В «Испанцах» он поносит папу и инквизицию, а в герои избирает еврея Фернандо (помните у Пушкина: отравитель «жид Соломон», «ко мне постучался презренный еврей»? Так вот! Лермонтов здесь догоняет ХХ век и его толерантность), и Фернандо смелей и благородней любого дона. Его устами Лермонтов выскажет великую истину: «Я здесь один, весь мир против меня; весь мир против меня: как я велик!» Вот он, русский экзистенциализм, прародитель Кьеркегора, Сартра и Камю! И впрямь, Мишель красив, умен, талантлив, очень богат, но ему некуда податься уже в 16 лет, российский барак строгого режима, николаевская казарменная Россия отвергает его. А в «Демоне» он и Бога приложит, значит, и на небеса не стоит рассчитывать. С государством еще хуже. Идет 1830 год, французы изгоняют Карла X, и Лермонтов доходит почти что до республиканства. «Есть суд земной и для царей, провозгласил он твой конец, с дрожащей головы своей ты в бегстве уронил венец»… Герои Лермонтова – это действительно «карбонарии»: сожженный еретик Фернандо, поднявший меч против Рюрика Вадим, Люцифер и его команда, купец Калашников, убивающий «голубого силовика» – опричника, «злые чеченцы», кабардинцы, весь мятежный Кавказ. Это было совершенно роковое решение: с таким взглядом на мир, с таким нонконформизмом идти в Школу гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров. Конечно, красные доломаны, голубые ментики, золотые эполеты, аксельбанты, усы, «полковник наш рожден был хватом, слуга царю, отец солдатам», но казарма – не для Лермонтова, и любого хама или гуляку он воспринимает как «дедушку». За два года Мишель едва руки на себя не наложил. И вот наконец выпуск. Звание корнета, лейб-гвардии Гусарский полк. Идет 1835 год, Лермонтову 21 год. Кажется, все наладилось. Деньги у него есть, впереди – блестящая военная карьера, светские развлечения, литературная слава. Но наступает 1837 год, и Лермонтов выходит на свою Сенатскую площадь. Гибнет Пушкин, пишется отчаянное стихотворение «На смерть поэта». Монарха оно не затрагивает, но общее впечатление о жизни «в верхах» – ужасное. «Надменные потомки известны подлостью прославленных отцов», «вы, жадною толпой стоящие у трона, свободы, гения и славы палачи», да еще под конец «наперсники разврата». У Николая был просто приступ бешенства: он в таком окружении выглядел очень невыигрышно. К «неприличному образу мыслей» прибавилось дело о «непозволительных стихах», хорошо дополняющих «непозволительную прозу», отчет маркиза де Кюстина о николаевской России. Впрочем, Лермонтов в России любит обычный диссидентский набор природных красот, которые одни только и остаются у изгоя, спорящего с веком: молчание полей, «разливы рек ее, подобные морям», «желтеющую ниву», «свежий лес», «серебристый ландыш», «студеный ключ» да «малиновую сливу». За стихотворение арестовывают поэта! Ну чем не тоталитаризм? Николай щадил Пушкина, мирволил ему, подкидывал халтуру. А Лермонтова сжил со свету. У Мишеля были деньги, он ни в чем не нуждался, смотрел на престол свысока, не шел навстречу хотя бы для виду. Он порвал с ними со всеми и искал только «свободы и покоя». Бабушка похлопотала, и его отправили в Нижегородский драгунский полк на Кавказ прапорщиком. Вот здесь начались настоящие приключения: Тамань, Кизляр, Шуша. Здесь он найдет целую бригаду ссыльных декабристов (С.И. Кривцова, В.М. Голицына, В.Н. Лихарева, М.А. Назимова, А.И. Одоевского). Николай очень многих декабристов отправил покорять Кавказ, и одни инсургенты громили других на радость царю, вере и Отечеству. Но бабушка опять хлопочет, и Мишеньку переводят в тихое место, в Гродненский гусарский полк (под Новгородом), а затем снова в лейб-гвардии Гусарский, в Царское Село. 1838 год. Еще три года жизни. Здесь его примут и обласкают друзья Пушкина, его настоящая семья: Жуковский, Карамзин, Вяземский, Соллогуб. К 1840 году юный Лермонтов скопит 400 стихотворений и 30 поэм. Не минует он и «Современника» и к 1839 году попадет в наши неизменные «Отечественные записки» – пристанище талантов и разбитых сердец российских литераторов, которые бежали от жизни под гостеприимный кров русской словесности. Лермонтову нужно одно: чтобы государь и его генералы от него отвязались и дали бы уйти в отставку и писать. Но нет! Черт догадал его не только родиться в России с умом и талантом, да еще и в российскую армию попасть. Золотые аксельбанты затянулись петлей на шее. А тут еще этот Барант, опять сын посланника, прямо как у Пушкина, но не голландского посланника, а французского, и не приемный сын, а родной. Предлог был – княгиня Щербатова, которой Лермонтов нравился больше. Но суть одна: хотелось Мишелю, ох как хотелось «смутить веселость их и бросить им в глаза железный стих, облитый горечью и злостью». Стрелялись и помирились, но под военный суд попал опять несчастный поэт! И здесь он загремит уже основательно, в Тенгинский пехотный полк, и побьет на Кавказе, в действующей армии, все рекорды храбрости. Даже ветераны удивятся, а разгадка так проста: этот мальчик 25 лет от роду жизнью не дорожит. Ему полагаются отпуск и награда, но награды Николай I раздает как-то очень по-советски: за строптивость орденом можно и обойти. Ни ордена, ни отставки, ни даже отсрочки Лермонтов не получит и в апреле 1841 года последний раз вернется на Кавказ. Как мало он успеет в жизни, и как много – в литературе! Он не успеет из Мишеньки стать Михаилом Юрьевичем, он не успеет жениться и увидеть своего сына, он не успеет «вовремя созреть и постепенно вытерпеть с годами холод жизни», по пушкинской схеме. Он умрет молодым, ни в чем не раскаиваясь и ни от чего не отрекаясь, не примирившись ни с небом, ни с землей. Он уйдет в 26 лет. «И на челе его высоком не отразится ничего». Нет, он, конечно, не Байрон. Лорд Байрон был свободен, много путешествовал, хотел воевать с турками за Элладу и умер в Миссолонги. Он прославлял ирландские восстания и презирал вслух ирландцев, примирившихся с британской короной, однако никто не гнал его из палаты лордов. Он искал смерти на чужбине, ему и в голову не могло прийти, что Михаил Лермонтов найдет ее на родной земле. Лермонтов создал вовсе не романтическую, а очень острую и глубокую прозу, «Героя нашего времени». Здесь такой взгляд со стороны, такой беспощадный анализ и русских, и чеченцев, и вояк, и штатских, и барышень, и мамаш, такое раздевание и саморазоблачение! И небогатый ветеран Максим Максимович, и пижон и дешевый позер Грушницкий, которого Лермонтов оторвал от себя, изжил, перерос. Конечно, он был Печориным, за вычетом творчества, скептиком и обличителем на пепелище затхлой и душной Николаевской эпохи, без лучика, без молекул свежего ветра. Он научился писать алмазной кистью на сапфировой доске горного неба, увенчанного жемчугами снежных вершин. Никто не заметил, а ведь он, сражаясь за Империю, выбрал не ее. Дикая воля, храбрость, чистота помыслов, свобода от стяжательства – этим чеченцы и кабардинцы покорили его. «Велик, богат аул Джемат, он никому не платит дани; его стена – ручной булат, его мечеть – на поле брани. Его свободные сыны в огнях войны закалены; дела их громки по Кавказу, в народах дальних и чужих, и сердца русского ни разу не миновала пуля их!» Да это же гимн, это скрижали, это памятник горской вольности! И пусть Гарун не бежит с поля брани, а хранит свою честь и бьется до последнего, хотя если все горцы, начитавшись Лермонтова, их летописца и художника, их идеолога (ведь никто лучше, чем он, сформулировать это не смог: он оформил горские страсти в чеканные бессмертные стихи), пошли бы до конца, то не удержать бы России Кавказа. Но Лермонтов – поэт больше, чем офицер. И кстати, горская интеллигенция всегда им восхищалась, ибо нашла в его стихах уважение, а обмен пулями – это для них естественно, это удел мужчин, на это не обижаются. Хотя в прозе острозубый Мишель отмечает и бедность, и дикость горцев, и воровские повадки их (украсть коня), и неуважение к женщине, которую могут сменять на жеребца арабской крови, и убогий, скудный быт, и невежество. Но есть еще горы, настоящая горская гостиная. «И у ворот ее стоят на страже черные граниты, плащами снежными покрыты, и на груди их вместо лат льды вековечные горят». А еще есть Каспий. «И старик во блеске власти встал, могучий, как гроза, и оделись влагой страсти темно-синие глаза». И есть Терек: «И Терек, прыгая, как львица с косматой гривой на хребте, ревел – и горный зверь, и птица, кружась в лазурной высоте, глаголу вод его внимали; и золотые облака из южных стран, издалека его на север провожали; и скалы тесною толпой, таинственной дремоты полны, над ним склонялись головой, следя мелькающие волны». Какая роскошь! Вот вам и мебель, и столовое серебро, и библиотека горских племен. И чеченские пули не тронут того, кто переведет в слова эти дикие красоты. В Пятигорске злоязычный Лермонтов нарвется на майора Мартынова, своего Грушницкого. Это только в романах Грушницкого можно убить, в жизни пошляки и завистники бессмертны. На этой последней дуэли Лермонтов показал, чем он отличается от Печорина: выстрелить в человека он не смог. А Мартынов убил богача, гордеца и «знайку» с удовольствием. Заработал только три месяца тюрьмы и церковное покаяние. Николай будет краток: «Туда ему и дорога». Туда… В Аргонат, где гигантская тень Лермонтова будет указывать путь всем поэтам, для кого мир станет ристалищем. Поэты – наши настоящие короли, царям уготована скромная Петропавловка. А Лермонтов обрел свободу, о которой столько мечтал. «Мчись же быстрее, летучее время! Душно под новой бронею мне стало. Смерть, как приедем, поддержит мне стремя; слезу и сдерну с лица я забрало» («Пленный рыцарь»). Игорь Свинаренко ДИКАРИ И ОФИЦЕРЫ Один русский офицер поехал воевать в Чечню. Там ему было скучно. Особенно не хватало женского общества: так получилось, что русских дам в том месте не было. Однажды во время своих поездок по мятежной республике этот офицер засмотрелся на несовершеннолетнюю местную девицу, которой было 15 лет. Офицер вошел в преступный сговор с одним «кадыровцем», которого и федералы, и боевики держали за своего. Схема преступной сделки была такая. «Кадыровец» похищает девицу (считавшуюся вроде его родственницей, хотя кто их там разберет, они все, типа, родственники) и передает ее офицеру. Тот в уплату отдает вору транспортное средство, незаконно изъятое у другого чеченца, который, с одной стороны, вроде за федералов, а с другой стороны, по оперативным данным, совершает нападения на блокпосты. Сделка состоялась. Офицер привез похищенную несовершеннолетнюю девицу в расположение части. Было известно, что ее отец принялся искать дочь и предъявлять федералам претензии, но вскоре погиб при подозрительных обстоятельствах. Его убийство наши военные свалили на того чеченца, у которого конфисковали транспортное средство. Но в целом властям на это было наплевать. Никаких следственных действий предпринято не было. Кого волнует судьба простых чеченцев? Офицер наш тем временем открыто сожительствовал с похищенной сиротой на глазах всего личного состава. Включая старших офицеров, между прочим. Те радовались, что их молодой товарищ хоть как-то развлекся. Они, может, и завидовали, но виду не подавали, боевое братство все же. Потом чеченка офицеру, как и следовало ожидать, надоела. Ее бы вроде и домой отправить, да некуда: отца, как мы знаем, убили, про мать ничего не известно, может, где в лагере сгинула, брат исчез – предположительно ушел в банду. Офицер начал куда-то пропадать и оставлял свою бывшую пассию без присмотра. Легко предположить, что в такой ситуации сирота могла стать объектом сексуального преследования со стороны рядовых. Очень скоро чеченка была найдена вне расположения части со смертельным ножевым ранением. Ее доставили в медсанбат и вроде оказали медицинскую помощь, но такую, что через 2 дня несчастная умерла. Военврач вообще с самого начала был уверен и говорил об этом вслух, что та и дня не протянет, – ну а чего тогда возиться зря? Обстоятельства транспортировки похищенной из расположения части за ее пределы и нанесения ей ранения очень подозрительны. Но командование приняло рыхлую версию, сформированную на туманной основе показаний офицера-похитителя и его сообщников. Типа, чеченка сама сбежала из части (ага, попробуй покинь часть в военное время, пройди все посты!), а там, за воротами, ее якобы сразу же похитил некий боевик. Федералы, которые как раз возвращались с охоты (неплохо устроились – развлекаются на деньги налогоплательщиков с казенным оружием и снаряжением), погнались за ним и стреляли вдогонку. Но он все равно ушел от погони, а чеченку бросил, предварительно зарезав. Та перед смертью рассказывала всем про свою любовь к похитителю, ну да что тут сказать – типичный Стокгольмский синдром. Легко догадаться, что, несмотря на целый букет статей УК РФ: – ст. 127, ч. 3 – незаконное лишение свободы, от 4 до 8 лет; – ст. 132, ч. 2 – насильственные действия сексуального характера, от 4 до 10; – ст. 293, ч. 2 – халатность, до 5; – ст. 162, ч. 3 – разбой, от 8 до 15 с конфискацией; – ст. 105, ч. 2 – убийство, от 8 до 20 либо пожизненное, – никто из членов преступной офицерской шайки не понес наказания. Да и расследования не было никакого. Командование отнеслось к этому происшествию с удивительным равнодушием. Ну украли, ну зарезали, – и что теперь? Ладно б то были русские, а то ж дикари. Шума никто не поднимал: чеченцы оттого, что понимали бессмысленность протестов, а наши военные – из горячего сочувствия к своим. Но на всякий случай, чтоб совсем замять дело, главного фигуранта – офицера-похитителя – перевели в другую часть. Эта история получила огласку благодаря другому офицеру, служившему в Чечне, о котором известно, что перед отправкой на Кавказ у него были проблемы с правоохранительными органами. Фамилия его была Лермонтов. ИДУТ ПО ЗЕМЛЕ ПИЛИГРИМЫ Обычно пилигримы странствуют целыми трудовыми коллективами. Ведь то, чем они занимаются, – не спорт и не туризм. Хорошо паломникам: дошли до святыни, приложились – и баста. А вот пилигримы ищут, часто всю жизнь. Святой Грааль, Истину, Третий Завет, Земное небо и Небесную землю. Хор пилигримов поет не только в рабочее время, он поет всегда, и ночью и днем. Пилигримы суровы и часто неприятны в обращении, ибо ни в ком не заискивают и никому не лгут. Пилигримы из «Тангейзера» – это пугающая мощь, роковая сила, смертельно-сладкая, томительная мелодия их шествия и хора. Пилигримы Бродского еще неудобнее для жизни и быта: «Уродливы они и горбаты, голодны и полуодеты, глаза их полны закатом, сердца их полны рассветом…» А бывает, что пилигримов только двое, двое на целый век. Сквозь огонь и лед ХХ века они шли только вдвоем, но зато шли целых 52 года рука об руку, не расставаясь ни на один день, ни на одну ночь. Дмитрий Сергеевич Мережковский и Зинаида Николаевна Гиппиус, два эльфа, случайно оказавшиеся в мире людей. Они были непохожи на других и созданы друг для друга. И не перст ли Провидения, что они друг друга нашли? Да, конечно, они оба ели и пили, ходили в театры, держали салон, тусовались на художественно-философских журфиксах, а Зинаида Николаевна еще и умела одеться к лицу и следила за платьем Мережковского (он вообще от этих бытовых проблем абстрагировался). Но при этом они существовали в виртуальном пространстве высоких материй. Они задолго до срока создали свой Интернет, Паутину Разума, причем без всяких проводов, компов и модемов. Загадка этой четы, в жизни которой до 1917 года никаких приключений не было, именно в том, что они были продвинутыми user’ами этого космического Бытия, не слишком схожего с земной жизнью. При этом они проводили в Сети больше времени, чем снаружи. У них не было детей, и никому не приходило в голову этому удивиться. Могут ли размножаться ангелы? Кстати, их абсолютная, пугающая, отталкивающая робких друзей свобода идет оттуда же, из личного Рунета. Они не умели бояться, на них не действовали внешние раздражители: боль, страх, угроза, смерть. Их анализ был беспощаден: ни мифов, ни увлечений, ни комплексов. Двое зрячих в стране слепых и глухих… конечно, они остались одни. В жизни, в истории, в литературе, в потомстве. Их имена при советской власти было запрещено цитировать, они были в склепе 70 лет: стихи, проза, эссе, мемуары. Упоминать их было опасно: это означало отлучение от литературоведения, истории, журналистики. Они дожили до наших дней, как Тутанхамон и Нефертити: ужасная и пленительная загадка в золотом сиянии драгоценных гробов. Поступим, как Лара Крофт, расхитительница гробниц: нарушим покой пирамиды молчания и разбудим спящих. Мерлин ХХ века Вы не думайте, Мерлин не безумный кудлатый старик, каким его изобразили плохие кинематографисты. Мерлин – молодой и строгий маг, вдохновенный экстрасенс с великой силой, соавтор Круглого стола, воспитатель благородного Артура, творец британской мечты о Святом Граале, хозяин мистического Авалона, опередивший свой VI век на 1400 лет. Аватара. Такой же, как Будда и (по Мережковскому) Христос. Нашим Мерлином был Дмитрий Мережковский. Говорят, что Мерлин был незаконным сыном мелкого кельтского короля (пол-Нормандии) и дочери короля Уэльса. У Мережковского тоже с происхождением все было в порядке: чуждый класс, дворянин. Родился он в 1866 году в холодном и великолепном Петербурге в семье чиновника Дворцового ведомства, тайного советника, кстати. Учился в классической гимназии. В семье было 10 детей, отец писателя, Сергей Иванович, считал гривенники, потому что жалованья не хватало. Он очень любил жену, но скандалами и попреками насчет лишних трат (а бедняжке было просто не извернуться на то, что приносил муж) довел ее до ранней могилы. Не было у Димы в детстве ни имения, ни речки, ни раков, ни Жучки, ни травки, ни своей лошадки. Поэтому он и ушел в свой личный Интернет… В 15 лет папа повел его к Достоевскому: показывать стихи сына. А Достоевскому не понравилось, он сказал, что слабо, что надо страдать, чтобы прилично писать. Стихи Дмитрия Сергеевича в анналы не войдут, они для него были чем-то вроде гамм. И страдать на каторгу по рецепту героев Достоевского: Сонечки Мармеладовой и юродивого Николки – он тоже не пойдет. Его страдания будут лежать в другой сфере и будут, как у того, кого он страстно искал, тоже «не от мира сего». Коротенькая, гладенькая биография русского интеллигента, известного каждому грамотному читателю журналов деятеля культуры. В 1884 году он поступает на историко-филологический факультет Петербургского университета. И предается науке: и Спенсер, и Вл. Соловьев, и Ницше – его интересует все. В 1888 году Мережковский мирно путешествует по Кавказу (уже ни злых чеченов, ни удалых кабардинцев, Кавказ «замирен»). Ему 23 года, и в Боржоми он находит ее, свое alter ego, «второе я», Зиночку. Юный философ не умеет разговаривать с барышнями, он опять-таки говорит с красавицей неполных 17 лет о философии и смысле бытия. И это как раз то, что надо, ключ к ее сердцу! Через год они поженятся. Это союз равных, это союз духовный до того, что на свадьбе не было ни цветов, ни венчального наряда, а после венчания они разошлись в разные стороны, муж – в гостиницу, жена – домой. Встретились назавтра за чаем у Зиночки, и старая гувернантка не поверила, что «Зиночка замуж вышла». И свадебное путешествие было не из обычных: по заснеженной Военно-Грузинской дороге. Семейная жизнь начнется в Петербурге. Мать Дмитрия Сергеевича купит им квартирку в Петербурге, на тихой улице, в доме Мурузи, 18. Этот брак был заключен на небесах. Мережковский с Гиппиус были одной командой. И ссорились не из-за мнимых измен, денег, светских знакомых, а по чисто философским поводам. Вот, скажем, идея романа о Леонардо да Винчи показалась Зиночке фальшивой. Она спорила и плакала, как не стала бы никогда спорить из-за тряпок и ревности. Правда, раздавались потом одинокие голоса, приписывавшие Зинаиде Николаевне роман с Д. Философовым, но их опровергли на месте, задолго до смерти этой безупречной четы. Когда небо и «под ногами», и «над головой», как у Леонардо, не до адюльтеров. Конец ознакомительного фрагмента. Полный текст доступен на www.litres.ru Читайте больше книг на сайте онлайн-библиотеки mir-knigi.org